В поисках времени для «Лолиты»: Корнель и Гарвард, 1951–1953 2 страница

 

Гений может остаться не понятым своим временем, но может также быть и прекрасно понятым. Приведенное выше письмо тронуло Набокова, и он написал Кэтрин Уайт: «Пожалуйста, передайте автору, что он (или она) в точности уловил суть рассказа, сказав именно то, что хотелось бы сказать мне (только я не смог бы сделать это с такой ясностью). Это письмо доставило мне огромное удовольствие, огромное удовлетворение»27.

 

V

 

В октябре и в День Благодарения Набоковы ездили в Гарвард — навестить Дмитрия и подготовить свой переезд. В начале декабря они отправились в Нью-Йорк, и 8 декабря в театре Мастер-института состоялся творческий вечер Набокова для русских эмигрантов. Первую половину вечера он говорил о Гоголе (1952 год был столетней годовщиной со дня смерти Гоголя), а вторую — читал свои русские стихи. В Нью-Йорке он обедал с Паскалем Ковичи из «Вайкинга», который был готов печатать любое произведение Набокова. Набоков предложил ему свой новый роман и собрание лекций под названием «Поэзия прозы». Но он не знал, когда закончит роман, поскольку ему приходилось сочетать его с краткосрочными проектами просто «чтобы прокормиться»28.

Вернувшись в Итаку, он продолжал готовить курс лекций для Гарварда и вел занятия в Корнеле. Между тем «Лолита» росла. Набоков продолжал собирать материал. Он отыскал книгу о недавно обнаруженных пещерных рисунках в Ласко, в которой содержалась информация, нужная ему для последнего абзаца романа: в нем Гумберт выражает надежду, что Лолита будет «жить в сознании будущих поколений. Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов». На другом конце временно́й шкалы стояла другая задача — ему нужно было изучить школьный сленг. Он ездил в автобусах, записывая в дневнике услышанные фразы: «Девчонка хоть куда», или же: «Слушай, я встретила…», или: «заметано», «мрак», «конец света». Он использовал «предплечье одной девочки, которая когда-то приходила к Дмитрию, коленную чашечку другой». Он беседовал с директором школы под предлогом, что хочет отдать туда свою дочь. Он выискивал новейшие исследования физического и психологического развития американских школьниц, записывая на карточки относящиеся к делу подробности из таких работ, как «Взгляды и интересы девочек до и после первой менструации» и «Половое созревание и физическое развитие девочек в возрасте от шести до девятнадцати лет». Он отмечал газетные сообщения о несчастных случаях, половых извращениях и убийствах: «растлитель среднего возраста», который похитил пятнадцатилетнюю Салли Хорнер из Нью-Джерси и держал ее двадцать один месяц в качестве «вездеходной рабыни», пока ее не нашли в мотеле в Южной Калифорнии; неуклюже инсценированная Г. Эдвардом Грэммером автокатастрофа с целью скрыть убийство жены; человек, обвиненный в убийстве, признается, что завернул запасные патроны в носовой платок, — так позднее поступит Гумберт. Он изучал историю револьвера «кольт», каталоги огнестрельного оружия, статью о барбитуратах, книгу об итальянской комедии. Он заимствовал названия песен у ресторанных радиол и фразы у подростковых журнальчиков, женских журналов, руководств по домоводству, афиш, объявлений в мотелях, учебников для девочек-скаутов или подслушанных разговоров («У меня их лимоны»,  «Она такая потрясающая»)29.

Уже много лет он пытался найти время для «Лолиты». При этом кажется странным, что в свободное время он продолжал работать над куда менее неотразимыми проектами вроде предисловия к рассказам Гоголя, выходившим в Издательстве Чехова, написанного во время рождественских каникул. Может быть, он просто боялся, что «Лолиту» никто не опубликует, и поэтому писал другие вещи. В конце января он сообщил Паскалю Ковичи: «Мой роман движется хорошо и быстро приближается к стадии пера-бумаги». Он надеялся найти в Кембридже время для массированной атаки на «Лолиту». Пока же, заваленный экзаменационными работами, он писал Эдмунду Уилсону: «Меня тошнит от преподавания, меня тошнит от преподавания, меня тошнит от преподавания»30.

 

VI

 

В начале февраля Набоковы приехали в Кембридж и поселились по адресу Мэйнард-плейс, дом 9, возле реки Чарльз, в двадцати минутах ходьбы от Гарвардского кампуса. Дом этот они нашли благодаря своей знакомой Сильвии Беркман, знавшей дам, которые сдавали его, писательницу Мэй Сартон — «очаровательную лесбиянку», как считал Набоков, — и Джудит Мэтлак, уезжавшую в академический отпуск. Набокову нравился ветхий дом со всеми его прикрасами и с хорошей bibliothèque.  Он смеялся над продолжительным и довольно безалаберным оргазмом, испытываемым каждые пять минут трубами батареи в его уютном солнечном кабинете наверху31. И он от души полюбил тигрового кота Мэй Сартон Тома Джонса — Набоковы переименовали его в Томского[82] — который впоследствии стал героем книги Сартон «Мохнатая личность». В этой книге хозяйка Тома Джонса описала длинный стол на козлах у окна кабинета и жесткий стул:

 

Набоков убрал этот аскетический предмет мебели и заменил его огромным, туго набитым креслом, в котором мог писать полулежа. Том Джонс вскоре понял, что ему разрешено размещаться в самом сердце гения, на груди Набокова, растопыривать лапы подобно морской звезде, исступленно мурлыкать и иногда — довольно болезненно для объекта его удовольствия — выпускать когти. Я люблю представлять себе, что именно в тот год рождалась «Лолита» и что присутствие Тома Джонса могло как-то повлиять на создание этого чувственного мира. В любом случае, для него это был год грандиозных трапез и утонченных страстей32.

 

Когда Том Джонс заболел, Набоковы отвезли его к ветеринару и регулярно навещали, пока он не вернулся домой. Презрение Кинбота к унаследованному им в доме судьи Гольдсворта коту явно отличало героя от его создателя33.

Официальная должность Набокова в Гарварде называлась «внештатный лектор по славянским языкам и литературе», период работы — весенний семестр. Он вел для славистов два курса по русской литературе: курс номер 150 — модернизм (Тютчев, Некрасов, Фет, Достоевский, Толстой, Чехов, Блок, Ходасевич и Маяковский) и курс номер 152 (Пушкин). Главную же часть его нагрузки составлял Второй гуманитарный курс, «Роман». По вторникам и четвергам с 10.00 до 11.00 он читал лекции в аудитории Сондерс Мемориального зала перед «бездной из пятисот студентов». Вера сидела в первом ряду — прямая, сосредоточенная, седовласая, с мелом наготове, чтобы записывать сложные слова на доске34.

Натаскивая Набокова перед лекциями, Гарри Левин предупредил его, что мало кто из студентов, какими бы умными и любознательными они не были, «интересуется литературой с художественной точки зрения; откровенно говоря, они просто хотят, чтобы романы открыли для них окна в жизнь людей других времен и стран». Набоков очень огорчился, когда заметил, что большинство студентов действительно совершенно равнодушны к романам и предпочитают слушать их в пересказе. Несмотря на это, он продолжал рассказывать об искусности искусства и возможностях воображения. В ответ Левину он начал лекции следующим отрезвляющим заявлением:

 

Мы постараемся избежать роковой ошибки и не станем искать в романах так называемую «жизнь». Оставим попытки помирить фиктивную реальность с реальностью фикции. «Дон Кихот» — сказка <…> Нелепые постоялые дворы, где толпятся запоздалые герои итальянских новелл, нелепые горы, которые кишат тоскующими рифмоплетами в костюмах аркадских пастухов, делают картину страны, нарисованную Сервантесом, примерно настолько же точной и типичной для Испании XVII века, насколько фигура Санта Клауса точна и типична для Северного полюса века двадцатого35.

 

Он прочел шесть лекций о «Дон Кихоте». Похоже, что он начал готовить лекции, плохо помня текст, но с симпатией относясь к его герою. Внимательно перечитав роман, он ужаснулся описанной в нем грубости и жестокости. Жестокие герои вроде Гумберта Гумберта и Вана Вина и жертвы жестокости вроде Адама Круга и Тимофея Пнина навели некоторых читателей — в том числе Эдмунда Уилсона — на мысль о том, что Набоков сам любил причинять другим боль. На самом деле совершенно очевидно, что он не выносил жестокости. Его отношение к «Дон Кихоту» было кристально ясным. Ему мерзок был громкий хохот, которым, по замыслу Сервантеса, читатели должны были встречать всякое поражение героя, и он без конца сравнивал порочное «веселье» книги с унижением и распятием Христа, с испанской Инквизицией, с современным боем быков. Какие-то мальчишки задирают хвосты Росинанту и серому ослику Санчо и засовывают под них колючки: «Животные начинают брыкаться, встают на дыбы и в конце концов сбрасывают наездников на землю. Над этим будут смеяться те, кто любит смотреть за деньги на брыкающихся лошадей в фигурной езде — брыкающихся лошадок с разъедающими кожу ремнями на животах»36.

Набокову нравилось разносить «Дон Кихота» перед такой многочисленной аудиторией, и он высказал свое мнение об этой книге Гарри Левину. «Гарвард придерживается иной точки зрения», — серьезно ответил Левин. Впрочем, отношение Набокова к «Дон Кихоту» было если и нестандартным, то не извращенным: Моррис Бишоп был с ним солидарен и, хотя и преподавал романскую литературу, сам не любил говорить о Сервантесе37.

Набоков всегда с удовольствием оспаривал общепринятое. Дон Кихот, писали критики, постоянно проигрывает. Набоков внимательно перечел книгу сцена за сценой и обнаружил, что это не так. Он даже подсчитал победы и поражения Дон Кихота как геймы в почти что ничейном теннисном матче: «6:3, 3:6, 6:4, 5:7. Но пятый сет никогда не будет сыгран; Смерть отменяет матч». И хотя он терпеть не мог, когда говорили, что сентиментализированный образ Дон Кихота, горемычного борца с несправедливостью, это и есть квинтэссенция книги Сервантеса, он все же воздал красноречивую дань Дон Кихоту как независимому культурному символу: «Триста пятьдесят лет он ездил по джунглям и тундрам человеческой мысли — и обрел за это время новое жизнеподобие и стать. Мы больше не смеемся над ним. Его герб — жалость, его знамя — красота. Он защитник всего кроткого, одинокого, чистого, альтруистического и галантного»38.

Закончив «Дон Кихота», Набоков перешел к тому, о чем раньше читал лекции в Корнеле: «Холодный дом», «Мертвые души», «Госпожа Бовари» и «Анна Каренина», кое-что добавляя, чтобы лучше очертить переход от эпических произведений к романам в русле единого лекционного курса. В Корнеле он впоследствии не читал лекций по «Дон Кихоту», зато использовал более подробные гарвардские лекции о других произведениях. Среди гарвардских вставок, посвященных эволюции литературы, есть необыкновенно тонкие наблюдения. Хваля сцену родов Кити из «Анны Карениной», Набоков замечает, что «вся история художественной литературы в ее развитии есть исследование все более глубоких пластов жизни. Совершенно невозможно представить, что Гомер в 9 в. до н. э. или Сервантес в 17 в. н. э. описывали бы в таких подробностях рождение ребенка». Или же, говоря о патетике «Холодного дома» и глубоком сострадании Диккенса детям, он задается вопросом:

 

Насколько, например, отличается мир Диккенса от мира Гомера или Сервантеса? Испытывает ли герой Гомера божественный трепет жалости? Ужас — да, испытывает, и еще некое расплывчатое сострадание, но пронзительное, особое чувство жалости, как мы его понимаем сейчас?.. Не будем заблуждаться: сколько бы ни деградировал наш современник, в целом он лучше, чем гомеровский человек, homo homericus, или человек средневековья39.

 

 

VII

 

Решающей причиной, толкнувшей Набокова в Гарвард, было желание быть рядом с сыном, который заканчивал первый курс. В письме сестре Елене Сикорской он написал, что Дмитрий «больше всего интересуется, в следующем порядке: альпинизмом, барышнями, музыкой, бегом, теннисом и науками». Вот типичный для его первого университетского года поступок: однажды ночью Дмитрий и его друг-альпинист полезли по поросшим вьюном стенам на башню Мемориального зала. Когда университетский полицейский застал их за этим занятием, Дмитрий сказал: «Ну и что такого? Мой отец там читает лекции», — и изумленный полицейский отпустил их. Первый семестр Дмитрия начался бурно, и родители с волнением ожидали экзаменов. Как они и боялись, его отношение к учебе не преминуло отразиться на результатах40.

В Кембридже Набоковы часто встречались с друзьями. Однажды Гарри и Елена Левин пригласили их к ужину вместе с Якобсонами. Вечер, по вине Набокова, не задался с самого начала. В 1949 году Набоков и Якобсон собирались вместе работать над английским изданием «Слова о полку Игореве»; теперь же Набоков не мог вспомнить отчества Якобсона — он всегда плохо помнил имена неприятных ему людей. Дочке Левинов только что подарили магнитофон — в то время большая редкость! — и гостей попросили прочесть вслух любимые стихи. И Набоков, и Якобсон выбрали Пушкина, и чтение превратилось в поединок между петербургским и московским выговором. Якобсон также прочел Хлебникова, которого Набоков терпеть не мог. Когда проигрывали пленку, все отчетливо услышали голос Набокова, пробормотавший: «Это ужасно». В другой раз Левины пригласили Мэри Маккарти. Она нашла, что за десять лет Набоков очень изменился: уже не худощавый эмигрант-аскет, каким она знала его в начале сороковых годов, а бонвиван, полный, цветущий, более открытый во всех отношениях41.

Гарри Левин познакомил Набокова с поэтом Ричардом Уилбером, стихи которого Набоков впоследствии стал ценить очень высоко[83]. Уилбер прочел в «Партизан ревю» главу из автобиографии Набокова, «Первое стихотворение», и его поразило, что Набоков десятилетия спустя помнил мельчайшие детали, вроде капли, соскользнувшей с мокрого листа. Увы, все детали верны, ответил Набоков, потому что он жертва абсолютной памяти. В другой раз, за ужином в Гарвардском научном обществе, Уилбер отметил хладнокровие и беспристрастность, с которыми Набоков слушал ошалевшего от хереса младшего коллегу, разглагольствовавшего об уродстве русских женщин42.

Благодаря Левинам Набоковы часто встречались с Уильямом и Элис Джеймс. Уильям, художник, был сыном любимого набоковского философа и племянником писателя. Набоков называл Уильяма Джеймса «милым существом, наделенным деликатностью струнного тона» и обращался со стариком — в 1952 году Джеймсу было семьдесят лет — удивительно тепло и почтительно43.

Страницы набоковского ежедневника весны 1952 года — такие ежедневники он вел с 1943 года до самой смерти — самые грязные и замусоленные из всех. Набоковы встречались с друзьями из Уэлсли: Стивенсами, Суини, Керби-Миллерами, Андрэ Брюэль и Сильвией Беркман. Они виделись с Якобсонами, Ренато Поджиоли, поэтом Джоном Чиарди (при Чиарди Дмитрий получал лучшие оценки по английскому языку), Мэй Сартон, Артуром Шлезингером, Исайей Берлином, Марком Шорером, Ричардом Элманом и юной Адриенной Рич. У Уильяма Джеймса Набоков познакомился с Робертом Лоуэллом и говорил с ним о школе Св. Марка, в которой Лоуэлл когда-то учился, — ей скоро предстояло воплотиться в «Пнине»44. Лоуэлла поразило, в каких подробностях Набоков знал школу Св. Марка.

В феврале рентген показал, что у Набокова «„Тень за сердцем“ — нечто, преследовавшее меня более десяти лет, чего ни один доктор не мог объяснить, — но какое замечательное название для старомодного романа!»[84] В отнюдь не старомодной «Подлинной жизни Себастьяна Найта» Себастьян Найт умирает молодым от сердечной болезни. В феврале 1952 года и герой, и сама книга воскресли во французском переводе «La vraie vie de Sebastian Knight», который французская пресса расхваливала как «un chef-d'&#339;uvre», «un des plus beaux, des plus riches, des plus neufs, des plus passionnants romans que nous ayons lus depuis longtemps»[85]45.

В конце марта Набоков выступал в программе поэтических чтений, устроенных Моррисом Грэем в гарвардском Север-Холле — сезон начался Уильямом Карлосом Уильямсом и закончился Уоллесом Стивенсом. Меньше чем за две недели до этого он обнаружил, что не привез с собой своих английских стихов, — и его охватила паника. Тогда он написал новое стихотворение «Реставрация» («Restoration») и за три дня до чтения — еще одно «Пожалейте пожилого седого переводчика» («Pity the elderly grey translator»), после чего смог перейти к переводу Пушкина, Тютчева и Некрасова для курса по модернизму. Он читал отрывки из «Убедительного доказательства» в Уэлсли и должен был прочесть лекцию по Чехову в Торонто, но отменил ее, чтобы не проводить все выходные в поезде Бостон — Торонто — Бостон. Он рассказывал о Гоголе в колледже Дартмут: пришло всего восемь слушателей — организатор забыл развесить афиши, — но Набоков собрал все свое мужество и прочел «чудесную лекцию»46.

В конце марта он начал переводить «Слово о полку Игореве» и закончил перевод за две недели изнурительного труда. Он сделал фотокопии перевода, чтобы раздать студентам, и потом взял их с собой в Корнель. Самодельные копии перевода ходили по Гарварду и Колумбийскому университету вплоть до 1960 года, когда перевод наконец был опубликован.

В начале апреля Набоков узнал, что был вторично удостоен Гутгенхаймовской стипендии. Он просил стипендию, чтобы получить возможность переводить «Евгения Онегина», а дали ее как дополнение к его стипендии 1943 года, для поощрения «литературного творчества». Теперь он мог позволить себе неоплачиваемый отпуск во время весеннего семестра 1953 года и с оптимизмом озирал свои многочисленные проекты, вдруг ставшие более выполнимыми. В мае он обсудил с Паскалем Ковичи издание перевода «Слова о полку Игореве» с комментариями Якобсона и Шефтеля, перевод «Евгения Онегина», новый роман, новый том автобиографии и том литературной критики47.

В конце мая закончились лекции в Гарварде. В начале июня начались экзамены, а в Бостоне оказались проездом Эдмунд и Елена Уилсоны, и Набоков пригласил их к ужину. Уилсон согласился, добавив: «Похоже, приближается время, когда я возьму в руки [Володино] полное собрание сочинений и напишу статью, которая, боюсь, выведет его из себя»48. Странная реакция на приглашение в гости, хотя и вполне типичная для долгой осени их дружбы. Легкая прохлада их писем растворялась при встрече в порыве тепла, но потом вновь вкрадывалась в переписку, где оба они, стараясь доказать свою непредвзятость, грозили друг другу суровой критикой. Впрочем, до начала их противостояния оставалось еще тринадцать лет.

 

VIII

 

Набоковы все втроем выехали из Кембриджа 20 июня 1952 года: впереди мчался Дмитрий на своем новоприобретенном «форде» 1931 года выпуска, сзади — его родители на «олдсмобиле». Они переночевали в Итаке, сдали вещи на летнее хранение и отправились на запад в Вайоминг. К концу месяца они очутились в мотеле «Лэзи-ю» в Ларами49.

Набоков собирался вплотную заняться «Лолитой», но прежде ему надо было отдохнуть от тяжелого учебного года. Через семь недель после отъезда из Кембриджа он написал Эдмунду Уилсону: «Я не прочел ни одной книги (кроме сборника рассказов Генри Джеймса — жалкий хлам, бессовестная подделка, тебе следовало бы когда-нибудь развенчать эту бледную морскую свинку и ее плюшевые пошлости) и не написал ни слова после отъезда»50.

В Вайоминг он приехал, чтобы установить границы ареала его голубянок. В этот раз Вера повезла его несколько дальше Ларами, мимо заповедника «Медисин бау» — самая красивая дорога, которую они видели в Скалистых горах. Они остановились в Риверсайде, «(один гараж, два бара, три мотеля и несколько домиков), в полутора километрах от древнего, зачахшего городка Энкэмпмент (неасфальтированные улицы, деревянные тротуары)». Дмитрий устроился работать главным гостиничным садовником и спасателем при бассейне в находящейся неподалеку Саратоге, а его родители поселились в маленькой бревенчатой хижине. Набоков решил ловить бабочек почти что на четыреста километров южнее, чем прошлым летом, там, где Континентальный Водораздел проходит через снега горной цепи Сьерра-Мадре, — он хотел найти географическое объяснение сменяемости одного вида рода Colias  другим и географически обосновать гибридизацию в подвиде longinus 51.

В первую же неделю его ожидал интересный сюрприз — Vanessa cardui,  бабочка, которую он видел в Крыму, во время миграции от Черного моря к Санкт-Петербургской губернии, мигрировала и здесь. В начале июля он увидел множество ванесс чуть выше края лесополосы и узнал от наблюдательного смотрителя заповедника, что первая весенняя стая уже пролетела пятью неделями раньше. Ему удалось зафиксировать их путь, двигаясь с течением лета вслед за ними на северо-запад, и доказать существование в Северной Америке межзонной миграции чешуекрылых, «которые в начале сезона перемещаются из своих субтропических домов к местам летнего размножения в неарктической зоне, но никогда там не зимуют»52.

4 июля в маленьком Риверсайде состоялось буйное гулянье: в одном из двух баров, заполненном пьяными дебоширами, ревела музыка, разносясь почти что на километр, пока местный полицейский не арестовал бармена53. Похоже, что и это отразилось в «Лолите»: Лолитин День Независимости, когда она наконец убегает от Гумберта в городке к западу от Континентального Водораздела, совпадает с неким шумным «великим национальным праздником» — 4 июля: Гумберт слишком болен, чтобы понять, что именно празднуют.

Многие первые читатели «Лолиты» путали Гумберта с Набоковым. Мало кто мог себе представить, чем Набоков на самом деле занимался одновременно с написанием «Лолиты». Вскоре после Дня Независимости чутье привело его к «отвратительному на вид ивовому болоту, полному коровьего помета и колючей проволоки», где он обнаружил столько бабочек вида Boloria toddi,  сколько никогда еще не видел на западе, однако их оказалось «очень трудно поймать, они развлекались тем, что сновали над довольно высокими ивами, окружавшими небольшие оконца… на которые разделяют болото кустарники»54.

В середине июля все трое двинулись к северо-западу — в Дюбуа, недалеко от тех мест, где они провели лето 1949 года (возле Гранд-Титона, который теперь покорял Дмитрий) и лето 1951 года (в Йеллоустоне). В «Рок-бьютт-корте», их пристанище в Дюбуа, их наконец настигло пересылавшееся с места на место письмо дочери Эдмунда Уилсона Розалинды. Розалинда работала в фирме Хаутона Миффлина. Вспомнив рассуждения Набокова по поводу мимикрии, она предложила ему написать о ней книгу. Вера, от его имени, ответила Розалинде исполненным энтузиазма письмом: «Проблема мимикрии горячо интересовала его всю жизнь, и одним из самых сокровенных его замыслов всегда была книга, которая включала бы все  известные примеры мимикрии в животном царстве. Это был бы обширный труд, и одни только исследования заняли бы два или три года». Столь колоссальный проект, к сожалению, спугнул Хаутона Миффлина55.

Набоковы продолжали скитаться по Вайомингу и в начале августа поселились в мотеле «Коррал-лог-кэбинс» в маленьком городке Эфтоне, который очаровал их в том числе и дивным климатом. В Эфтоне Набоков ощутил, что его нервы наконец-то начали успокаиваться. Вскоре он написал Роману Гринбергу, что еще не вполне оправился после зимней и весенней перегрузки, но что его нервная система пришла в себя и перестала ходить по плохо натянутой запутанной колючей проволоке. Он дорабатывал перевод «Слова о полку Игореве». Поскольку в заявлении на Гуггенхаймовскую стипендию, которую он получал с 1 августа, было написано, что он хочет переводить «Евгения Онегина», Набоков добросовестно принялся за работу, излишне оптимистично надеясь закончить перевод к осени 1953 года56.

 

IX

 

Набоковы начали свое путешествие на двух машинах, но поскольку Дмитрий не замедлил доконать свой первый автомобиль и продал его в Джексон-Хоул, возвращаться пришлось на одной. К 1 сентября они уже были в Итаке, в доме 106 по Хэмптон-роуд, опять же в Кейюга-Хайтс. Этот маленький домик на вершине холма с огромным окном во всю стену, в которое видно было почти все озеро Кейюга и окружающие его холмы, принадлежал химику-технологу, тоже университетскому преподавателю. За Верой уже закрепилась репутация безупречной хозяйки, поэтому Набоковых считали идеальными жильцами и желающих сдать им жилье было хоть отбавляй. Они, в свою очередь, не жаловались на то, что раз или два в год, после лета на колесах, им приходилось переезжать. Скорее, как вспоминал Моррис Бишоп, они «радовались частой перемене декораций. Им нравилось угадывать характер отсутствующих хозяев по предметам их обихода — безделушкам, книгам, бытовым механизмам, смеси претенциозности и лапидарности»57. Живое любопытство Набокова превращало стены и полы в лабораторию для создания «Лолиты», «Пнина» и «Бледного огня»[86].

В середине сентября они отвезли Дмитрия в Гарвард и вернулись в Корнель на осенний семестр. У Набокова было двести студентов по курсу европейской литературы, шесть по русскому модернизму и тридцать по обзорному курсу русской литературы58. Впервые он вел обзорный курс, пользуясь исключительно переводами на английский язык («Сокровищница русской литературы» Герни, «Три русских поэта» Набокова, его же мимеографированный перевод «Слова о полку Игореве» и зачаточный «Евгений Онегин»). Эти же курсы он вел в течение последующих пяти лет, с 1952-го по 1957 год: европейская литература, обзорный курс русской литературы на английском языке и то углубленный семинар по Пушкину, то курс, который Набоков консервативно именовал «Модернизм в русской литературе» (стихи Тютчева, Блока и Фета; проза Толстого и Чехова), на английском языке, но с русскими текстами.

В этом году преподавать было уже значительно легче. Лекции стали рутиной, готовиться больше не приходилось, он хорошо отдохнул за лето и знал, что в весеннем семестре возьмет академический отпуск и будет свободен с января по конец сентября. Как только закончились организационные мучения начала года, он начал регулярную работу над «Лолитой».

В середине октября Набоков написал Паскалю Ковичи, что он приближается к моменту завершения нового романа — «приближается к моменту», как человек, который годами тренировался и теперь входит на стадион для решающего пробега. Он объяснил, что по некоторым причинам хочет опубликовать книгу под псевдонимом, и попросил у «Вайкинга» формальное обязательство хранить тайну. Но чтобы на законченном холсте можно было различить его подпись, он ввел в книгу героиню по имени Вивиан Дамор-Блок. В начале ноября он сообщил Ковичи, что надеется за несколько недель подготовить хотя бы часть рукописи59.

В то же время Издательство имени Чехова, полностью напечатав «Дар», запросило и другие книги Набокова. Он надеялся, что они переиздадут его ранние романы «Защита Лужина» и «Приглашение на казнь», но вместо этого его попросили перевести какой-нибудь его англоязычный роман на русский язык. Он предложил им «Убедительное доказательство» и с радостью согласился на обычный аванс в 1500 долларов. В начале года Роман Гринберг перевел одну главу, но Набоков считал, что по-русски она звучит невыносимо топорно60. Если уж издавать по-русски, то переводить будет он сам.

В тот период он посвящал почти что все время «Лолите», пока не уставала его «пухлая веснушчатая рука», но по-прежнему блистал в аудитории. «Братьев попрошу сесть врозь. Сестер попрошу сесть врозь. Писать только чернилами», — объявил он с игривой краткостью перед ноябрьским экзаменом по европейской литературе. Однажды он пришел на занятие по модернизму, сел за стол и начал качать головой с озадаченной, изумленно-заинтригованной улыбкой. «Вы никогда этому не поверите! Знаете, что со мной сегодня случилось? Посреди лекции по европейской литературе одна девушка вдруг встала и вышла! Я говорил об этом венском шарлатане… а она вдруг встала и ушла с моего занятия!» Чувствовалось, что он не столько обижен, сколько заинтригован и даже приятно удивлен смелостью студентки, вступившейся за Фрейда61.

Во время рождественских каникул Дмитрий с друзьями двинулся в переделанном катафалке покорять высочайшую гору Мексики, 5750-метровую Оризабу. Отец же его отправился в Нью-Йорк и 21 декабря выступал перед эмигрантской аудиторией: в первом отделении — лекция о Блоке, во втором — его собственная проза и стихи62.

До конца осеннего семестра оставалось три недели. Последние лекции курса европейской литературы были по «Анне Карениной». В один безоблачный январский день он вдруг почувствовал, что и он сам, и студенты расслабились. Среди студентов был его будущий критик и друг Альфред Аппель, который вспоминает, как Набоков

 

оборвал свою речь, стремительно и без единого слова прошагал к правому краю кафедры и выключил все три лампы на потолке. Затем он спустился по пяти или шести ступеням в лекционный зал, грузно прошествовал по проходу к задним рядам — двести испуганных голов одновременно повернулись… наблюдая, как он молча задернул шторы на трех или четырех окнах (шторы других окон были уже задернуты, на предыдущем занятии по истории искусств показывали слайды). Набоков вернулся на кафедру и снова встал в правом углу, возле главного выключателя. «На небесном своде русской литературы, — провозгласил он, — это Пушкин!» Зажглась лампа на потолке в дальнем левом углу аудитории. «Это Гоголь!» Зажглась лампа посередине. «Это Чехов!» Зажглась лампа справа. Тогда Набоков вновь спустился с кафедры, промаршировал в конец зала, к центральному окну и отдернул штору, которая подпрыгнула на ролике (бац!), широкий белый поток солнечного света заструился в аудиторию, как некая эманация. «А это Толстой!» — прогремел Набоков63.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: