Благодарность Тениса Урги 11 страница

В конце июля Ояр спросил Курмита:

— Какого ты мнения на сегодня о наших делах?

И Курмит отвечал:

— Пока все в порядке, но я не думаю, что так будет продолжаться и впредь, если мы успокоимся и начнем хвастаться. Последний этап решающий. А если мы не сдержим данное партии слово, веры нам больше не будет. Скажут, что Сникер и Курмит — болтуны.

— Точно так же и я думаю, Курмит. Тогда нам больше не поверят. Но этого не должно случиться.

И борьба продолжалась. Главный инженер переселился на завод, в свой кабинет; многие мастера и рабочие спали тут же в цехах; Ояр приезжал домой только на час, на два, чтобы помыться и переменить белье.

В сентябре завод получил во всесоюзном социалистическом соревновании первую премию и переходящее красное знамя. Теперь весь коллектив завода день и ночь думал об одном: любой ценой удержать знамя.

И, конечно, удержали. А за два дня до двадцать восьмой годовщины Великой Октябрьской революции Ояр Сникер и Ансис Курмит пришли к секретарю районного комитета партии Петеру Спаре и рапортовали о досрочном выполнении «Новой коммуной» годовой производственной программы. Было поздно, уличное движение уже утихало. Они втроем сидели в кабинете секретаря, и трудно было бы решить, чье лицо выражало больше радости, чьи глаза блестели ярче.

— Прошу завтра к нам в двенадцать на открытие новых цехов, — сказал Ояр. — После этого отпразднуем Октябрьскую годовщину.

— Спасибо, Ояр, обязательно буду, — ответил Петер Спаре. И как он ни устал, но последних своих посетителей не отпускал больше часа: хотелось расспросить про все подробно и, главное, поговорить о планах завода на будущий год и на всю пятилетку.

Ояр и Курмит по очереди рассказывали обо всем, и для всех троих это было лучшим отдыхом.

На следующий день в цехи завода «Новая коммуна» прибыло много знатных гостей. С интересом выслушали они немногословное сообщение директора — ведь каждый прикидывал: «А нельзя ли и на нашем предприятии так?»

Ояр рассказал, с какими трудностями приходилось бороться коллективу, пока из развалин, груды металлического лома и ободранных моторов рождалось то, чему так радовались все сегодня.

— Теперь этот завод в буквальном смысле — наш. Он нами создан, нами восстановлен — понятно, что мы любим его, как родное детище.

Он говорил, обводя оживленным взглядом аудиторию.

— Но это не единственное детище, выращенное за такой короткий срок рабочими Советской Латвии. В Риге, Лиепае, Даугавпилсе — всюду дымят фабричные трубы и, как легендарная птица, неумирающий феникс, из пепла и развалин подымается новая жизнь. Как, товарищи, есть ведь смысл жить в такую эпоху? Радостно жить и радостно работать — плечом к плечу, одним дыханием со всем советским народом…

После митинга он провел гостей по цехам, показал то, что уже есть, и рассказал, что должно быть через полгода, через два и через пять лет. Представители редакций быстро записывали услышанное, а позади всех стояла молодая женщина и не сводила глаз с улыбающегося лица директора. Это была Рута.

— Ей-ей, завидую я Ояру, — проговорил стоявший рядом с нею Петер Спаре. — Ему не приходится расставаться со своим питомцем.

— Разве ты уходишь с завода? — спросила Рута. Она еще не знала, что Петер перешел на другую работу.

— Я уже почти две недели секретарь районного комитета партии. Странное существо — человек. Знаю ведь, что завод в верных руках, сам я работаю в том же районе, всегда в курсе всех заводских дел и, если понадобится, всячески помогу, но когда в Центральном Комитете мне сказали, что надо идти на другую работу, я несколько дней скрывал это даже от Мауриня… он теперь на моем месте. Мне казалось, что я собираюсь оставить на произвол судьбы старуху мать или раненого товарища на поле боя. А когда прощался с товарищами, они так уныло глядели на меня! Теперь Мауринь каждый вечер приходит ко мне и все по старой памяти величает директором. Дня не проходит, чтобы я не заехал туда и не обошел все уголки. Вот что значит свой! В этом, наверно, и заключается великая сила советского строя, что в нашей стране все свое: наше государство, наша земля, наше право и наш труд. Все наше и все для нас. Только сумасшедший способен думать, что можно это у нас отнять.

— Один подумал, да сгинул с лица земли, — ответила Рута и вдруг, что-то вспомнив, с удивлением оглядела Петера. — Значит, ты теперь секретарь райкома? Поздравляю. А как же с университетом — остается у тебя время на лекции?

— Трудновато, но как-то ухитряешься. Я, что ли, один так? А Жубур, а Капейка, Аустра, да и ты сама! Все мы учимся… Сейчас еще легко. Вот скоро мы все получим новые задания, но даже и тогда надо будет со всем справляться.

— Ты имеешь в виду выборы в Верховный Совет?

— Да, выборы.

— У меня уже есть свой участок, я там бываю по нескольку часов каждый вечер.

…Следующие месяцы пролетели для них незаметно. Снова началась напряженная и захватывающая работа, с которой они впервые познакомились в предвоенную зиму.

Собрания избирателей, встречи кандидатов в депутаты с избирателями, беседы на избирательных участках, жалобы на бюрократов и на неполадки в торговой сети, неприятные открытия, касающиеся некоторых товарищей, которые начинали забывать о своей ответственности перед народом, демагогические, с подвохом вопросы некоторых избирателей — в общем, работы было много. Каждую жалобу и сигнал надо было немедленно проверять, непорядки исправлять, тому, кому требовалась помощь, немедленно оказывать ее. За это время все обогатились чем-то новым: и те, кто задавали вопросы, и те, кто на них отвечали.

Из тысяч мелких черточек, которые, взятые в отдельности, заключали в себе какое-то выражение характера, вырисовывалось лицо народа — мудрое, смелое, честное. В день выборов оно улыбалось теплой, солнечной улыбкой, — народ сказал свое решающее слово:

— Советская власть — моя власть, я голосую за нее!

Теперь Петер Спаре, Жубур, Айя, Рута, Курмит, Аустра, Капейка впервые после многих недель получили возможность отдохнуть. В свободные дни друзья собирались то у Петера, то у Жубура, вспоминали о пройденных вместе дальних фронтовых дорогах, делились мечтами и планами на будущее.

И о чем бы они ни говорили — о прошлом или о будущем, — имена Андрея Силениека и Роберта Кирсиса постоянно повторялись в этих беседах. Но не как мертвых вспоминали их ученики, соратники и друзья, — образы Андрея и Роберта вставали перед ними в жизненных ситуациях, они становились участниками сегодняшних дел. В трудную минуту и Жубур, и Айя, и Ояр, и Курмит, и многие другие всегда обращались как к своей совести к памяти Андрея или Роберта.

— А что бы он мне сейчас посоветовал? Как бы он поступил?

Сыны великой коммунистической партии, Андрей Силениек и Роберт Кирсис не могли умереть, исчезнуть бесследно, потому что жили они не узенькой жизнью, истраченной на заботы о собственном лишь счастье, — нет, они жили широкой, огромной жизнью партии, жизнью, исполненной борьбы за счастье всего народа. А народ всегда одаряет таких людей частицей своего бессмертия.

 

2

 

Эдгар Прамниек был до глубины души горд недавно полученной Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Латвийской ССР. За прошлый год, кроме цикла рисунков «Фашистская оккупация», он написал несколько картин, декорировал избирательные участки и общественные здания ко дню выборов и, кроме того, каждый день проводил несколько часов в Академии художеств, где вел свой класс живописи. За всю жизнь он никогда так много не работал, и никогда его работа не была такой разносторонней, как теперь. Когда Калей предложил ему оформить постановку новой советской пьесы, Прамниек раздумывал два дня, затем дал согласие и взялся за эскизы.

Конечно, если человек несет на своих плечах такой большой груз, ему уже не хватает времени на то, чтобы сидеть в кафе, для него каждый час представляет немалую ценность. Тем более приятно было Прамниеку, когда к нему забегали старые друзья. Разглядывая его работы, они напускали папиросами и трубками столько дыму, что светлая, солнечная мастерская становилась похожей на овин.

В двери уже стучалась весна, и солнечные лучи грели так сильно, что почки на деревьях почувствовали это, хотя распускаться было еще рановато.

Редактор государственного издательства Саусум чуть отодвинулся от окна, потому что солнце светило ему прямо в лицо. Карл Жубур, став за спиною Прамниека, рассматривал через его плечо новую картину, на которую художник клал последние мазки.

— Послушай, Жубур, можешь ты сказать мне одну вещь: почему это находятся еще люди, которые любят брюзжать на советскую власть? — спросил, не оборачиваясь, Прамниек. — Почему все, что делает советская власть, кажется им плохим, — даже то, что она им лично делает хорошего, даже это они принимают как-то нехотя?

Жубур засмеялся.

— На этот вопрос лучше всего мог бы ответить ты сам — старый брюзга и скептик.

Саусум поощрительно подмигнул Жубуру:

— Отстегай его, Жубур. Пусть за все разом получит.

— Прошли те времена, когда я брюзжал, — тихо сказал слегка задетый за живое Прамниек. — Нельзя всю жизнь пользоваться составленным раз навсегда представлением о человеке. Человек меняется, а вместе с ним должно меняться и мнение общества о нем.

— Я имел в виду не того Прамниека, с которым сейчас разговариваю, а того, которого знал несколько лет тому назад.

— Но тогда я ведь еще ни черта не понимал! — воскликнул Прамниек. — Я был настолько наивным, что верил только своим иллюзиям и при этом считал себя материалистом, думал, что я просто не верю ничему такому, что нельзя пощупать руками. Не могу пожаловаться, что никто не пытался мне помочь. Андрей Силениек… Эх, какой был светлый, сильный ум… Я бы, кажется, сейчас несколько лет жизни отдал, чтобы хоть раз поговорить с ним, оказать ему, что теперь стал другим… Когда-то он учил меня видеть не только то, что совершается и существует на свете, но и то, что неотвратимо должно совершиться и существовать. И надо заметить, когда он говорил о железных законах развития общества, я ведь решительно ничего не имел против этих законов, против того, что осуществляется в результате действия этих законов… Социализм и тогда представлялся мне самой лучшей, идеальной формой общественного устройства. Но мне казалось, что жизнь в целом развивается как-то по-другому — как результат многих случайностей и капризов истории, минуя, так сказать, эти законы. Классовый антагонизм, классовая борьба казались мне чем-то вовсе не таким уж универсальным, — я думал, что взаимоотношения между рабочим классом и классом капиталистов могут принимать довольно благодушную форму, думал, что при наличии доброй воли возможно компромиссное разрешение вопроса.

Коммунисты мне казались мечтателями — только очень строгими мечтателями, которые многое преувеличивают, слишком спешат с осуществлением будущего и готовы во имя его жертвовать настоящим. Мне казалось, что они требуют от человека больше, чем он может дать. Словом, я думал, что мир вовсе не так суров и отдельный человек всегда может расположиться в нем соответственно своим вкусам и склонностям, не считаясь ни с какими железными законами… Ну, что же… — Прамниек опустил кисть и на секунду умолк. — Да, жизнь за это крепко наказала меня, крепче не бывает… После разговора с шефом гитлеровской пропаганды, после тюрьмы и Саласпилса, после гибели семьи — тогда только я и понял, что коммунисты самые трезвые реалисты. Понял я тогда еще одно: единственный возможный для меня путь — с коммунистами, и это уже до конца жизни. Поэтому могу еще и еще раз подтвердить: да, я ничего не понимал, иного объяснения тогдашней своей тупости не нахожу.

— Вот ты сейчас сам ответил на свой вопрос, почему иным людям все, что делает советская власть, кажется плохим, — сказал Жубур. — Тогда ты многого не понимал. Те, кто еще сегодня ворчат на нас, тоже многого не понимают. Иной не хочет отказаться от старых привычек, боится нового, не зная и не понимая его, а его отношение обусловливается просто грошовым подсчетом плюсов и минусов в собственном материальном положении. Некоторым принцип «каждому по труду» кажется неприемлемым, потому что их потребности больше их заслуг, кроме того, они привыкли при буржуазном строе получать больше, чем заслуживали, ясное дело — за счет других, которые не получали полностью заработанного.

— Это слишком простое объяснение, — сказал Прамниек.

— Зато верное, — заметил Саусум.

— Нельзя так элементарно объяснять такой сложный вопрос, — не сдавался Прамниек. — Сегодняшний жизненный уровень — величина изменяющаяся, и каждый разумный человек, а среди этих ворчунов не все дураки, понимает, что за несколько лет материальный уровень всего народа может подняться на небывалую высоту. Почему все-таки они недовольны и слышать не хотят о неоспоримой правоте коммунизма? Консерватизм? Идеалистические предрассудки? Нежелание расстаться с богом? Но они сами в этого бога давным-давно не верят, для большинства религия только вывеска над дверями лавочки. Упрямое, принципиальное нежелание воспринять то, чего они сами не искали?

— Суеверие, — заговорил Саусум. — В средние века церковь, как идеология и главная охранительница реакции, объявляла ересью и чертовщиной все новое, прогрессивное; ученых жгли на кострах, каждое новое открытие в астрономии, медицине, физике осуждали, как вмешательство в компетенцию господа бога. Сейчас господь бог капитулировал на всем широком фронте науки, на его когда-то неприкосновенной территории хозяйничают как у себя дома ученые, и никому не приходит в голову обвинить их в ереси и тащить на костер. Наоборот: если у папы римского заболит живот от неумеренного потребления земных благ, он лечит его не молитвами, а принимает испытанное лекарство. Следовательно, в этой области все как будто в порядке. Коммунизм же объявил войну не только духовному, но и материальному суеверию, экономическому консерватизму. Он несет новую правду и новые нормы справедливости. С частной собственности сорван ореол божественности, и в понятии современного человека она становится вопиющей бессмыслицей, злокачественной опухолью, которую необходимо удалить посредством операции, каннибализмом, против которого направлены законы социалистического государства. Реакционеры и все их приспешники не дают себе труда познать эту новую правду или не в состоянии органически понять ее. Они видят в ней лишь кощунство по отношению к старым святыням, угрозу своему гибнущему миру и, не будучи в силах спасти его в открытой идейной борьбе, прячутся за свои тупые предрассудки, как за крепкий щит. И сколько есть на свете глупцов и подлецов, столько же у них единомышленников.

— Ну, товарищ Саусум, вы здесь что-то путаете, — сказал Жубур. — Во-первых, мы о разных вещах говорим. Эдгар ведь спрашивал о тех людях, которые объективно выигрывают в социалистическом обществе, хотя еще не доросли до понимания этой истины. Мне кажется, что он имел в виду некоторых представителей интеллигенции, зараженных предрассудками капиталистического общества. Об этом разряде людей можно сказать, что они заблуждаются оттого, что не понимают законов исторического развития. Их действительно в большинстве случаев можно перевоспитать и надо перевоспитывать. Но ведь по вашим словам получается так, что империалисты — это что-то вроде жертв собственной темноты и невежества. Право, можно так понять! Это что же, если хозяевам Уолл-стрита, например, прочесть несколько хороших лекций по историческому материализму, так они вам и согласятся, что до сих пор были глупыми, а впредь образумятся и станут вести себя хорошо? Вреднейшая иллюзия, товарищ Саусум. Они и сами давно понимают, что далеко не благополучны дела в лагере империализма. Ну и что же, готовы сложить по этому поводу оружие? Да ничего подобного, они обращаются и будут обращаться к самым жестоким, бесчеловечным формам борьбы, чтобы отстоять мир эксплуатации, общественного неравенства, грубой власти денег. Ведь что такое фашизм? Это и есть оружие отчаявшегося издыхающего капитализма. После поражения Германии и Италии его не выбросили на свалку, нет, его старательно подбирают и подновляют заботливые руки.

Классы, которые должны сойти с исторической сцены, последними убеждаются в том, что их роль окончена. Это товарищ Сталин сказал в беседе с одним талантливым интеллигентом, который не мог понять этой истины.

Классовую борьбу, товарищ Саусум, нельзя подменить просветительной работой. И в науке не так уж просто обстоит дело. Если папа римский при расстройстве желудка обращается за помощью к лейб-медику, а не служит обедню пресвятой деве, этот отрадный факт еще ровным счетом ничего не доказывает. Буржуазия позволяет существовать науке лишь постольку, поскольку ей это выгодно. Вспомните-ка обезьяний процесс — дело было даже не в католической Италии, а в стране самого развитого капитализма. Или вот вам пример. На что уж как будто «беспартийная» наука астрономия, на дивиденды не покушается, свергать власть банковского капитала не призывает, а что, посмотрите, творится в этой науке — самая ожесточенная классовая борьба.

Понадобилось подновить старого верного бога — пожалуйста, тут же вам доказывают, с помощью математических формул даже, что мир сотворен, что, значит, и бог есть и от него всякая власть. Так что средневековье вы рано похоронили, его всячески подновляют в арсеналах современного капитализма.

— Ну, товарищ Жубур, я все-таки не думал, что господ с Уолл-стрита можно перевоспитать лекциями. Я увлекся своей аналогией… согласен, очень расплывчатой…

— Не спорь, не спорь, — сказал Прамниек. — Что греха таить, рассуждаем мы с тобой не всегда последовательно, хотя чувствуем, может быть, правильно. Многого еще нам не хватает…

Он положил кисть и палитру, закурил трубку и сел передохнуть. Пуская в воздух кольца дыма, он задумчиво наблюдал, как они уплывали, делались все больше и понемногу теряли свои очертания.

— Вообразите на один только миг, какой трудной и мрачной была бы сейчас жизнь человечества, если бы на земном шаре не существовало социалистического государства. Ты, Жубур, скажешь мне, что Октябрьская революция не случайность, не выигрыш в лотерее, а неизбежный закономерный результат исторического процесса.

Я все это знаю и понимаю, но все-таки, какое это чудо и счастье, что самая заветная мечта лучших людей стала явью, что для нас она уже привычный факт, будни… Насколько же легче будет путь других народов, — они пойдут по нашим следам, у них перед глазами наш пример. Возьмите страны народной демократии — интересно ведь наблюдать, как они идут по этому пути… Но я не о том, я сейчас рассуждаю со своей, художнической точки зрения. Мне история нашего Советского Союза кажется сказочной былиной о подвигах богатырского племени, какого еще не было на свете. И мне радостно становится — сколько, оказывается, в человеке силы, красоты, ума. Столько, сколько никто еще не подозревал. Да что там, — буржуазное искусство, литература изо всех сил стараются доказать, что человек ничтожество, дрянь, слизняк. Особенно теперь — прямо с каким-то сладострастием наперегонки торопятся изобразить его поподлей. Да и что тут удивительного, буржуазия все меряет своей меркой… Ах, друзья, ничего мне для себя не надо, только одного хочу — показать хоть в малой мере красоту человека, которая рождается вокруг нас. Нет ничего выше человека…

Их разговор был прерван появлением нового гостя. Это был писатель Калей. Он недавно кончил новую книгу и теперь пришел просить Прамниека, чтобы тот взялся ее иллюстрировать.

— Книга эта мне очень дорога, я вложил в нее лучшее, что у меня есть. — Он улыбнулся. — Может быть, я и ошибаюсь, но знаю только, что ты постараешься понять мои образы и правильно истолкуешь их.

— Лесть на меня действует безотказно, — сказал Прамниек с серьезным видом. — Ну, что поделаешь, придется тебе помочь!

 

3

 

Послевоенный план развития народного хозяйства был принят сессией Верховного Совета и опубликован в газетах. На заводе «Новая коммуна» кружком по изучению плана новой пятилетки руководил сам директор. Однажды вечером он созвал общезаводское собрание и ознакомил коллектив завода с пятилетней производственной программой их собственного завода. Язык цифр поражал слушателей, им становились ясными величие поставленных перед ними задач и смелость замыслов. На дальнейшее расширение «Новой коммуны» по пятилетнему плану было ассигновано 25 миллионов рублей, не считая строительства шести жилых домов. В 1950 году завод уже должен был производить в четыре раза больше продукции, чем в 1946.

— Будет ли это пределом? — спрашивали друг друга рабочие. — Конечно, нет.

— А зачем обязательно надо дожидаться пятидесятого года? — говорили другие. — Почему мы не можем выполнить свою пятилетку в сорок девятом? Это нам вполне по силам. Пусть инженеры подсчитают, что для этого должен делать каждый из нас, а мы покажем, на что способен наш коллектив.

И инженеры начали подсчитывать, директор с парторгом ночами сидели над проектными расчетами; после этого весь коллектив собрался снова и обсудил организацию социалистического соревнования по досрочному выполнению пятилетки.

Вскоре после этого Ояра вызвали в Центральный Комитет партии.

— Твой завод является одним из самых крупных потребителей лесоматериала в республике, сказали ему. — В некоторых уездах, где план довольно высок, может быть сорвана заготовка древесины, если мы им не поможем. Сколько людей ты можешь послать от «Новой коммуны»?

— Я бы с удовольствием всех отдал, но ведь нам-то никто не сократит производственную программу. Сколько человек вы хотите взять с завода?

— Сто человек.

— Гм… — Он немного подумал, потом согласился.

— Это еще не все, — продолжал заместитель секретаря Центрального Комитета. — На все важнейшие пункты лесозаготовок мы посылаем уполномоченных от Центрального Комитета и Совета Министров. В списке уполномоченных значится и твое имя. Район можешь выбрать по своему усмотрению.

— Но вы ведь не будете держать меня в лесу до осени? Кто же будет руководить «Новой коммуной?»

— До осени нет… только до момента выполнения сезонного плана. Если закончишь в неделю — возвращайся домой. Если нет — сиди в лесу хоть до конца июня.

— Да, так вы мне и позволите сидеть до конца июня! — засмеялся Ояр. — Ну, хорошо. Когда я должен выезжать?

— Хоть завтра.

— Завтра я еду вместе с рабочими.

Вечером Ояр сказал Руте:

— Завтра я уезжаю на некоторое время в командировку, так что тебе тогда придется ужинать одной. Веди себя примерно и жди своего лесного брата. Если дела пойдут хорошо, буду писать.

— Куда же ты едешь?

— Надо обеспечивать лесом выполнение пятилетки.

— Ну, смотри не пропади, — улыбнулась Рута.

На следующий день он уехал. После этого в дремучих лесах Упесгальской волости началось невиданное оживление. Пели пилы, с шумом падали сосны и ели, повсюду пылали веселые костры. Ояр сновал как челнок от лесосеки к лесосеке. Горе тому бюрократу или волокитчику, который вовремя не прислал пил, топоров или напильников! Беда снабженцу, если он не доставил вовремя лесорубам обед или ужин!

Ояр действовал с отменной быстротой, как настоящий партизан, используя свои широкие полномочия. Он поднял на ноги всех незанятых трудоспособных людей Упесгальской волости и на десять дней отправил их в лес, после этого свернул работы по рубке, так как план был выполнен, а все силы бросил на вывозку, пока еще не растаял последний снег. У станции и на «площадке» у реки быстро росли штабеля бревен, баланса, крепежного леса и поленницы дров.

Индрик Закис оставил работать в исполкоме секретаря Скую, а сам со своими помощниками и членами исполкома отправился в лес. Казалось, люди пустились наперегонки с весною: у них было перед ней маленькое преимущество — одна неделя, не больше, но весеннее солнце не считалось с их заботами, а юго-западный ветер делал свое дело. Правда, теперь и до финиша было не особенно далеко.

 

4

 

Штаб «полка» Макса Лиепниека прошлой осенью перебрался на другое место. В глухой чаще, где не ступала нога лесоруба и лесника, под каким-то пригорком, позади которого рос густой кустарник, а дальше начиналось болото, бандиты устроили большой блиндаж. На самой вершине пригорка росло старое дуплистое дерево; взрослый человек мог довольно удобно устроиться в этом дупле и наблюдать за окрестностью. Днем ни человек, ни зверь не могли бы подойти незамеченными к блиндажу. Ночью бандитов охраняли зарытые вокруг пригорка мины и несколько секретов.

Однажды ночью в секрете сидел молодой батрак Адольф Чакстынь, которого Макс Лиепниек сманил за собой в лес. За полтора года парень изрядно пообносился, сапоги были без подметок, одежда висела лохмотьями. Хоть он и привык делать все, что приказывали хозяин и разные большие и малые «командиры», но вечные унижения, которые ему постоянно приходилось терпеть, надоели и этому тихому, покорному парню Недавно он сам убедился, что известие о высылке в Сибирь родителей — чистые враки и выдумал это скорее всего сам Макс Лиепниек. Только с полчаса побыл Чакстынь у своих родителей, но и за это время успел узнать обо всем, что происходило в родной волости. Мать со слезами уговаривала его уйти из банды и явиться в милицию, — многие уже сделали это и теперь живут со своими семьями, честно работают, и никто их не трогает.

— Неужели, сынок, ты совсем зверем стал?

Сидя в секрете и дрожа от мартовской ночной прохлады, Адольф Чакстынь думал свою горькую думу.

Эх, если бы удалось уйти! Разве это жизнь? Грязный, вшивый, оборванный, как нищий у кладбищенских ворот… Ни к одному честному человеку не подойдешь, дети пугаются, как увидят. Все только командуют и распоряжаются, будто ты и не человек вовсе. Мало того что приходится чистить сапоги Максу Лиепниеку, — как же, он теперь «командир полка», — но ведь и всем прочим соплякам, у которых еще молоко на губах не обсохло, тоже приходится прислуживать! А там, дома, даже старым Чакстынем никто больше не командует, большим хозяевам давно рты заткнули. Любой батрак сейчас сам себе голова. Закис поставлен председателем волостного исполкома. Ясно, Максу Лиепниеку не нравится, что за беднотой сейчас решающее слово, он слюной брызжет, когда об этом заговорит. А чего ему, батраку, с ума сходить из-за кулаков?

Крестьяне ненавидят бандитов, считают их сущим бедствием и ничего не дают добром, даже краюху хлеба приходится отнимать силой. И на какую поддержку может рассчитывать толпа грабителей и убийц, которые врываются в хутора и убивают невинных детей и больных стариков, лишь бы добыть поросенка или мешок муки или за то, что эти старички узнали некоторых грабителей? Так делают только самые отъявленные преступники.

Так, сидя в секрете, думал Адольф Чакстынь, и у него ум за разум заходил. Хорошо еще, что он не замарал рук в крови, знал только караульную службу, хозяйственные обязанности на базе. Конечно, и это плохо: прямое содействие бандитам.

А чуть только кто-нибудь из банды становится молчаливым или задумчивым, Макс Лиепниек тут же придумывает для него самое мерзкое задание — поджечь кого-нибудь, ограбить, убить. После этого человек связан по рукам и ногам и уже не может уйти из банды. Один-два раза в неделю Макс собирает всех в большой блиндаж и рассказывает, какая ужасная месть ожидает каждого, кто осмелится уйти из банды.

— Мы будем рассматривать такого человека как предателя, и с ним может быть одна лишь расплата — пуля или петля. Хутор спалим, всю семью уничтожим, чтобы и духа не осталось от его паршивой породы, и другим для острастки…

Медленно тянулось время. Влажный ветер раскачивал верхушки елей, с сучьев падали тяжелые холодные капли. Продрогший Адольф Чакстынь туже подпоясал свои отрепья и, наблюдая за чащей, продолжал думать свою тяжелую думу.

Утром ему велели явиться к Максу Лиепниеку.

Выспавшийся, свежий, только что побрившийся, Макс смеющимися глазами посмотрел на парня:

— Я хочу дать тебе возможность продвинуться. Ты честно и верно служил нашему делу. Нельзя же вечно держать тебя в тени. Если хорошо выполнишь задание, я тебя повышу — сделаю командиром группы.

— Что я должен сделать?

— Ты отправишься на большую лесосеку в Упесгальском лесу и прикончишь большевистского уполномоченного. Фамилия его Сникер. Он остановился у лесника, но приходит туда только по ночам. Переоденься лесорубом и ищи его в лесу. Как ты с ним справишься — это дело твое. Даю тебе два дня сроку, после этого буду ждать донесения о выполнении задания. Если выполнишь раньше — честь тебе и слава, Адольф Чакстынь. Все ясно?

— Ясно, господин командир, — ответил Чакстынь, и ни один мускул не дрогнул в его лице, хотя он был потрясен до глубины души. — Могу я задать вопрос?

— Спрашивай.

— Надо одного Спикера застрелить или можно убить еще кого-нибудь, если подвернется случай? Если можно, то кого?

— Стреляй, сколько тебе влезет и сколько хватит патронов, только смотри не угоди в кого-нибудь из наших. Если подвернется под руку его волостная светлость Закис, заместитель его или кто-нибудь из коммунистов — бери на мушку, но только после того, как прикончишь Сникера. Слышишь, что говорю? Мы не можем позволить, чтобы заготовленный лес вывезли до весны, пусть хоть часть останется на месте, пусть потом гниет до будущего года, а крестьяне ругают большевиков, что те губят государственное добро. Сникер этого не допустит, поэтому его надо убрать.

— Понимаю, господин командир. Разрешите идти?

— Иди и приготовься к выполнению задания. Я скажу, чтобы тебе дали надеть что-нибудь подходящее.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: