Соблюдавший предков нравы Трезвый постник по нужде, Ты любил пиры, забавы, Сам же сидя на воде.
(«Поминки». 1853)
Зло смеялся над этим Сенковский: Разбирая языковскую «Встречу Нового года», он спрашивает: «Где же это писано? За границею на минеральных водах...» Послание Сологубу «писано в Ницце, когда поэт лечился и перед ним вместо пуншу стояла аптечная склянка с микстурой. Охота же настойку ревеню превращать в пунш: будто это поэзия!».
Но такой разлад был не только в последний (болезненный) период жизни Языкова. И раньше, в Дерпте, было то же. «Бывало, — рассказывает А. Н. Вульф ", — недели в две придет раз и наш дикарь Языков, заберется в угол, промолчит весь вечер, полюбуется Воейковой, выпьет стакан чаю, а потом в стихах и изливает пламенную страсть свою к красавице, с которой и слова-то бывало не промолвит». Неподвижность лелеял Языков. В 1823 году он пишет брату (Я. А. I, 47). «Я не участвую ни в балах, ни в собраниях, ни в танцах, ни в фантах. Мне кажется, что, танцуя, вытряхаешь ум из головы; этому примеров очень много и здесь, и на всяком месте танцорском». В живом Языкове меньше всего было «буйства сил», которое в стихотворениях его увидел зорко Пушкин.
|
|
Но из этого не следует, что можно разрывать всякую связь между словами поэта и его делами. Тот же Пушкин глубоко верно заметил, что слова поэта — его дела. Мы впали бы в заблуждение, если бы стали толковать поэтическое творчество как зеркало «не поэтической» биографии. Но это не значит, что поэтическое творчество не составляет одного целого с биографией. И если есть несоответствие между Языковым-поэтом и Языковым «живым», то и этот факт несоответствия художника и человека есть факт психолого-биографический, подлежащий освещению: Языковское творчество не выражает бытового «житейского» Языкова, а восполняет его, и дело в том, что подлинный Языков это не Языков «в халате» или Языков-поэт, по-державински торжественный, — а какой-то Языков, который и тот и другой. Языков воспевал студенческие пиры и попойки и участвовал в них. Но натура Языкова сторонится от общества. Еще в 1823 году он пишет брату: «Кстати, я заметил за собою одну странность: как в Петербурге, так и здесь я пользуюсь любовию всех моих знакомых, между тем как вовсе не люблю их. Последнее особенно истинно в рассуждении моих бранных товарищей студентов» (Я. А. I, 122). Языков, по словам Вульфа, был «не из тех, которые податливы на знакомства. Его всегда надобно было неволей привести и познакомить даже с такими людьми, с которыми внутренне он давно желал познакомиться, — до того застенчив и скромен был этот человек, являвшийся в стихах своих господином иного характера»20. Вяземский
|
|
свидетельствует: «За исключением некоторых приятелей, он мало водился с людьми, был не разговорчив и не общителен».
В 1824 году Языков пишет: «Студенты говорят, что у меня характер слишком тих для участвования в полной мере во всех их делах. Короче, я умел (и это вещь важная) поставить их от меня в почтительном отдалении». Княжевич (Русский Архив. 1871, стлб. 1303) сообщает: «Языков в одном письме ко мне жаловался, что у него ежедневные оргии, в которых сам он почти не принимает участия, но от которых отделаться не может». Действительно, трудно было угнаться за дерптскими студентами и их «буйством сил». Вот бытовой эпизод: «Весной 1827 года трое пьяных студентов вторглись вечером в квартиру ландрата фон Э. и, несмотря на уговоры обитателей дома, в шинелях, не снимая шапок и с дымящимися трубками, проникли во внутренние покои. Когда хозяин квартиры обратился к ним с вопросом, что им угодно, то получил в грубом тоне ответ, что они желают в этом доме нанять квартиру. Когда фон Э., назвав себя, заметил им, что весь дом занимает он сам и что никаких наемных квартир в этом доме не имеется, то студенты с угрожающими жестами стали кричать на него, пока, наконец, с большим трудом не удалось их выпроводить на улицу... Дело было улажено благодаря благодушному посредничеству ректора, у которого студенты, впрочем, в тот же день выбили окна. Ректор, не говоря ни слова, распорядился вставить новые стекла...»21 В таком обществе Языков, конечно, был чужой, и природная внешняя сдержанность не позволяла ему в нем раствориться. Но Языков играет образами студенческого буйства, сам не участвуя в нем, а его настоящее буйство, от всякого постороннего взгляда хранимое, другое буйство, дифирамбическое, которое случайно, по недоглядке, по незнанию людей, он облек в несродные формы. Посмотрим пристальнее теперь в психолого-биографическом разрезе на основные темы поэзии Языкова.
III
У Языкова, по сообщению Бартенева гг, была печать с греческим текстом: «Иде-же дух Господень, ту свобода». Поздний Языков понимал смысл этих слов, которые стоят в подлиннике рядом со словами о покрывале на сердце, об ослепленных помышлениях, не позволяющих уразуметь дух письмен. Но и раньше в Языкове не было «гуманистического, свои грехи оправдывающего» немецкого Sturm und Drang'a и его свободы. Свобода (душевный простор, по выражению И. Киреевского), Центральная мысль поэзии Языкова, — в других смыслах чаще понималась и бралась. Свобода Языкова не гуманистический, самоутверждающийся гений, а освобождение от принуждения, от условности, от принудительной работы. Кто-то неволя-Щий гонится по пятам Языкова: его дифирамбы свободе диктуются каким-то тайным страхом перед пленом, порою это поистине бегство без оглядки от кого-то — к свободе:
Бегите, дни, как эти воды, Бегите, дни, быстрей, быстрей, Да вновь священный луч свободы В душе заискрится моей. (I, 155)
Все регламентирующее, принуждающее грозит этим пленом: «Признаюсь, мне очень надоедает муза математики. Нет, лгу! Это не муза! — При всей уверенности В необходимости притворяться влюбленным в это худощавое, мумиальное существо,
Психология творчества Языкова
при всем желании заслужить благосклонность его, весьма легкую, но тем более скучную, при всем этом я желал бы вычеркнуть минуты, проведенные в таких занятиях, из послужного списка моей жизни» (Я. А. I, 59)23.
Переводить что-либо Языков ненавидел, и ясно почему: здесь тоже зависимость. «Я уже начинал было кое-что переводить из Кернера, но, ей-Богу, — не могу и вот почему: когда я хочу выразить мысль чужую, то мне в ту же минуту представляется собственная, и я уже думаю о своей» (письмо А. М. Языкову 20/ I, 1822. Я. А. I, 30). Когда дерптский наставник Языкова Перевощиков дал ему тему: представить Баяна на развалинах Владимира во время татар, — предлагая подражать Барду Грея, то Языков восклицал в письме к брату: «и мне подражать этому утопленнику в Лете! Я подумаю хорошенько» (Я. А. I, 89).
|
|
Когда тот же Перевощиков советовал (или по Языковскому выражению «навялил») Языкову перевести на русский язык немецкие стихи, петые в торжественном собрании 12 декабря 1825 года, Языков отказался — «грешный человек, не умею выражать чужие мысли!» (Я. А. I, 242). В стихах Языков признавался в том же:
...мои стихи
Живит неложная свобода, Им не закон чужая мода, В них нет заемной чепухи И перевода с перевода: В них неподдельная природа; Свое добро, свои грехи! (I, 88)
Это не значит, конечно, что Языков искал романтического освобождения от «деспотической» реальности: к реальному бытию — природе, истории — он был чуток. Собираясь писать поэму о ливонских рыцарях, он занимается историей Ливонии, «чтоб поближе познакомиться с нравами и обыкновениями рыцарей, долженствующих явиться в свет русской литературы в стихах его Музы» (Я. А. 1, 123). Он ездит в Оденпе — было «необходимо побывать там, принимая в соображение то, что впредь напишется о Ливонии пером моей Музы» (Я. А. I, 358). Он не кончает скандинавскую поэму «Гаквин» — «за неимением под руками подробной географической карты Швеции, без которой он опасался наделать непростительных промахов»24. В некоторых исторических стихотворениях Языков повторяет почти буквально повествования Карамзина23. В ответ на возражения брата Александра Михайловича Языков пишет (Я. А. I, 29): «историческое основание не помешает поэту творить, а, напротив, придает еще некоторую особенную прелесть его вымыслам, усиливает его идеи...» Напомним также о верных природе ландшафтах Языкова. Здесь Языков не боится принуждения. Вернее, не принуждения всякого, а приказания боится Языков: принуждения, исходящего от определенного лица, определенного человека. Это нудящее повеление, как Дамоклов меч нависающее над Языковым, не то ли «учительское» отношение к нему, о котором уже было говорено? Долго спустя после смерти Языкова Шенрок говорит о нем: «он привык смотреть на все окружающее взором наблюдательного и остроумного подростка, нейтрально присматривающегося к тому, что делается старшими» (с. 160). А эти «старшие», добавим мы, смотря на него как на подростка, преображались в его подсознательном в властные, повелевающие тени: Муза Математики, Закон, Обязанности, Ученье, Служба — все это они — «старшие». Не сюда же ли принадлежат и немцы, «немецкая нехристь», на которую так яро нападал Языков? «Сей град профессоров и скуки» — назвал Языков однажды Дерпт (I, 143). И позднее в ряде посланий к друзьям
|
|
ι J
ι
243 |
Психология творчества Языкова
он приветствует их независимость от чужого — освобождение от «деревянных» немцев.
Славян могущественных внук,
Немецкой вольности в оковы
Ты не отдашь свободных рук. (Татаринову. I, 131)
Не окрестится в немчуру
Твой дух деятельный и твердой. (Степанову. I, 162)
Благословляю твой возврат Из этой нехристи немецкой На Русь, к святыне москворецкой! (Гоголю. I, 306)
Оковы, рабство, плен — все это чужое, «немцы», грозящие поглотить мое (самобытность, ибо «спасенья можно чаять» только в родных силах, в себе). Сам Языков ставит себе в заслугу, что «в стране чужой не пел чужого» (I, 36).
Еще один облик имеет это давящее, принуждающее, регламентирующее начало в творчестве Языкова: горы. Языков почти физиологически не выносит гор. В заграничных письмах он не раз негодует на горы, и в стихах звучит то же:
В тени громад снеговершинных,
Суровых, каменных громад
Мне тяжело от дум кручинных. (I, 313)
Ах горы, горы! Прочь скорее От них домой! Не их я сын! На Русь! Там сердцу веселее В виду смеющихся долин! (I, 314)
ИЛИ —
И тесно, и душно мне в области гор, В глубоких вертепах, в гранитных лощинах, Я вырос на светлых холмах и равнинах, Привык побродить, разгуляться мой взор! (I, 313)
В этом избегании горного ландшафта Языков в свою эпоху одинок: Байрон и романтики особенно резко выдвинули на первый план горные экзотические ландшафты. Стали популярны они и у нас. Но Языков никогда не вдохновился бы темой «Кавказского пленника». В послании художнику Хрипкову он пишет:
...Рисуй картины Волги нашей!
И верь мне, будут во сто раз
Они еще живей, пленительней и краше,
Чем распрекрасный твой Кавказ! (I, 326)
Какого-то удушения в теснящих горах боится Языков. Но этот страх потери Дыхания вообще характерен для Языкова (не только при виде гор) и появляется он рано.
Из Дерпта Языков пишет (Я. А. I, 409): «Я живу как лягушка в безвоздушном пространстве: дышать нечем, а бытие поддерживается только во внутренности ее заключенным воздухом, которого никакая сила естественная, никакие насосы искусства вытянуть не могут, и хвала за то Провидению!»
Батюшков сказал: «черное пятно преследовало меня всю жизнь». Если не пятно, то какое-то черное пятнышко преследовало всю жизнь Языкова. Эпикурейское сладострастие у Батюшкова придавлено страхом:
!44 |
Психология творчества Языкова
Пока бежит за нами
Бог времени седой
И губит луг с цветами
Безжалостной косой,
Мой друг! скорей за счастьем
В путь жизни полетим;
Упьемся сладострастьем,
И смерть опередим;
Сорвем цветы украдкой
Под лезвием косы,
И ленью жизни краткой
Продлим, продлим часы! («Мои Пенаты»)
Языков был слишком скрытен, чтобы признаваться в том, что только «украдкой под лезвием косы» можно рвать цветы. Но образ преследователя, Дамоклова меча был ему известен, и Время-хищника знал он, когда писал Пушкину, что
Сталь плешивого косца Всему ужасная, не скосит Тобой хранимого певца. (I, 268)
На кого-то, конкретного, направлено Языковское отрицание и страх. Недаром свободу он мыслит как отсутствие оков. Ни у одного поэта нет стольких отрицательных эпитетов, как у Языкова: неизменный, небезгрешный и т. д. и т. д. — непритворный, некупленное счастье, неметкий. Даже слово «непоэт» дважды употребляет Языков («и непоэту, и поэту» (I, 137), «Не поэтом и поэтом» (I, 255)). «Нет» по чьему-то адресу умеет властно сказать Языков, и в этом «нет» психологические обертоны его «свободы».
Что же, какая свобода открывается, когда отброшены описанные путы и узы? Течение прихотливое мыслей, вечно меняющее направление — движение, в котором нет сосредоточения и остановки. «Мои планы походят на хамелеона», — пишет Языков из Дерпта (Я. А. I, 17). «В моем положении внешнем и внутреннем все идет прежним порядком, а вернее беспорядком», — пишет он Вульфу26. В том же 1827 году он утешает себя: «Впрочем, в самом видимом беспорядке хода дел человеческих есть какой-то порядок возвышенный, не всякому оку приметный: есть гармония в сем говоре валов, дробящихся в пустынном беге!» (Я. А. I, 335). В 30-х годах, когда Языков служил в межевой канцелярии, он вздумал переводить книгу по гомеопатии. По этому поводу Вяземский писал Максимовичу: «Куда это его бросило! Добро бы еще, перевел он книгу о землемерии. Но что за универсальность такая? Поэт, межевщик, гомеопат! Самому Полевому будет завидно». Когда нет Дамоклова меча, когда ничто и никто не мешает, тогда настает это течение мыслей, постоянно вьющееся и прихотливо изменчивое, безвольное: — какой-то бергсоновский поток durйe. Недаром Языков часто применяет образ волнообразного движения мыслей:
Как волны, высились, мешались, Играли быстрые мечты (I, 92)
И волны дум крутых и бурных
В душе смирялись молодой (I, 154)
... Надежд и мыслей волны Игривы, чисты и звучны (I, 156)
Чрез волны жизненных забот (I, 173)
245 |
Психология творчества Языкова
Языков так скуп на лишнее внешнее движение, на занятие не поэзией, что всякий миг, в который он не может отдаться этому безвольному потоку мыслей, свободному, потому что никем извне не управляемому — он считает потерянным. В письмах к родным постоянные жалобы на время, которое занятия похищают у поэтического досуга. Идеал Языкова — вечный досуг, абсолютная свобода от обязанностей. Не беда, что в этом потоке, вечно-текущем, нужно ждать, иногда подолгу, вдохновения. Внешнее должно течь и течь всегда, давая все новый материал для безвольного созерцания. Дело — пусть будет когда-нибудь потом: устой, специальность, служба. Все это «мундир», ненавистный Языкову. В письме от 2 сентября 1825 года Языков жалуется: «Я хожу в мундирном сертуке: здешняя полиция получила приказ снимать платье со студентов, не по форме одетых, и отдавать бедным. Каково?» (Я. А. I, 205). А противоположность «мундиру» это свобода от условностей, «неподдельная» свобода — халат, в котором ничто не стягивает и не принуждает. В стихотворении 1833 года «К халату» (Я. А. I, 108-109) Языков восклицает, восхваляя халат:
Пускай служителям Арея
Мила их тесная ливрея.
Я волен телом и душой... и т. д.
Вот где биографические прототипы языковской вольности и свободы. Не свободное буйство, хулиганское, — дерптского бурша, которое обычно видели в языковском буйстве27, прирождено Языкову. Языков пользуется студентскими образами как чужеродным материалом: русская лень, какое-то внутреннее бездеятельное буйство, «халат свобода» прирождены ему. Андерс (с. 244) начинает характеристику Языкова так: «Jasykow war ein mittelgrosser starkbeleibter junger Mann, der zu Hause bestдndig im Schlafrok und Pantoffeln lebte».
Семейное предание Языковых рассказывает, что Пушкин, возвращавшийся из поездки в Оренбург и заехавший в Языково, «застал братьев Языковых, одетых по-домашнему, в халатах, и на первых же порах пристыдил и разбранил их за азиатские привычки»28.
Если нет этой свободы, то есть в сущности беспечности, невозможно, по словам Языкова, творчество. Языков однажды называет лень — «сотрудницей поэтов» (Бычк. 24): может быть, в этой безвольной подвижности осенит благодать вдохновения и посетит Муза. Брату Александру Михайловичу Языков пишет: «Ты требуешь от меня стихов; сделай милость, впредь не требуй: буду ожидать, когда муза моя сама вырвет на несколько минут немецкий лексикон из рук моих, и только тогда ты получишь стихи». Ждать — это вообще характерно для Языкова. Добролюбов пишет: «во всей его поэтической деятельности выражается какое-то намерение, никогда не исполняемое, потому что поэт бессилен его исполнить». Бессилен или не хотел исполнить — не будем решать: но характерным остается откладывание, ожидание, надежда, какая-то парализованность воли, не позволяющая взять Настоящее. «Сижу, сложа руки, и жду чего-то, как чуда, но чудес давно уже не бывало» (Я. А. I, 378). В послании к Княжевичу он собирается:
Очистив юный ум в горниле просвещенья,
Я стану петь дела воинственных Славян. (I, 34)
Но дальше отрывков дело не пошло.
В послании к брату А. М. Языкову он мечтает о Симбирске и родном селе Языкове:
Психология творчества Языкова
Психология творчества Языкова
Там бодро выполню, — счастлив и независим И замыслы моей фантазии младой, Теперь до лучших лет покинутые мной, И дружеский совет премудрости врачебной: Беречься Бахуса и неги непотребной. Мне улыбнется жизнь, и вечный скороход Ее прекрасную покойно понесет. (I, 150)
В 1829 году он пишет родным (Я. А. I, 381): «Мне бы только добраться до Языкова: уж там-то я застихотворствую, и восстановится моя блистательная слава поэтическая. Эта надежда меня теперь утешает, как ребенка: большая часть времени проходит у меня в мечтах о будущих трудах, подвигах стихотворческих, ученых, всегда независимых, ненарушимых и райски сладостных». В том же году к Вульфу29: «через месяц, много через два, покину я Дерпт навеки — сяду в деревне Симбирской, буду петь жизнь патриаршескую, Волгу, тебя и еще кое-кого и кое-что». На 1832 год Языков ставит себе две цели: 1) написать не менее 2000 стихов (даже бьется об заклад, чтобы заставить себя работать), 2) изменить содержание своей поэзии (Шенрок, 604). Еще в 1844 году пишет Языков Гоголю, по-прежнему устремляясь в будущее и собираясь: «предполагаю купить себе дом в Москве: тут я могу расположиться, разобраться, распространиться и раскинуться, как мне будет любо и угодно, и это ведь важное дело для нашего брата стихотворца и для писателя вообще: приволье, простор, вольготность, и из этих трех обстоятельств изливающаяся жизнь тихая и безмолвная — вот главное» (№ 10, стр. 627). В том же году ему же: «Иноземцев не пустил меня съездить в Симбирск хотя бы на месяц: сижу и жду чего-то лучшего» (№ 2, с. 619).
Уже из сказанного видно, какой обстановки для творчества требует Языков. «Пишу стихи. Для таковых занятий благородных здесь полное удобство и холь благодатная»30. Погодину в 30-х годах он пишет: «Я теперь нахожусь в Артемидиных садах: тишина возлюбленная, уединение сладчайшее, приволье в высочайшей, прекраснейшей степени — все есть у меня, и я действую. Жди от меня чего-нибудь большего, если не великого». Вульфу в 1836 году Языков пишет: «Теперь жизнь моя чрезвычайно благоприятна стихописанию: уединенная, как нельзя больше, тихая, привольная, сельская» (стих. I, с. VIII). Из послания 1833 года к нему же (I, 247) видно, что Языкову драгоценна для творчества «спокойная глушь», где «не слыхать градского шума». Наоборот, в письме 1824 года (Я. А. I, 133) Языков признается: «Теперь часто мое вдохновение прерывается временем обеда, ужина, чаю и пр. Пойдешь, потому что не можешь переменить чужих обыкновений, и воротишься с одною досадою о потере редкой минуты поэтической — и эта досада очень досадна». Во время холеры 1830 года он пишет: «Почти ежедневно получаю письма от альманашников, а стихов у меня покуда нет ни строки, писать их, само собою разумеется, невозможно во время беспокойств душевных, которым нет подобных, и не дай Бог, чтобы были»31. Что же делать в этой лени? Ждать стихов, потому что сам Языков не знает, когда придет вдохновение. Высказывания подобного рода в письмах без числа: «пора перестать дурачиться на арене, столь достославной, и часто не вовремя, без духовного побуждения. Ломоносов справедливо заметил, что Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно» (Я. А. I, 214). По поводу ответа на сонет Дельвига Языков замечает: «ежели ты в предполагаемом стихотворении не найдешь удовлетворительного для твоего вкуса, то вини не мою Музу, а поэта, ее насиловавшего» (Я. А. I, 51). В 1825 году в июне: «надеюсь, что в Пе-терб[урге] вдохновение опять со мною подружится и сильнее прежнего», в 1825 ГОДУ
в августе: «еще не могу предвидеть и предсказать времени моего воскресения для Музы» (Я. А. I, 189, 194). В письме к Вульфу в 1827 году32: «Ежели бог Поэзии благословит меня в сие время, ежели он возвысит до прекрасного мою поэтическую деятельность, то, мой почтеннейший Аякс, и давно обещанное, разгульное послание к тебе выйдет из головы моей во всеоружии, как Минерва из головы Зевеса».
Внешнего бездействия, «холи благодатной», исихии требует Языков для творчества. Само собой разумеется, что в такой устремленности к тишине — малейший звук, малейшее внешнее неудобство действуют резко и раздражающе. Вот почему так часты жалобы на то или иное внешнее обстоятельство, оказывающееся помехой для творчества. Таковы жалобы, например, на погоду, тесную связь которой со своим творчеством постоянно выдвигает Языков. Гоголю незадолго до смерти33 он признается: «Я, брат, по собственному опыту, по собственному сердцу знаю, как сокрушительно действует слякоть, непроходимый дождик, несвоевременный снег и туманный воздух на нашего брата, как говорится, нервического человека». Но так говорит не только больной Языков последних лет. Еще в 1823 году в апреле он пишет: «моя муза теперь в совершенном бездействии, ни гуту. Погода скверная, все чужбиница и проч. и проч! все это худо впечатлевается на Музе и заграждает уста пера моего» (Я. А. I, 63).
В 1826 году Языков признается (Я. А. I, 283): «Моя Муза действует запоем; на нее сильно действуют обстоятельства самые мелочные, например погода, недостатки по части домашнего быта». Но особенно часты и тяжки жалобы на жару. Эти вопли и жалобы переполняют дерптские письма34. Вот, например, отрывок письма 9/VIII 1825 года: «здесь стоят такие жары, что тело мое с великим только усилием и непроизвольно движется, душе ничего не хочется делать. Думать, следственно и стихов писать, вовсе невозможно»35. Или: «в жары и все легкое тяжело»36. В мае 1826 года Языков восклицает: «Дай Бог, чтобы хоть идеальное мое утешение, Муза благоволила посещать меня во время каникул: впрочем, плохая надежда: температура, победившая некогда Наполеона, вероятно и мои намерения остановит» (Я. А. I, 252).
Попечитель винограда, Летний жар ко мне суров: Он противен мне измлада: Он, томящий до упада, Рыжий враг моих стихов. (I, 280)
Татаринов (Я. А. I, 394) свидетельствует: «Языков вообще не выносил теплых комнат: от полнокровия ему всегда было жарко...» Заметим, что здесь сказывается, может быть, что-то родовое: Хомяков пишет своей жене Екатерине Михайловне, сестре Николая Михайловича: «Мальчик (Степан) кажется в вашу семью лицом, и много уже привычек матушки своей: не терпит жара, как она, и пр. и пр.». Но нельзя отрицать, что постоянные ссылки на мешающую творчеству погоду, жар, часто лишь предлоги или поводы, на которых проявляется из других причин проистекающая нервическая раздражительность. Это видно из сопоставления двух отрывков из разных писем. В мае 1823 года (Я. А. I, 74) Языков пишет: «ей-Богу, жар гораздо хуже холода, по крайней мере для нас, сынов севера: зимой как-то все бод-рее и душа, и тело». А в декабре 1825 года (Я. А. I, 225) он жалуется на холод: «Моя поэзия идет не слишком постоянно: зима, как бы то ни было, и ее охолождает, трудно как-то приняться за перо, возвратившись с лекции, с полузамороженным носом и прочими чувствительными частями тела».
Дело в том, что хотя «в идее» Языков стремился к творчеству в обстановке без принуждения и помех, фактически не так творил он. Часто стимулом было внешнее
!4ί |
Психология творчества Языкова
воздействие и свободолюбивый Языков фактически, на деле, оказывался именно в том плену, которого бежал. В дерптский период он стремился создать что-нибудь «поважнее», свое поэтическое старание направлял, главным образом, на более «высокие» стихотворения, которые сам предназначал для печати (вроде стихотворений «Гений», «Поэт», «Муза»), усердно писал исторические стихотворения, готовил скандинавскую и ливонскую поэму.
Здесь всюду он ориентировался по обществу, а не по себе, стремясь к тому «идеалу» поэта, который выработался в его эпоху. Но фактически не этими стихотворениями стяжал он славу, а тем, что делал «между делом» — элегиями, в большинстве случаев писанными для альбомов. Есть стихи, которые, по его признанию, писаны «для моциона пера». Здесь-то и был плен, ибо разве фактически не плен, что Языков пишет стихотворение для того, «чтобы сдержать обещание, данное Дириной», пишет стихотворения ко дням именин, стихотворения на заданные слова («Меня любовь преобразила», «Она меня очаровала») и сам говорит о надобности писать стихи для Александры Андреевны (Воейковой), которая «может располагать движениями моих помышлений как господин рабом, как магнит железом» (Я. А. I, 302).
Вот здесь именно и оказывается страшащий Языкова плен. Недаром так часто встречается у Языкова в альбомных элегиях эпитет «пленительный». Здесь нельзя не говорить о «завоевательнице воли», о «повиновении», о «сердечной неволе», о «рабстве», «покорстве» и т. д. В плену альбомов фактически творил Языков. Здесь же оказывается и самая тонкая, требующая осторожности в решении, основная проблема психологии творчества или, если угодно, критики (понимаемой в смысле установления биографической подлинности той или иной лирической темы). Напомним, что большинство неприязненно настроенных по отношению к Языкову критиков подчеркивало риторическую «неподлинность» его стихотворений. Сам Языков, до крайности скрытный, подал повод к подобному толкованию. По поводу стихотворения «Она меня очаровала» Языков пишет брату: «Видишь ли, что и я умею вовремя притворяться: это общее свойство поэтов — упругость в мире физическом тоже» (Я. А. I, 173). С другой стороны, в стихотворении он позднее признается:
Да впрочем еа tempestate
Я был влюблен — итак не знал,
Что бредил я, когда писал. (I, 78)
Что же из двух ложь: письмо или признание в стихотворении? Если верить письму, то стихи Языкова — альбомная комплиментика, притворство, если верить стихам (был «бред», была «влюбленность»), тогда в письме — скрытность, боязнь проговориться перед другими в своем чувстве и тем самым профанировать чувство. Предвосхищая дальнейшее, скажем: не всё комплиментика в альбомных стихах Языкова, и если нужно чему-нибудь не доверять, то это письмам. В письмах к родным Языков вообще скрытен и не без основания должен оправдываться перед братом в 1823 году (Я. А. I, 47): «Видно, письма мои тебя не удовлетворяют, то есть не дают тебе понятного понятия о состоянии моего духа, что ты так сильно желаешь лично увидеть меня и, так сказать, собственным термометром узнать мой внутренний жар или холод». Если письму нельзя верить, то действительно, фактически Языков творил не в той свободной лени, о которой только мечтал, а всегда в плену, повинуясь кому-то или чему-то («плен» не только комплиментика). Реальные условия творчества Языкова не те, которые он создает себе в своем воображении. Больше того, может быть именно разлад между устремлением к «свободе» и реальной
!49 |
Психология творчества Языкова