Поражение и возвращение 7 страница

Проснувшись, взглянул на часы. Было 14.20. Снова глотнул коньяку. Чувствовал себя отлично. Одежда на мне высохла. Высунул голову из своей берлоги и осмотрелся вокруг. Поляна небольшая, окружена лесом. Людей не видно было, и это наполнило меня радостью и спокойствием. Не спеша, оглядываясь по сторонам, вылез из своего укрытия и двинулся в дальнейший путь. Встречи с людьми не искал, они сразу узнали бы, что я «нездешний», а это могло оказаться опасным. О точных ориентирах не могло быть и речи, но тем не менее я шел гораздо увереннее, чем ночью. Погода благоприятствовала: было солнечно, а в лесу чувствовалась легкая прохлада. Шел все время по компасу. Через несколько часов добрался до деревни, обозначенной на карте. Теперь я мог точно сориентироваться на местности. Я находился в каких-нибудь двадцати с лишним километрах от границы. Однако впереди, километрах в десяти, меня ожидало еще одно серьезное испытание — переправа через реку Серет, преодоление которой требовало больших усилий. Решил дойти до нее до наступления вечера, чтобы успеть выбрать место переправы. В шесть часов впереди показался Серет. О переходе по мосту не могло быть и речи: там маячил усиленный патруль. Поэтому нужно было проверить возможность перехода вброд и выбрать для этого подходящее место. Река не патрулировалась, и я спокойно пошел вдоль берега. Серет, как и все горные реки, не мог быть глубоким. Пройдя немногим более километра, я наметил место, где как мне показалось течение было более спокойным. В этом месте река была довольно широкой, но мелкой (просматривались камни на дне), а кроме того, ближе к противоположному берегу виднелась отмель. Приняв решение переходить вброд здесь, я на несколько сот метров удалился от реки и решил подождать сумерек в полном соответствии с пословицей: береженого бог бережет. Когда наступила темнота, я разделся, однако ботинок не снял, так как скользкие и острые камни на дне реки могли поранить мне ноги и затруднили бы движение. Одежду завернул в плащ. Когда уже совсем стемнело, вошел в воду (уже довольно холодную) и не спеша побрел в сторону противоположного берега. Мое предположение оказалось правильным: река в этом месте действительно была неглубокой. Но зато течение оказалось значительно сильнее, чем я думал. Ботинки мне очень пригодились, так как позволяли твердо ступать по дну и увереннее шагать. С напряжением добрался до отмели, где немного отдохнул. До берега оставалось уже не больше пятнадцати метров, но тут, к несчастью, меня подстерегала большая и неприятная неожиданность. Когда я вошел в воду, то оказалось, что здесь значительно глубже, чем я предполагал. Через несколько шагов меня подхватило сильнейшее течение, бороться с которым было бесполезно. Я старался лишь держаться на поверхности и по возможности сближаться с берегом. Проплыв по течению метров около сорока, я благополучно выбрался на берег и только тогда почувствовал огромную усталость. Поскольку в этот день мне и так уже пришлось преодолеть большой путь, я решил отдохнуть и лишь на рассвете двинуться дальше с таким расчетом, чтобы в течение следующего дня пройти двадцать километров, отделявшие меня от Прута, который также предстояло преодолеть. Свое намерение я осуществил, но с той лишь разницей, что переходил Прут не под вечер, а на рассвете следующего дня, около четырех часов утра. Перебравшись на другой берег Прута, кое-как привел в порядок свой внешний вид: побрился, расправил и почистил костюм. Вот и тропинка, которая должна была вывести меня на шоссе Куты— Косов. Через час вышел на шоссе и зашагал в сторону Косова.

Меня охватило какое-то чувство легкости и свободы. Я находился в уже знакомых местах, среди людей, от которых ничем не отличался. Чувствовал себя так, словно сбросил с плеч огромный груз. Через несколько минут пристроился на попутную подводу, направлявшуюся за досками на лесопильный завод в Коломыю, и в тот же день под вечер прибыл в хорошо знакомый мне город. Чувствовал себя здесь как дома. Ведь я отсюда выбирался в путешествие в Париж. Прошелся по городу, который выглядел так же, как тогда, когда я его покидал, направляясь в Румынию. С того времени минуло десять месяцев. Продефилировал несколько раз мимо знакомых домов, стараясь убедиться, что все осталось по-старому. Через некоторое время зашел к одному из приятелей. Хозяева, увидев меня, несказанно удивились, и расспросам не было конца. Переночевав у них, я на следующий день поездом поехал во Львов. В вагоне опять почувствовал себя как-то странно, появилась прежняя нервозность. Но все обошлось благополучно.

Во Львов прибыл поздно, около восьми часов вечера[38]. Вокзал буквально кишел пассажирами. На улицах было столь же оживленно, как и перед войной. Пошел к знакомым, у которых жил до отъезда из города. Здесь, как и в Коломые, меня засыпали вопросами. Не могло быть и речи о том, чтобы идти куда-нибудь искать ночлег. Гостеприимные хозяева оставили меня у себя и устроили, как когда-то в былое время.

Итак, я снова был во Львове. Городе, который хорошо знал еще со времен школьных экскурсий, в котором часто бывал, когда проходил службу в 12-м уланском полку. То же движение, те же лица…

Побродив немного, стал разыскивать знакомых по имевшимся у меня адресам. Связи оказались хорошими. Уже через несколько часов установил контакт с ячейками подпольных организаций. В течение последующих дней принял участие в двух собраниях, на которых ознакомил участников с общим направлением политики Сикорского. У здешних работников уже несколько месяцев отсутствовал личный контакт с Парижем, и я был поражен тем, что эти люди, как-никак представлявшие подпольный мир и, как они сами считали, весь народ, все польское общество, совершенно не ориентировались в вопросах внешней политики, в оценке положения и возможностей продолжительной войны. Они буквально жили только сегодняшним днем. Протянуть до весны, «а там будь что будет!». Неустанно ожидали какого-то чуда. Конкретные факты для них не существовали. Кроме того, я убедился, что они были совершенно неправильно информированы. Они были уверены, что наша армия численностью около трехсот тыс. человек сконцентрирована на границах Венгрии и Румынии и вот-вот ступит на территорию Польши. Они также были убеждены, что и в Англии находится почти полумиллионная Польская армия.

В этом отношении члены подпольного руководства мало чем отличались от любого завсегдатая кафе, склонного всегда оперировать миллионными армиями и особыми, сногсшибательными сведениями. Каково же было разочарование моих слушателей, когда я им в осторожной форме раскрыл всю правду о нашей жизни в эмиграции. Я сообщил им о том, что ни в Румынии, ни в Венгрии нет никакой нашей армии, рассказал, как все происходило во Франции и с каким багажом наше правительство перебралось в Англию. Конечно, я не сказал о происходивших закулисных интригах различного рода — этого в данный момент они просто не поняли бы. Старался лишь внушить им то, что было ясно за границей каждому: война продлится еще верных несколько лет, и поэтому нам необходимо уже сейчас заниматься поисками новых политических путей. Должен отметить, что, хотя я сообщал им вести, диаметрально противоположные тем, которые доходили до них раньше через курьеров или по почте, все же моя информация, принятая сначала, правду говоря, с некоторой сдержанностью, вызвала доверие. В данном случае мне помогли сводки радио, совершенно недвусмысленно освещавшие общее положение. Я несколько раз подчеркивал необходимость создания единого политического руководства из представителей всех политических группировок, чему Сикорский придавал большое значение.

Хуже обстояло дело с военными деятелями, так как в сфере военного руководства царила страшная раздробленность, существовало множество самостоятельных групп и группок. Неизвестно было, кто кого слушает, кто кому подчиняется. К тому же имелось немало самозваных руководителей. Одни не верили другим, а порой же вступали в междоусобную борьбу. Контакты с Парижем были очень слабыми, вследствие чего здешние военные деятели не могли связаться с Верховным командованием, а с Лондоном они вообще не имели никакой связи.

Значительным числом групп Союза вооруженной борьбы (СВБ) на территории Львовского округа руководил майор Зигмунд Добровольский. С ним я также имел несколько встреч, во время которых разъяснил ему точку зрения Сикорского. С другой частью СВБ, которой руководил майор Мацелинский, имевший официальный мандат из Парижа на Львовский округ, я тоже установил связь.

Мне удалось также без каких-либо осложнений встретиться со всеми, с кем мне было предписано встретиться. Я старался выполнить все поручения Сикорского и передать по назначению его приказы и инструкции. Я обстоятельно проинформировал деятелей организаций о том, что происходило за границей, в частности, в области международной политики. Однако проследить за выполнением инструкций и осуществлением планов Сикорского мне не удалось, так как моя работа неожиданно была прервана. Через несколько дней после прибытия во Львов, 6 сентября 1940 года я был арестован советскими органами[39].

Полагаю, что орудовавшие в Польше санационные деятели, которых не устраивали инструкции Сикорского, попросту выдали меня в руки советских органов, желая тем самым устранить с поля своей деятельности. Сделали они это не только по собственной инициативе, но и по тайному наущению санационных властей в Румынии, которые представлял там наш атташат.

Военный атташат, получив через 2-й отдел указание о том, чтобы я был направлен на Ближний Восток и чтобы наши учреждения не помогали мне при переходе в Польшу, через командование СВБ, подчиненное Соснковскому и сотрудничавшее с атташатом в Румынии, узнал, что я нахожусь во Львове. Он направил в Лондон донесение в штаб верховного командования, что я во время перехода границы был ранен и, вероятно, умер или арестован. Одновременно с отсылкой этого донесения было передано указание во Львов командованию СВБ донести на меня советским органам.

Поэтому сразу же после разговора с адъютантом майора Мацелиньского и одним из чинов командования СВБ, Тельманом, я был арестован. О том, что меня выдал Тельман, я узнал уже в Москве, а затем от полковника Бонкевича в штабе нашей армии в Бузулуке, где находившийся там же Тельман рассказывал об этой истории[40].

Это был, конечно, низкий и подлый способ избавляться от неугодных людей, но он, как я уже говорил, практиковался довольно часто. В конце концов, санация не брезговала ничем. Я был не первый и наверняка не последний ее противник, от которого она избавилась таким образом. Мне, например, известно, что майор Домбровский, направлявшийся в качестве курьера из Польши в Париж, был нашими деятелями, противниками Сикорского, выдан в Югославии местным властям по спровоцированному обвинению в деятельности в пользу Германии. В результате ему пришлось провести полгода в страшных тюремных условиях, прежде чем вообще стало известно, где он находится. Подобная же участь постигла значительно позже, в 1943 году, еще одного курьера, которого, собственно, из-за какой-то личной неприязни обрекли на смерть и чуть было не привели приговор в исполнение. Он остался жив лишь потому, что я, зная, почему он осужден, не допустил исполнения приговора. Тем не менее он просидел в заключении в Палестине три года.

После ареста меня привезли в Москву, где я пробыл в тюрьме одиннадцать месяцев, вплоть до заключения июльского польско-советского договора.

Советские органы по имеющемуся у них доносу хорошо знали, что я прибыл из Парижа как эмиссар Сикорского. Находясь в тюрьме в Москве, я несколько раз разговаривал с представителями советских властей на тему о польско-советских отношениях и дважды по этому вопросу писал Советскому правительству.

В то время гитлеровская Германия находилась в зените своего могущества. Это был период самых крупных успехов фашистов, когда многим уже казалось, что их стремление добиться господства над миром будет осуществлено. Это был период самых больших их побед, и вместе с тем — самой большой слабости Англии. Может быть, никогда за всю свою историю Англия не была такой слабой, как в те памятные 1940 и 1941 годы. Она была почти одинока и к тому же не располагала сколько-нибудь крупными вооруженными силами, способными противостоять немецкой мощи.

Поражение Англии, а вместе с нею и ее союзников казалось неизбежным. Поэтому все с огромным напряжением ожидали чего-то, чего сами не могли предугадать, надеялись на какое-то событие, почти чудо, которое изменило бы ход военных действий и почти неизбежное поражение обратило бы в победу.

Даже самый большой оптимист в Англии не мог себе представить на стыке 1940 и 1941 годов, каким образом Англии удастся победить Германию, как самый большой пессимист в Германии не мог бы себе представить бело-красного знамени, водруженного рукой польского солдата над куполом рейхстага в Берлине[41].

Но все же наступил тот памятный в истории день — 22 июня 1941 года, который в конечном счете предрешил исход войны. В этот день фашистская Германия напала на Советский Союз.

В МОСКВЕ

Десятое августа 1941 года было для меня таким же тюремным днем, как и любой другой из 337 дней, проведенных в московской тюрьме. Я уже знал, что подписан польско-советский договор и что нас будут освобождать из заключения. Ожидал, когда наступит мой черед.

Сидя на кровати, читал. Вдруг вошел надзиратель (как всегда, молчаливый) и приказал выходить из камеры. Он повел меня по узким, извилистым коридорам. Затем на лифте мы спустились на четвертый этаж (с шестого, где я сидел). Когда лифт остановился, я понял, что меня ведут не к следователю, а куда-то в другое место. Следователи обычно работали на седьмом и восьмом этажах. По такому же узкому коридору меня провели в другую камеру. Это была парикмахерская. Обычно парикмахер обслуживал нас в камере один раз в декаду, и следующая моя очередь должна была подойти только через четыре дня. А тут вдруг снова в парикмахерскую! В этом было что-то необычное.

После бритья надзиратель отвел меня обратно в камеру. Но через пятнадцать минут он вновь появился в дверях и сказал безразличным тоном, каким обычно сообщалось о предстоящем перемещении из одной камеры в другую: «Собирайтесь с вещами». Это могло означать просто перемену камеры. Но на сей раз он повез меня на восьмой этаж, где ввел в хорошо обставленную комнату. Там стоял кожаный диван, два таких же мягких глубоких кресла, письменный стол, покрытый стеклом, а на стенах висели портреты руководителей Советского Союза.

Я знал сидящего за столом высокого худощавого блондина славянской внешности, который уже раньше допрашивал меня. Он хорошо обходился со мной и всегда доброжелательно улыбался. Он был в чине майора, неплохо говорил по-польски.

— Юрий Мечиславович, — произнес он приветливо, — вы свободны.

Итак, моя тюремная жизнь окончилась. 10 августа 1941 года около двенадцати часов дня я вышел из тюрьмы[42].

С радостным чувством на душе ходил я по улицам Москвы, забыв о том, что было. Впервые за год всей грудью, полными легкими мог вдыхать свежий воздух.

Уже полтора месяца шли тяжелые бои между Германией и Советским Союзом. Еще находясь в тюрьме, мы каждый день слышали мощную канонаду зенитной артиллерии, сотрясавшую стены домов советской столицы. И теперь, идя по улицам, я с любопытством разыскивал следы неприятельских налетов. Однако обнаружить разрушения нигде не удавалось.

Сначала я недоумевал, но со временем все прояснилось. Уже через несколько недель я смог убедиться, что противовоздушная оборона Москвы действительно была замечательной. Как оказалось, все попытки совершить налет на Москву отражались еще на дальних подступах. Москва была единственной из столиц, успешно боровшейся с немецкой авиацией. Лишь иногда одиночным самолетам удавалось прорваться к окраинам города, и уж совсем редко — к центру Москвы. Разумеется, они не наносили сколько-нибудь серьезного ущерба.

Даже в тех отдельных случаях, когда бомба падала в центре города и производила некоторый беспорядок, следы разрушений предельно быстро и искусно маскировались, развалины тотчас же убирались. Вызывала восхищение также маскировка города. Не только крыши и стены домов были разрисованы самыми причудливыми узорами — даже на площадях краской имитировались большие здания, которые с птичьего полета сливались с контурами настоящих строений. Часто сооружались макеты домов, менявшие внешний вид некоторых районов до неузнаваемости и тем самым серьезно дезориентировавшие фашистских летчиков, замечательно была замаскирована Москва-река. На специальных плотах возводилось много искусственных крыш спускались на воду плавучие макеты тротуаров, отчего, если смотреть на реку сверху, она становилась неузнаваемой. Мешками с песком обкладывали не только (как в других городах) памятники, но и витрины магазинов, что предохраняло от осколков бомб и обломков камней а также от взрывной волны. Маскировка осуществлялась так обстоятельно и всеобъемлюще что даже Кремль был выкрашен в защитный цвет. В противовоздушной обороне принимала участие вся столица. Многие жители дежурили на крышах домов, наблюдая, чтобы нигде случайно не пробился даже слабый луч света сквозь затемненные окна. Пулеметы и небольшие зенитные пушки часто устанавливались прямо на крышах зданий.

Столь хорошо и эффективно организованной противовоздушной обороны я нигде больше не встречал.

На улицах царило спокойствие, жизнь шла своим нормальным чередом, без каких-либо признаков паники или нервозности. Движение было оживленное, трамваи и троллейбусы курсировали, как обычно, и, как обычно, сновали автомобили. В магазинах толпились покупатели, нередко можно было видеть даже довольно большие очереди. И хотя это были первые месяцы войны, когда немцы одерживали свои «молниеносные» победы, московские улицы, если не принимать во внимание маскировку, выглядели нормально и спокойно.

Пообедав в гостинице, я вновь отправился в город на розыски сотоварища по тюрьме подполковника Юзефа Спыхальского. Он был моим старым сердечным другом, коллегой по преподавательской работе в Центральной пехотной школе в Рембертове.

В тюрьме, дабы разнообразить наше бытие, нас время от времени переводили из камеры в камеру, чем мы были очень довольны, так как это была единственная возможность видеть новые лица, получать кое-какие сведения и, прежде всего, иметь возможность встретить многих знакомых и коллег. Во время одного такого «переселения» меня ввели в камеру, в которой уже находилось несколько сотоварищей. С любопытством разглядывая присутствующих, я вдруг встрепенулся, не веря своим глазам… Неужели это Юзеф? Подполковник, стоявший ко мне боком, повернулся, и меня поразил тогда вид огромных усищ (между прочим, я в то время тоже носил подобное украшение). Обращаясь к подполковнику, я употребил известное еще со школьной скамьи прозвище (мы называли его «князем пехоты»). В следующее мгновение, до предела взволнованные, мы бросились в объятия друг другу.

С подполковником мы провели вместе довольно много времени. Он хотел как можно скорее вернуться в Польшу, а потом мы решили возвращаться вместе, как только представится возможность.

Подполковник вышел из тюрьмы несколькими днями раньше. Жил в замечательной гостинице «Москва», по соседству со мной (я остановился в гостинице «Метрополь»). Встретил меня очень сердечно, радуясь тому, что оба мы, несмотря на прожитые тяжелые времена, целы и здоровы, сохранили бодрое настроение и не растеряли запаса энтузиазма. Он поделился со мной новостями. Генерал Янушайтис уже неделю находится на свободе и живет у своих знакомых в Москве. Андерс также освобожден и назначен командующим польскими вооруженными силами в СССР. Я невольно задумался над тем, какие обстоятельства повлияли на это назначение и почему обошли Янушайтиса, обладавшего большими профессиональными данными, притом известного политического деятеля, словом, во всех отношениях лучше подходившего для этой должности.

Далее я узнал, что в Москве находятся недавно прибывший из Лондона наш поверенный в делах доктор Юзеф Реттингер, секретарь посольства Веслав Арлет, глава польской военной миссии генерал Зигмунд Шишко-Богуш и его помощник майор Бортновский. Последнего я знал довольно хорошо еще по Парижу: он был старым санационным сотрудником 2-го отдела[43].

Я решил в тот же день побывать у Янушайтиса, а генералу Андерсу представиться на следующий день, то есть 11 августа.

А между тем поляков в Москву прибывало все больше. Освобождали группами, после чего всех направляли в лучшие гостиницы столицы.

К Янушайтису я зашел около пяти часов вечера. Он жил у своих старых знакомых в очень скромной комнатке. Удобно усевшись, мы начали разговор с нашей встречи во Львове в 1939 году. И у меня снова возникли перед глазами картины незабываемого для всех поляков трагического сентября. Мои мысли прервал Янушайтис.

— Вы первый пошли и вернулись, другие уходили, но не возвращались, — сказал он, обращаясь ко мне.

Затем переключились на текущие вопросы: что будем делать дальше и как? Было известно, что польско-советский договор подписан, но мы не знали его содержания. Военного соглашения пока не было, и Янушайтис сам еще не представлял, куда его назначат и какова будет его новая работа.

После приятной беседы, длившейся около часа, я стал прощаться. Видя, что я без пиджака, генерал дал мне один из своих, сказав: «У меня два, так что поделимся». Он покорил меня своей простотой и доброжелательностью. Я поблагодарил его крепким рукопожатием.

Вечером я снова пошел к подполковнику Спыхальскому, у которого застал еще незнакомого мне полковника Леона Окулицкого, ставшего позже начальником штаба нашей армии в Советском Союзе. В ходе разговора я узнал, что уже на свободе подполковник Пстроконьский, ставший позже интендантом армии, подполковник Аксентович, ставший потом начальником 2-го отдела армии (для лучшей маскировки он взял себе фамилию Гелгуд), майор Бонкевич, ставший его заместителем, а со временем и преемником, подхорунжий Игла-Иглевекий и ряд других лиц[44].

На следующий день примерно в полдень я направился к Андерсу. Он был в синем костюме. Выглядел немного бледным и осунувшимся. Встретил меня весьма сердечно. Его первые слова были:

— Я очень рад, что мы вместе. Будем вместе работать. Дел много, а людей мало, но следует ожидать, что наплыв будет большой.

Потом за чаем он стал мне рассказывать обо всем пережитом с момента, как мы расстались во Львове. В свою очередь и я поведал ему о своих злоключениях. Рассказал о поездке в Париж, о том, что там увидел и почему разочаровался, как возвращался, каким образом был арестован и освобожден. Генерал разделял мой взгляд на санацию (в тот период он не любил санацию, да, впрочем, не питал к ней симпатий и в другие времена). Начали говорить об омоложении армии, не реализованном во Франции. Генерал обещал осуществить это здесь.

Андерс чувствовал себя еще нездоровым, жаловался на боли в пояснице. Кроме того, его беспокоила нога: ведь в сентябре он был ранен. Когда генерал вставал или ходил, то пользовался тростью, потому что, как он говорил, не хотел напрасно расходовать свои силы, которые еще могут пригодиться.

После беседы, которая длилась несколько часов, он проводил меня, заверив, что я в любое время и при любых обстоятельствах могу являться к нему.

Между тем ряды поляков росли с каждым днем.

Были уже на свободе полковник Сулик-Сарнецкий, ставший впоследствии командиром полка в 5-й дивизии; полковник Казимеж Висьневский, будущий начальник 3-го отдела штаба армии; майор Кипиани, назначенный вскоре начальником юридической службы армии; майор Каминский; ксендз Ценьский, позже возглавивший духовных пастырей армии; подхорунжий Пасек, ксендз Вальчак, будущий капеллан 5-й пехотной дивизии; полковник Шиманский, бывший военный атташе в Берлине, назначенный позже командиром полка в 5-й пехотной дивизии; госпожа Влада Пеховская — будущий главный инспектор военной подготовки женщин, писательница Термина Наглер, поручик Ентыс, капитан Мрозек, майор Зигмунт Добровольский, поручик Ян Зелинский, вахмистр Шидловский и многие другие. Число поляков в Москве увеличивалось. В целом мы чувствовали себя превосходно, никто из нас уже не думал о перенесенных обидах и о недавно пережитых тяжелых временах. Напротив, все были преисполнены радостных надежд и раздумий о занимающейся заре в связи с созданием Польской армии. Все мы хотели драться с немцами, и как можно скорее. Долгая вынужденная бездеятельность, к счастью, нас не разложила; наоборот, оказалось что мы сохранили в себе большой запас энтузиазма и энергии. Каждый хотел что-нибудь делать, как можно скорее взяться за работу.

Тем более что вести с фронта поступали безрадостные. Немецкое наступление развивалось с каждым днем все успешнее. Фашистские войска, продвигаясь вперед, в июле овладели уже Смоленском, а в августе советские войска отошли за Днепр.

Гитлеровские армии захватывали все большие пространства плодородных украинских и белорусских земель. Одновременно и промышленные районы Центральной России начали испытывать давление вражеских войск. Немецкая авиация неистовствовала. И хотя нас это непосредственно не затрагивало, поскольку мы находились вдали от фронта и войны не ощущали, тем более что улицы Москвы благодаря повсеместной организованности и порядку действовали успокаивающе, все же каждый из нас испытывал какую-то внутреннюю потребность по возможности скорее вырваться на фронт.

Мы с нетерпением ожидали претворения в жизнь военного соглашения. Его выполнение проходило, если так можно выразиться, через несколько стадий. Первой был пакт от 30 июля 1941 года, создавший основу для установления отношений и дальнейшего сотрудничества. Его следствием явилось военное соглашение, подписанное в Москве 14 августа 1941 года. Затем в декабре 1941 года были дополнены как июльский договор, так и военное соглашение. Это было сделано по инициативе и при личном активном участии Сикорского во время его пребывания в Москве. Завершающим шагом и как бы документальным подтверждением гарантии наших хороших отношений в настоящее время и в будущем явилась советско-польская декларация от 4 декабря 1941 года.

Возвращаясь теперь к начальному этапу нашего сближения с Советским Союзом, увенчавшемуся заключением договора, посмотрим, кому же Сикорский доверил следить за реализацией только что принятых, необыкновенно важных для нашей государственной жизни решений, которые должны были обеспечить наше будущее и почти полностью изменить наш прежний внешнеполитический курс.

Человеком, которому выпало проводить договор в жизнь, следить, чтобы он не нарушался, а выполнялся в полной мере, случайно стал профессор Станислав Кот. Именно случайно, так как он сам признавался впоследствии, что Сикорский обратился к нему с этим предложением сразу же после подписания договора 30 июля, прямо в кабинете Черчилля. Кот был так поражен предложением Сикорского, что, по его собственным словам, «просто остолбенел». Действительно, было от чего остолбенеть.

Этот выбор оказался во всех отношениях роковым. Профессор Кот не был подготовлен к такой роли ни политически, ни морально: не обладал нужным политическим опытом, совершенно не знал ни Советского Союза, ни русского языка, никогда тут не жил и обо всем советском имел лишь весьма смутное представление. Поистине все, что касалось Советского Союза, было для него терра инкогнита. Кроме того — и это самое важное, — он не понимал, в чем должна заключаться его миссия и в чем суть польско-советских отношений. Словом, Кот совершенно не понимал той роли, какую должен был играть, решительно не отдавал себе никакого отчета во всей важности поставленной перед ним задачи и возложенной на него персональной ответственности за возможные неудачи, не осознавал, что стечение обстоятельств, по воле которого он оказался на гребне волны, обязывало его укреплять взаимную дружбу, не щадить усилий для налаживания сотрудничества, основанного на взаимном уважении. Кроме того, он не имел необходимого личного авторитета и не умел его создать. Был совершенно лишен столь необходимой в данном случае способности руководить и не умел не только навязать и осуществить свою волю, но даже проследить за тем, чтобы выполнялась воля Сикорского. Наконец — не в последнюю очередь — Кот был исключительно бездарным организатором.

Имел ли Сикорский на примете кого-либо другого? К сожалению, кажется, нет. Попросту никто ни из министерства иностранных дел, ни из правительства, ни из армии не хотел идти на этот пост. Как я уже говорил, Сикорский был совершенно одинок, не умел находить людей, не умел их подбирать. Поэтому при создавшемся положении (в силу отсутствия другого кандидата) он вынужден был просить своего «друга» во имя личной дружбы поехать в Москву и проследить там за проведением его политической линии.

В итоге Кот стал руководящей фигурой на одном из самых ответственных форпостов. Вряд ли нужно особо подчеркивать, что это было не обычное поприще, как многие иные, где дела могли идти немного лучше или хуже, где послом мог быть тот или другой. От учреждения, которое отныне возглавлял Кот, от его хорошего функционирования, без всякого преувеличения, зависело будущее Польши.

В довершение всего профессор Кот не получил никакой определенной инструкции или указаний относительно будущей линии своего поведения. Он рассуждал, как сам утверждает, следующим образом:

«Находясь на посту в Москве, я не видел возможности ведения большой политики. Ведь мы там не имели в своих руках никаких козырей или рычагов для осуществления давления. Главную задачу посольства Речи Посполитой я усматривал в защите и поддержке — материальной, моральной и политической — польского населения в России, а также в оказании помощи Войску Польскому».

Где уж тут было при такой позиции заботиться о налаживании дружественных межгосударственных отношений! Об этом с самого начала никто и не думал, все помыслы сводились только к «нажиму» и к «предоставлению аргументов и материалов для защиты нашего вопроса на международной арене».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: