В поисках времени для «Лолиты»: Корнель и Гарвард, 1951–1953 3 страница

 

Если и были в аудитории сомневающиеся, после этого грохота и озарения свыше все они тут же перешли в его веру.

 

X

 

30 января закончились экзамены, и Набоков на восемь месяцев ушел в отпуск. Он рассчитывал провести остаток зимы в Уайденеровской и Хоутонской библиотеках в Гарварде, подбирать материал для комментариев к «Евгению Онегину» и быть рядом с Дмитрием, который по-прежнему мало интересовался учебой; и затем как можно раньше добраться до гор на самом юге Аризоны на мексиканской границе — где должны появиться первые бабочки.

1 февраля Набоковы приехали в Кембридж и поселились в доме 35 по Брюстер-стрит. Дом, который они сняли до апреля, подыскала им все та же Сильвия Беркман — дом принадлежал поэту Роберту Фросту, который, как обычно, зимовал во Флориде. Это холодное, как камень, жилище Набоковы прозвали Jack Frost House[87]. Фрост запер свой кабинет, и Набоковы чувствовали себя неуютно рядом с этой забаррикадированной берлогой в самом центре их жилища. В доме Фроста они не задержались64.

К середине февраля они перебрались в отель «Амбассадор» (ныне Кулидж-Холл) на территории университета — дом номер 1737 по Кембридж-стрит, 617-й номер. Отель идеально подходил Набокову для работы: всего лишь пять минут ходьбы от Уайденеровской библиотеки и никакого хозяйства, так что Вера, свободная от повседневных забот, могла помогать ему в подборке и упорядочивании материала65.

С 9 утра до 2 часов ночи Набоков работал над комментариями к «Евгению Онегину». Он начал с того, что прочел в Уайденеровской библиотеке книгу «Пушкин и его современники» и работу Ходасевича о Пушкине. Он изучил десять переводов «Евгения Онегина» — четыре английских, четыре немецких и два французских. Он прочел «все  книги, на которые Пушкин ссылается в „Е.О.“. Даже Бэрка. Даже Гиббона. Конечно же, Ричардсона и Мадам Коттен», причем читал их все по-французски, как Пушкин. Он перечел Лафонтена и Вольтера и прошлепал через болото французских авторов семнадцатого и восемнадцатого веков, которые могли повлиять на Пушкина идеями, стилем или версификацией. Он даже раздобыл сонник, в котором Татьяна ищет толкование своего пророческого сна. К тому времени, когда Набоков уехал из Кембриджа, его комментарии распухли до трехсот страниц, а вся книга, по его предварительным расчетам, должна была составить около шестисот. Он и не подозревал, что охватил взглядом только треть этого чудища66.

От работы его отвлекали лишь встречи с друзьями. Конечно же, Набоковы часто виделись с Дмитрием и переживали за его успеваемость. Левинов не было в Кембридже, и они в основном общались с Уильямом и Элис Джеймсами, которые познакомили их с писательницей Элизабет Боуэн. Набоков встретился со своим приятелем Алленом Тейтом, пребывавшим в изрядном подпитии, на творческом вечере в Рэдклифе. Он беседовал с критиком и поэтом Я.А. Ричардсом67. И он пригласил Тома Джонса на дружеское чаепитие в своем люксе отеля «Амбассадор». Мэй Сартон описала эту сцену:

 

Естественно, ему требовались сопровождающие лица. Мы с Джуди повезли его в такси. Мне было не по себе, поскольку хотя Том Джонс был котом-джентльменом, он все же был котом… а коты ужасно переживают при любом переезде, поэтому мы все трое несколько нервничали, когда поднимались в лифте; Том Джонс ехал у меня на руках.

Приняли нас действительно очень радушно, не только чай для сопровождающих лиц, но и блюдо с сырой печенкой, разрезанной на маленькие нежные кусочки, — его поставили на пол для героя торжества. Торжество, однако, не задалось. Том Джонс, в тяжелом приступе агорафобии, исчез под бархатным диваном и в течение всего мучительного часа нашего визита отказывался оттуда выходить. В конце концов, когда настало время прощаться, нам пришлось отодвинуть диван и грубо выволочь его оттуда. Воссоединение, которое так любовно воображал Набоков… не стало воссоединением. Оно обернулось катастрофой68.

 

 

XI

 

В начале апреля Набоковы уложили вещи в багажник, залили полный бак бензина и двинулись в Аризону через Бирмингем, штат Алабама. «Встопорщенный, встормошенный, с головой, гудящей от бессонницы», вновь доработавшийся чуть ли не до нервного срыва Набоков решил на несколько месяцев отложить Пушкина и переписать начисто окончательный текст «Лолиты»69.

Восемь дней спустя усталый «олдсмобиль» Набоковых с пыхтением вполз в Портал на юго-востоке штата Аризона, почти что на границе Олд- и Нью-Мексико. Там они сняли домик на ранчо, устроенном на манер заповедника. Великолепные птицы в огромных количествах слетались на поросшую кактусами и юккой пустошь прямо под окнами. Каждое утро Набоковы отправлялись в часовое путешествие из кактусовой пустыни к осинам гор Чирикахуа, где, если позволяла погода, Набоков с 8 утра до полудня или даже дольше ловил бабочек. Он надеялся взять как можно больше представителей вида maniola,  которых другой энтомолог низверг — ошибочно, по мнению Набокова, — в подвид dorothea,  открытый Набоковым в Гранд-Каньоне в 1941 году. После этого с 2 часов дня до ужина он работал над «Лолитой»70.

В первую неделю погода стояла хорошая, потом задули холодные ветры. День за днем он вставал в 6 утра в надежде на теплую и безветренную погоду, но день за днем его постигало разочарование. «Лолита» от этого только выигрывала, и Набоков значительно продвинулся в переписывании начисто окончательного текста. Разнообразия ради иногда он занимался тем, что переводил куски «Убедительного доказательства» на русский язык71.

Довольно глупо ехать за тысячи километров, спасаясь от холодной весны в Новой Англии, и приехать к холоду и бурям. Набоковы стали задумываться о том, чтобы двигаться дальше. Вере особенно захотелось сменить обстановку, когда ее муж убил большую гремучую змею — семь гремушек на хвосте — в нескольких шагах от их домика72.

В начале июня они направились в Эшланд, Орегон, посетив по дороге несколько Калифорнийских озер, останавливаясь для ловитвы. Их маршрут был частично обусловлен тем, что альпинистский клуб Дмитрия в июле собирался в Британской Колумбии. (Когда сезон закончился, Набоков написал сестре, что они с Верой проводят время «в постоянной тревоге из-за него — верно, никогда не привыкнем».) Были и другие причины. Набоков уже побывал повсюду на востоке, на Юге и на Среднем Западе США — по дороге в различные колледжи и к местам ловли в Скалистые горы — но ни разу не оказывался на северо-западе возле Тихого океана, — а он хотел, чтобы Гумберт Гумберт своей «извилистой полосой слизи» осквернил все штаты Америки. Помимо этого, были — должны  же были быть — веские энтомологические основания для того, чтобы задержаться в Орегоне. В 1949 году в своей самой крупной научной монографии Набоков заметил: «Самая дремучая Африка, кажется, лучше изучена в лепидоптерологическом отношении, чем западное побережье Северной Америки к северу от Мендосино»73.

Набоковы сняли крошечный домик в Эшланде, Мид-стрит, 163, принадлежавший преподавателю Южно-Орегонского педагогического колледжа, проводившему лето на востоке. Дом, стоявший высоко на холме, более крутом, чем во всех их итакских жилищах, был окружен клумбами роз и ирисов. Орегон казался удивительно пышным и умиротворяющим после унылого ветреного Портала. Несмотря на свой 90-килограммовый вес, Набоков проходил до тридцати километров в день по сиренево-зеленым холмам в окрестностях Эшланда. Дождей не было, и взятые им трофеи оказались превосходными. Он признался сестре, что на этот раз его страсть к бабочкам превратилась в настоящую манию74.

В то же время Эшланд способствовал литературному вдохновению. Теперь «Лолита» шла гладко, как по маслу, и он уже диктовал отдельные законченные главы Вере, которая печатала их на машинке. Оставалось лишь наложить последние мазки, и в воображении Набокова начинали роиться новые творческие идеи. В июне или в начале июля он сочинил стихотворение «Строки, написанные в Орегоне» и незабываемую, забавную «Балладу о долине Лонгвуда». «Балладу» «Нью-Йоркер» отверг, и Набоков перерабатывал ее в течение последующих четырех лет75.

В июне и в июле он также писал рассказ о некоем профессоре Пнине. В конце июля рассказ был послан Кэтрин Уайт вместе с любопытным замечанием, явно идущим вразрез с набоковским восхищением Пниным в последующие годы: «Он не очень симпатичный, хотя и забавный человек». Набоков хотел предложить «Нью-Йоркеру» целую серию рассказов о Пнине — и получать гонорары, пока издатели будут пережевывать мрачную исповедь Гумберта76.

Он поставил себе цель закончить «Лолиту» и писал не отрываясь. Вера пыталась заставить мужа отдохнуть, но он продолжал диктовать ей, комкая отработанные страницы черновика и выбрасывая их в окно автомобиля или в отельный камин77. Ибо «Лолите» вскоре предстояло явиться в свет — причем, как надеялся ее автор, в качестве анонимного произведения, — а поэтому хранить обжигающую пальцы рукопись казалось ему слишком опасно.

 

XII

 

В начале сентября Набоковы двинулись обратно в Итаку. По дороге они заехали к Дмитрию, жившему в палаточном лагере на берегу озера Дженни в Титонах. За лето он приручил бульдозер и опрокинул грузовик на строительстве дороги в Орегоне, покорил горы Селкерк в Британской Колумбии и подписал с родителями договор, что поплатится машиной и занятиями по легкой атлетике, если на следующий учебный год его средний балл окажется ниже четверки. Потом родители не спеша двинулись на восток и по пути в Итаку успели еще раз повидать сына в Лоуэлл-Хаусе в Кембридже: он отрастил бороду, привел в негодность свою третью подержанную машину и мечтал купить свой первый подержанный самолет78.

Перед самым началом семестра Набоковы вселились в дом номер 957 по Ист-Стейт-стрит — в котором они жили в 1948 году, сразу по приезде в Итаку, и который теперь принадлежал другому преподавателю из Корнеля. Моррис Бишоп добился, чтобы Набокову повысили зарплату до 6000 долларов79.

Впервые после 1950–1951 учебного года Набоков оставался в Корнеле на оба семестра. У него было 207 студентов по курсу европейской литературы, 34 — на обзорном курсе по русской литературе в переводах и один-единственный студент в семинаре по Пушкину. Этот студент раз в неделю приходил к Набокову домой — в кабинет с видом на травянистый склон и деревья по берегу ручья — и впоследствии написал, что провел «вдохновляющий год с великодушным человеком»80.

В письме Эдмунду Уилсону Набоков заметил, что наработался за лето и теперь преподавание кажется ему отдыхом. Отдыхом? Помимо преподавания у него было пять творческих проектов. Он закончил вчерне перевод «Слова о полку Игореве» и надеялся зимой завершить «Евгения Онегина». Вместе с Верой они переводили «Убедительное доказательство», которое предполагалось подготовить к весне 1954 года. К тому же он задумал «Пнина» — роман из десяти глав — уже представлял себе структуру книги и свое собственное появление в последней главе в качестве одного из героев. «Пнина» он рассчитывал написать за год81.

Но прежде всего Набоков хотел закончить «Лолиту». Вскоре после возвращения в Итаку он уже работал по шестнадцать часов в день — ему некогда было даже читать газеты. В Корнеле он договорился, что Вера, за дополнительную плату, проверит вместо него экзаменационные работы студентов в середине и в конце семестра, и 6 декабря 1953 года с облегчением написал в дневнике: «Закончил „Лолиту“, которая была начата ровно 5 лет назад». Машинописную рукопись в 450 страниц, без фамилии автора на титульном листе, можно было посылать в Нью-Йорк — к неболтливому издателю82.

 

 

ГЛАВА 11

«Лолита»

 

Когда будешь читать «Лолиту», не забывай, пожалуйста, что это высоко моральное произведение.

Письмо Набокова к Эдмунду Уилсону, 1956

 

Я на стороне детства.

Интервью, 19581

 

I

 

«Лолита» никогда не перестанет шокировать2. Это книга с резкими переходами от одной эмоции к другой; строка за строкой и страница за страницей выбивает у читателя почву из-под ног. Будучи реалистическим рассказом о недопустимом обращении с ребенком, она вопреки всем ожиданиям оказывается также историей страстной и трогательной любви. Гумберт превозносит Лолиту с величайшей нежностью и пылом и с не меньшим хладнокровием пользуется ею, как вещью. Замечание, сделанное тридцать лет назад Лайонелом Триллингом, остается справедливым и ныне: «В литературе последних лет ни один влюбленный не размышлял о своей возлюбленной с большей нежностью, ни одна женщина не описывалась столь чарующе, с таким изяществом и утонченностью, как Лолита»3, — вот только Лолита не женщина, а двенадцатилетняя девочка, оказавшаяся в плену у похоти ее приемного отца. Одной рукой Гумберт нежно ласкает ее, другой выдирает из ее кулачка деньги, на которые купил у нее «определенную услугу», а именно феллатио.

Поскольку Набоков оставляет роль рассказчика Гумберту, каждая страница книги словно бы искрит от напряжения, возникающего между противоположными полюсами: между ничем не скованным самосознанием Гумберта и его безжалостной одержимостью, между его чувством вины и уверенностью, что особый характер его болезни дает ему право игнорировать принятые прочими людьми нормы поведения. Гумберт воплощает в себе человеческий разум в его наилучших, наисвободнейших проявлениях, во всей его ясности и безупречности, и тут же обнаруживает страшную способность этого разума ослеплять и себя самого, и других, логически обосновывая допустимость страданий, которые причиняет людям его обладатель. Он честно рассказывает о своих недвусмысленно подлых поступках, он даже сурово осуждает себя, называя чудовищем, но при этом непонятным образом едва ли не склоняет нас к молчаливому приятию его действий.

Гумберт даже в большей мере, чем другие персонажи Набокова, воплощает ненасытимый голод человеческого воображения, однако — на этом особенном повороте и построен  весь роман — это привлекательное для нас стремление выйти за пределы собственного «я» мгновенно уничтожается, обращаясь в не что иное, как скверную пародию на себя самое, в заурядную попытку это самое «я» разрекламировать. Создавая «Лолиту», Гумберт столь блестяще описывает свою тягу к чему-то большему, чем то, что способна предложить ему жизнь, что временами кажется, будто он говорит от имени всех нас — пока мы с отвращением не отшатываемся от самой мысли о соучастии в содеянном им. Мы видим, как он пытается вырваться из расставленной временем западни, и на миг проникаемся надеждой, что ему удастся отыскать путь для всех и каждого, а затем содрогаемся, снова увидев прутья клетки, в которую он заключен, и с облегчением вздыхаем.

Да и в иных отношениях роман бросается из одной крайности в другую. С самых первых его слов («Лолита, свет моей жизни») и до последних («моя Лолита») Гумберт неотрывно вглядывается в дитя своей мечты. И между тем проводит нас по сорока восьми смежным штатам Америки, ироническим взглядом чужака окидывая самодовольную рекламу, помешательство на кино, Америку подростков, Америку домохозяек, опрятный дерн пригородных лужаек и крикливые вывески тысяч тихих Главных улиц. Набоков безжалостно вглядывается в страсть Гумберта, но и сам пишет как раз перед тем, как приступить к роману, что «всегда был готов пожертвовать чистотой формы требованиям фантастического содержания, заставлявшего форму взбухать и взрываться, будто пластиковый пакет, в который попал обозленный бес»4. Жизнь Гумберта то вдруг ярко высвечивается с какой-то одной стороны: «Обстоятельства и причина смерти моей весьма фотогеничной матери были довольно оригинальные (пикник, молния); мне же было тогда всего три года», то оказывается в странных закоулках (бывшая жена Гумберта и ее новый муж в течение года ходят на четвереньках и питаются одними только бананами, участвуя в этнологическом эксперименте), то безумным образом сбивается с пути и заносит его в приполярную Канаду, где он проводит почти два года в экспедиции, среди припасов которой — «комплект „Reader's Digest“, мешалка для мороженого, химические клозеты, колпаки из цветной бумаги, чтобы справлять Рождество», — или в Грейнбол, где он в одно прекрасное утро просыпается рядом с Ритой («С кем?» — спросит не один читатель) и обнаруживает храпящего на другой стороне кровати незнакомца, потного, в грязном фланелевом комбинезоне, в старых походных сапогах со шнуровкой. Ни Рита, ни Гумберт, ни сам этот молодой человек — выясняется, что он совершенно потерял память, — не знают, кто он, откуда и почему вдруг проснулся именно в этой книге.

 

II

 

Не существует другого романа со столь запоминающимся началом: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло. Ли. Та.». Гумберт взывает к Лолите со страстью, уместной скорее в лирическом стихотворении, чем в прозе, — и выдерживает напряженность этой страсти на протяжении всего романа.

Кое-кого из читателей тревожит чрезмерное совершенство языка, которым написан роман, — не обменял ли Набоков смысл на блуд благозвучия? Кристофер Рикс указывает на то, что, вообще-то говоря, при произнесении английского «t» язык толкается не о зубы, а об альвеолярный гребень5. Но именно таково и было намерение и Набокова, и Гумберта: имя Лолиты должно произноситься не на американский манер, с густым звуком «d» («Лоу-ли-да»), но на испанский. Лолита была зачата, когда ее родители проводили медовый месяц в Вера Круц: имя Долорес, как и уменьшительное от него, это память о двух неделях в Мексике. Франкоязычный от рождения, ученый знаток романских языков, педант и обожатель Лолиты, умеющий облечь свое обожание в слова, Гумберт хочет, чтобы его читатели наслаждались этим именем так же, как он сам, с тем особым латинским трепетом, который он приберегает для своей Лолиты, своей Карменситы. Язык «Лолиты» может показаться экстравагантным, но выбор слов в нем точен — это элементы логически последовательного воображаемого мира, химические составляющие весьма специфического разума Гумберта.

Разум этот перескакивает из одной тональности в другую, от одного настроения к другому: «Она была Ло, просто Ло, по утрам, ростом в пять футов (без двух вершков и в одном носке). Она была Лола в длинных штанах. Она была Долли в школе. Она была Долорес на пунктире бланков. Но в моих объятьях она была всегда: Лолита». Гумберт видит ее так же ясно и в таком же многообразном освещении, как и Америку, но имя, которым он ее называет, вовсе не то, каким называли ее мать, друзья или учителя. Он обращает ее в свою собственность, причем на своих собственных условиях, точно так же, как обращает в свою собственность всю Америку целиком, чтобы обратить ее в рай для себя и в тюрьму для его девочки.

Через несколько строк Гумберт впадает в напыщенность, а затем вдруг ошарашивает нас: «Можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы». «Лолита» не позволяет нам застояться на месте: постоянно сохраняя высокую страстность тона, эта книга тоже перескакивает от одного настроения к другому с маниакальностью, не свойственной почти никакому другому роману. Слог Гумберта может быть поочередно экстравагантным и точным, истерическим и стыдливым, восторженным и ядовитым, откровенным и обманчивым, исполненным то тщеславия, то самобичевания. Он губит жизнь одного человека и обрывает жизнь другого и тем не менее заставляет нас хохотать: это трагический герой, трагический негодяй и придворный шут одновременно. Живой ум Гумберта может привольно двигаться по спирали, оставаясь при этом зажатым в узких тисках его одержимости. И в этом состоит одно из высших достижений «Лолиты»: Набоков создает слог, который отвечает каждой складке Гумбертова мозга и в то же самое время поражает нас, переходящих от строки к строке, как свободой человеческого разума, так и его извращенной способностью поймать в ловушку и себя, и других.

 

III

 

Никто не возьмется оправдать поведение Гумберта. В конце концов, он же с самого начала признался в совершении убийства. Правильнее сказать — никто, кроме самого Гумберта: «Уважаемые присяжные женского и мужеского пола! — обращается он к нам. — Экспонат Номер Первый». «Лолита» начинается как показания, которые Гумберт дает суду, и хотя книга быстро превращается в памятник Лолите, в целом она остается и блестящим образчиком защитительной речи.

Стратегия Гумберта состоит, разумеется, в том, чтобы делать вид, будто он и вовсе не защищается. Поняв, что выставить в зале суда напоказ свою жизнь с Лолитой он не может, что рукопись его исповеди не должна попасться кому бы то ни было на глаза до тех пор, пока не умрет сама Лолита, Гумберт строит свою речь перед присяжными как пародию, шутку, словно бы высмеивая саму мысль о том, что ему есть в чем оправдываться перед своими читателями. На протяжении всей книги он то и дело поносит себя, называя чудовищем и извращенцем. Но обвинения против себя он выдвигает лишь затем, чтобы, продемонстрировав свою моральную щепетильность, выбить оружие из наших рук, — разумеется, он даже и не мечтает, что его оправдают за сотворенное им с его возлюбленной Лолитой, — и подтолкнуть нас к тому, чтобы мы приняли его собственное представление о себе. И даже кое-кто из весьма проницательных читателей видит его таким, каким он хочет, чтобы его видели.

При всем самобичевании Гумберта, он на самом-то деле изображает себя несчастным, чувствительным человеком, измученным любовью, которая не понимающему его миру может казаться омерзительной, между тем как для него она — неслыханно поэтичное, наивысшее проявление глубоких и сильных романтических чувств. И напротив, Лолита выглядит вульгарной по сути своей, бездушной девчонкой, которой еще повезло, как обиняками внушает нам Гумберт, что ее осенило благородство такой любви, высоко вознесшей ее над миром подростков с их цинизмом и содовой, она же, пользуясь тем, что он опьянен любовью, тянет из него деньги.

Некоторые читатели приняли за чистую монету даже эту картину. Робертсон Дэвис говорит в своей рецензии на «Лолиту», что главной темой книги является «не развращение невинного ребенка коварным взрослым, но эксплуатация безвольного взрослого развращенным ребенком»6. И это довольно распространенный взгляд. Но как он может быть верным, если Гумберт открыто признается нам в том, что он сделал с Лолитой и с убитым им человеком?

Гумберт начинает свою рукопись в тюрьме после убийства Куильти и публичного признания в этом своем деянии. Он думает использовать откровенный рассказ о своей любви к Лолите как убедительную защиту против обвинения в убийстве, но в то же время принимает на себя роль прокурора, предъявляющего обвинение, против него не выдвинутое, — обвинение в жестоком обращении с Лолитой. «Если бы я предстал как подсудимый перед самим собой, — пишет он в конце книги, — я бы приговорил себя к тридцати пяти годам тюрьмы за растление и оправдал бы себя в остальном».

Но мы ведь знаем, что он не растлевал Лолиту в обычном смысле этого слова. Она потеряла невинность в двенадцать лет, находясь в летнем лагере, и, когда Гумберт снова встречается с нею после смерти ее матери, не кто иной, как Лолита предлагает, чтобы они вместе проделали гадкий трюк, которому она только что выучилась в лагере. Предъявляя себе обвинение в растлении, Гумберт вроде бы судит себя строже, чем того требует закон. И эта его поза срабатывает так хорошо, что даже читатель столь проницательный, как Лайонел Триллинг, посвящает совершенному Гумбертом убийству лишь восемь слов из восьми тысяч, написанных им о «Лолите», — явление, довольно распространенное.

Пока мы говорили об общей стратегии Гумберта. Что можно сказать об избранной им тактике? Набоков предоставляет в распоряжении Гумберта все доводы, к которым мог бы прибегнуть растлитель детей, и даже с избытком: психологическая травма, перенесенная в детстве (история с Аннабеллой Ли); произвольность любых запретов в отношении половой жизни с ребенком, благо она допускалась в другие времена и в других культурах; его попытки обуздать себя и до встречи с Лолитой (женитьба на Валерии, в результате которой у него на руках оказалась «большая, дебелая, коротконогая, грудастая и совершенно безмозглая баба»), и до того, как Лолита его совратила; уже утраченная Лолитой невинность; божественная поэтичность любви к нимфетке («нет на земле второго такого блаженства, как блаженство нежить нимфетку. Оно „вне конкурса“, это блаженство, оно принадлежит к другому классу, к другому порядку чувств»), ее художественная сторона («надобно быть художником и сумасшедшим»), метафизический восторг путешествия в тот «невесомый остров завороженного времени, где Лолита играет с ей подобными».

Но более всего Гумберт полагается на блеск и великолепие своей страсти к Лолите. После нескольких мрачных лет, проведенных им в Америке, он внезапно получает подарок судьбы: загорающую Лолиту, поглядывающую на него поверх солнечных очков, словно новое воплощение его Аннабеллы, с которой он много лет назад расстался на пляже Ривьеры, — чудотворный триумф над временем. Аппетит его увеличивается по мере того, как он смакует каждую из ее черт, страсть возрастает, слог становится все более возвышенным, а она ничего не замечает (так он, во всяком случае, говорит), растянувшись поперек него на диване, пока он доводит себя до оргазма, до «горячего зуда, который теперь достиг состояния совершенной надежности, уверенности и безопасности — состояния, не существующего в каких-либо других областях жизни».

И все же, подчеркивает Гумберт, он старался не потревожить невинность Лолиты, пока она — только что покинувшая лагерь и изнывающая от нетерпения познакомить его с особого рода подростковым развлечением — не предложила ему предаться любви. Едва они становятся любовниками в прямом смысле этого слова, Гумберт принимается клеймить себя, называя животным и чудовищем, но в то же время взывает к нашему сочувствию, указывая на мучительный разрыв между его восторженной преданностью Лолите и ее совершенной неспособностью испытать страсть такого же порядка. Теперь она сидит у него на коленях, «как обыкновеннейший ребенок, ковыряя в носу, вся поглощенная легким чтением в приложении к газете, столь же равнодушная к проявлению моего блаженства, как если бы это был случайный предмет, на который она села, — башмак, например, или кукла, или рукоятка ракеты».

Затем на сцену тайком пробирается Клэр Куильти — и уводит Лолиту. Гумберт старательно подчеркивает отвратительные качества Куильти: извращенец, выродок, наркоман, порнограф, чье недолгое увлечение Лолитой во всем отлично от его, Гумберта, утонченной любви. Убийство Куильти Гумбертом есть не более чем доказательство чистоты его страсти.

Даже после того, как Лолита покидает его, любовь Гумберта остается неизменной. Когда он снова находит ее, семнадцатилетнюю, замужнюю, «неимоверно брюхатую», он по-прежнему лелеет ее, как сокровище, хотя нимфеточная пора ее давно миновала: «Я глядел, и не мог наглядеться, и знал — столь же твердо, как то, что умру, — что я люблю ее больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете, или мечтал увидеть на том». Он просит ее уехать с ним, и хотя она отвечает отказом, отдает ей все свои деньги. Да и сама книга его завершается прозрением: вскоре после ее исчезновения Гумберт, оказавшись над горной долиной, слышит доносящиеся снизу голоса играющих детей: «И тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадежный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса ее нет в этом хоре».

Такова «защита Гумберта». Она представляется на редкость убедительной, во всяком случае некоторых из присяжных женского и мужеского пола она определенно убеждает. Завершив пересказ фабулы «Лолиты», Лайонел Триллинг пишет: «Постепенно мы приходим к тому, что прощаем его проступок… Мне определенно не удалось проникнуться нравственным возмущением… Гумберт более чем готов признать себя чудовищем, но мы обнаруживаем, что соглашаемся с ним все в меньшей и меньшей степени»7. Подобно многим читателям, Триллинг принимает лишь ту версию личности Гумберта, которую сам же Гумберт ему и подсунул; он реагирует на красноречие Гумберта, а не на предъявляемые Набоковым доказательства. Позволяя нам увидеть историю Гумберта его собственными глазами, Набоков предупреждает нас: разум обладает силой, позволяющей ему отыскивать рациональные основания для любого вреда, который он причиняет, и чем изощреннее наш разум, тем с большей настороженностью нам следует к нему относиться.

 

IV

 

Набоковская оценка Гумберта, данная им вне романа, была резкой: «жестокий и тщеславный негодяй, ухитряющийся выглядеть „трогательным“»8. «Лолита» выдает Гумберта с головой. Тщеславие распирает его. Он похваляется своими взглядами, своей редкой восприимчивостью, своим умом, своей любовью.

Превознося высоту своих критериев, он щедро изливает яд презрения на Валерию и Максимовича, на Шарлотту, на Куильти, на Америку и даже на саму Лолиту. Он мерзко безразличен к жизням других людей. Он женится на Валерии лишь для того, чтобы дать выход сексуальному напряжению. Он издевается над ней, но даже при том, что она ему отвратительна, когда Валерия решает уйти к другому, гордыня Гумберта тут же поднимает свою змеиную голову: «Теперь же я спрашивал себя, стоила ли Валечка (как ее называл полковник) того, чтобы быть пристреленной, задушенной или утопленной. У нее были очень чувствительные руки и ноги, и я решил ограничиться тем, что сделаю ей ужасно больно, как только мы останемся наедине». Женившись на Шарлотте только затем, чтобы подобраться поближе к Лолите, Гумберт с самого начала расчетливо обманывает ее. Он даже подумывает о том, не обрюхатить ли ему Шарлотту, прикидывая, что «продолжительные роды, с основательным кесаревым сечением и разными другими осложнениями, в укромном родильном приюте, этак будущей весной, дадут мне возможность побыть наедине с моей Лолитой несколько недель сряду — и закармливать размаянную нимфетку снотворными порошками».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: