Социализм: красное знамя

 

Реакция Маяковского на Октябрьскую революцию однозначна: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось».

Футуризм с его пафосом разрушения воспринимался теперь как эстетическое предсказание революции. Больше, чем лирическими поэмами, Маяковский гордился «любимейшим стихом», частушкой, которую будто бы (кто это мог проверить?) пели матросы, шедшие на штурм Зимнего дворца: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, / день твой последний приходит, буржуй».

Сразу после взятия Зимнего и установления советской власти Маяковский пишет «Наш марш» (1917):

 

Бейте в площади бунтов топот!

Выше, гордых голов гряда!

Мы разливом второго потопа

перемоем миров города.

 

Только что совершившееся на глазах современников событие, перспективы и последствия которого еще не ясны, воспринимается Маяковским в ореоле библейских ассоциаций, как переломная дата, рубеж мировой истории.

Здесь Маяковский совпадает с Блоком. Но в отличие от автора «Двенадцати», с их сложной позицией и неоднозначной символикой (красногвардейцы-апостолы-разбойники; Христос возглавляющий шествие или убегающий от преследования), и новый строй, и ближайшее будущее Маяковский видит в светлых, радостных тонах. Футурист-будетлянин оправдывает свое прозвище: он не скептик, а оптимист.

К первой годовщине Октября Маяковский сочиняет, а режиссер В. Э. Мейерхольд, тоже всецело перешедший на сторону революции, ставит пьесу «Мистерия-буфф» (1918, вторая редакция – 1920–1921). Это была революционная комедия, использующая знакомую массам религиозную символику.

Местом действия мистерии, театрального представления на библейские сюжеты, сочетающего патетические, серьезные и комические сцены, оказались вся вселенная, ковчег, ад, рай и земля обетованная. Сюжет ее строился на совместном путешествии в ковчеге бежавших от «второго», революционного, потопа семи пар чистых (российский спекулянт, немец, поп, дипломат и пр.) и семи пар нечистых (красноармеец, прачка, эскимос-рыбак и пр.) героев. Нечистые, естественно, раскрывают социальный обман чистых, устраивают революцию и устанавливают советскую власть. Но в конце пьесы, в отличие от разрушенной войной и революциями России 1918 года, они видят огромный и прекрасный Град Социализма и поют «Интернационал» в новой футуристской редакции.

 

Труда громадой миллионной

тюрьму старья разбили мы.

Проклятьем рабства заклейменный,

освобожден сегодня мир.

Насилья гнет развеян пылью,

разбит и взорван, а теперь

коммуна-сказка стала былью.

Для всех коммуны настежь дверь.

Этот гимн наш победный,

вся вселенная, пой!

С Интернационалом

воспрянул род людской.

 

Позднее, подводя итоги в «первом вступлении в поэму» «Во весь голос» (1930), Маяковский признавался:

 

Я, ассенизатор

и водовоз,

революцией

мобилизованный и призванный,

ушел на фронт

из барских садоводств

поэзии —

бабы капризной.

 

Действительно, Маяковский откладывает в сторону собственные замыслы, «приравнивает» перо к штыку и, выполняя социальный заказ, делает поэзию способом утверждения и прославления новой власти. Формально не восстановившись в большевистской партии («Отчего не в партии? Коммунисты работали на фронтах. В искусстве и просвещении пока соглашатели. Меня послали б ловить рыбу в Астрахань»), Маяковский, в сущности, оказывается главным партийным, советским поэтом, пытающимся соединить большевистское прошлое, футуристскую новизну и служение социалистическому искусству.

В годы Гражданской войны он работает в РОСТА (Российском телеграфном агентстве): рисует плакаты и сочиняет к ним стихотворные надписи, лозунги и частушки. Он пишет «Советскую азбуку» (1919), где освоение грамоты сочетается с политграмотой, разъяснением политики советской власти, разоблачением капиталистов, смехом над поверженными противниками: «Большевики буржуев ищут / Буржуи мчатся верст за тыщу»; «Деникин было взял Воронеж. / Дяденька, брось, а то уронишь»; «Корове трудно бегать быстро. / Керенский был премьер-министром».

Позднее он сочиняет рекламу о чем угодно, лозунги и призывы к чему угодно: рекламирует галоши, соски, чай, и советские магазины («Нигде кроме, / Как в Моссельпроме»), призывает соблюдать технику безопасности и мыть руки перед едой («Товарищи, /мылом и водой / мойте руки / перед едой»).

Он публикует в газетах «агитстихи» ко всем советским праздникам, активно откликается на текущие политические события. Он возобновляет гастрольную деятельность, выступая с докладами и чтением стихов по всему СССР. Он организует ЛЕФ (левый фронт искусств), редактирует одноименный журнал, в котором публикуются многочисленные полемические статьи, его стихи, произведения других авторов (ЛЕФ, к примеру, открыл И. Э. Бабеля). Он участвует в многочисленных литературных и общественных дискуссиях, призывая то разрешить, то запретить пьесы Булгакова.

Вот его отчет о творческой деятельности за 1926 год: «Пишу в „Известиях“, „Труде“, „Рабочей Москве“, „Заре Востока“, „Бакинском рабочем“ и других. Вторая работа – продолжаю прерванную традицию трубадуров и менестрелей. Езжу по городам и читаю. Новочеркасск, Винница, Харьков, Париж, Ростов, Тифлис, Берлин, Казань, Свердловск, Тула, Прага, Ленинград, Москва, Воронеж, Ялта, Евпатория, Вятка, Уфа и т. д., и т. д., и т. д.» («Я сам»).

Вершиной этой политико-поэтической деятельности стали две поэмы: «Владимир Ильич Ленин» (1924), написанная после смерти первого советского вождя, и «Хорошо!» (1927), созданная к десятилетию Октябрьской революции.

Послеоктябрьская поэзия и позиция Маяковского вызывали самую разнообразную реакцию. Новая власть вовсе не единодушно приветствовала добровольного союзника и возглавляемый им фронт левого искусства. Маяковского ценили нарком просвещения А. В. Луначарский, «малые вожди» Н. И. Бухарин и Л. Д. Троцкий (который парадоксально утверждал, что не революционные стихи и поэмы, не сатира, а «Облако в штанах, «поэма невоплощенной любви, есть художественно наиболее значительное, творчески наиболее смелое и обобщающее произведение Маяковского»).

Но главный вождь, В. И. Ленин, которому Маяковский вскоре посвятит поэму, явно предпочитал отвергаемых футуристами классиков, мимоходом одобрил стихотворение «Прозаседавшиеся» (1922), а по поводу «агитпоэмы» «150 000 000» написал А. В. Луначарскому, который выступал за ее издание большим тиражом: «Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность. По-моему, печатать такие вещи лишь 1 из 10 и не более 1500 экз. для библиотек и чудаков. А Луначарского сечь за футуризм» (6 мая 1921 г.).

Похожей была ситуация и среди коллег-литераторов. Маяковский имел множество почитателей и подражателей. Над неумелыми «агитстихами» он часто сам смеялся в прозе, стихах, публичных выступлениях. Но его общественный пафос, его отрицание «лирического вздора», вызывало недоумение и неприятие даже у соратников.

Б. Л. Пастернак в юности входил в футуристскую группу «Центрифуга» (1913–1917). Но 1917 год он встретил книгой любовной и пейзажной лирики «Сестра моя – жизнь». Маяковскому она была подарена с такой надписью:

 

Вы заняты нашим балансом,

Трагедией ВСНХ,

Вы, певший Летучим голландцем

Над краем любого стиха!

Я знаю, ваш путь неподделен,

Но как вас могло занести

Под своды таких богаделен

На искреннем вашем пути?

 

(«Маяковскому», 1922)

Чуть позднее Сергей Есенин огрызнулся на упреки Маяковского в «Юбилейном» («Ну Есенин, / мужиковствующих свора. / Смех! / Коровою / в перчатках лаечных. / Раз послушаешь… / но это ведь из хора! / Балалаечник!).

 

Мне мил стихов российский жар.

Есть Маяковский, есть и кроме,

Но он, их главный штабс-маляр,

Поет о пробках в Моссельпроме.

 

(«На Кавказе», сентябрь 1924)

Маяковский, продолжая давний спор, отвечает на подобные упреки в поэме «Во весь голос» (1930).

 

И мне

агитпроп

в зубах навяз,

и мне бы

строчить

романсы на вас —

доходней оно

и прелестней.

Но я

себя

смирял,

становясь

на горло

собственной песне.

 

Политическая, агитационная поэзия Маяковского в двадцатые годы оказалась уникальным явлением. «Он дал этой власти дар речи. Не старая улица, а новая власть так бы и корчилась безъязыкая, не будь у нее Маяковского», – писал позднее критик, резко не принимавший подобную поэзию и сыгранную поэтом общественную роль. Но он сразу же вынужден был признать: «С ним, еще долго об этом не зная, она [власть] получила в свое владение именно то, чего ей не хватало: величайшего мастера словесной поверхности, гения словесной формулы. „Точка пули“, „хрестоматийный глянец“, „наступал на горло“, „о времени и о себе“… Это ведь в языке останется, хотим мы того или нет» (Ю. А. Карабчиевский «Воскресение Маяковского»).

Но даже в рассчитанных на прикладную задачу, прямолинейных текстах появлялись главы, фрагменты, «куски», поражавшие самых искушенных мастеров, совершенно далеких от идеологии Маяковского.

 

Хлопнув

дверью,

сухой, как рапорт,

из штаба

опустевшего

вышел он.

Глядя

на ноги,

шагом

резким

шел

Врангель

в черной черкеске.

Город бросили.

На молу —

голо.

Лодка

шестивесельная

стоит

у мола.

И над белым тленом,

как от пули падающий,

на оба

колена

упал главнокомандующий.

Трижды

землю

поцеловавши,

трижды

город

перекрестил.

Под пули

в лодку прыгнул…

– Ваше

превосходительство,

грести?

– Грести!

 

(«Хорошо!», гл. 16)

М. И. Цветаева, прославившая белое движение в книге «Лебединый стан», после революции оказавшаяся в эмиграции с мужем-офицером, увидела в «октябрьской поэме» «Хорошо!» не грубую «агитку», вышедшую из противоположного лагеря, а подлинный эпос: «Вспомним… гениальные строки о последнем Врангеле, встающем и остающемся как последнее видение Добровольчества над последним Крымом, Врангеле, только Маяковским данном в росте его нечеловеческой беды, Врангеле в рост трагедии» («Эпос и лирика современной России. Владимир Маяковский и Борис Пастернак», 1932).

Маяковскому, следовательно, удавалась не только трагедия ВСНХ!

Такими же замечательными сценами оказываются свидание с Блоком на фоне тонущего ночного Петербурга и сцены стихийного «русского бунта», явно напоминающие о «Двенадцати» (гл. 7), история жизни семьи Маяковского («Четверо в помещении – Лиля, Ося, я и собака Щеник») во время Гражданской войны (гл. 13–14).

Присяга красному знамени не мешала поэту писать хорошие стихи. Но новый образ лирического героя, «ассенизатора и водовоза, революцией мобилизованного и призванного», оказался тоже чреват трагедией.

 

ФИНАЛ: ТОЧКА ПУЛИ

 

 

Все чаще думаю —

не поставить ли лучше

точку пули в своем конце.

Сегодня я

на всякий случай

даю прощальный концерт.

 

(«Флейта-позвоночник», 1915)

Эти стихи написаны «красивым, двадцатидвухлетним». Мотив самоубийства часто появляется в ранних стихах Маяковского. Но вставший под красное знамя поэт революции, славящий коммуну из стали и света, преисполненный оптимизма, резко меняет точку зрения.

В 1926 году покончил с собой Сергей Есенин. В статье «Как делать стихи?» (1926) Маяковский вспоминал: «Утром газеты принесли предсмертные строки:

 

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей.

 

После этих строк смерть Есенина стала литературным фактом.

Сразу стало ясно, скольких колеблющихся этот сильный стих, именно – стих, подведет под петлю и револьвер.

И никакими, никакими газетными анализами и статьями этот стих не аннулируешь.

С этим стихом можно и надо бороться стихом, и только стихом.

Так поэтам СССР был дан социальный заказ написать стихи об Есенине».

Смысловым итогом стихотворения «Сергею Есенину» (1926) являются финальные строки, прямо полемизирующие с есенинскими:

 

Для веселия

планета наша

мало оборудована.

Надо

вырвать

радость

у грядущих дней.

В этой жизни

помереть

не трудно.

 

Сделать жизнь

значительно трудней.

 

Наставительность и патетика в этом стихотворении сочетались с иронией, Маяковский пытается предостеречь «колеблющихся» от повторения есенинского поступка, но одновременно отказывается давать определенный ответ о его причинах.

 

Почему?

Зачем?

Недоуменье смяло.

Критики бормочут:

– Этому вина

то…

да сё…

а главное,

что смычки мало,

в результате

много пива и вина. —

Дескать,

заменить бы вам

богему

классом,

класс влиял на вас,

и было б не до драк.

 

Для Маяковского какие-то личные, тайные, трудноопределимые мотивы самоубийства оказываются важнее, чем очевидное социальное или бытовое объяснение: здесь поэт понимает поэта:

 

Не откроют

нам

причин потери

ни петля,

ни ножик перочинный.

Может,

окажись

чернила в «Англетере»,

вены

резать

не было б причины.

Подражатели обрадовались:

бис!

Над собою

чуть не взвод

расправу учинил.

Почему же

увеличивать

число самоубийств?

Лучше

увеличь

изготовление чернил!

Навсегда

теперь

язык

в зубах затворится.

Тяжело

и неуместно

разводить мистерии.

У народа,

у языкотворца,

умер

звонкий

забулдыга подмастерье.

 

Через три с половиной года, 14 апреля 1930-го, Маяковский выстрелил в себя в рабочей комнате на Лубянке. Это самоубийство казалось еще более поразительным и загадочным, чем есенинское.

«Не верили, – считали – бредни, / Но узнавали от двоих, / Троих, от всех», – начинает Б. Л. Пастернак стихотворение, по-лермонтовски названное «Смерть поэта» (1930). И предлагает собственное объяснение, перефразируя ранние стихи Маяковского:

 

Ты спал, постлав постель на сплетне,

Спал и, оттрепетав, был тих,

Красивый, двадцатидвухлетний,

Как предсказал твой тетраптих.

 

Последние стихи Есенина были написаны за два дня до смерти взятой из вены собственной кровью. Маяковский оставил короткое письмо, тоже написанное за два дня до гибели:

«Всем.

В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля – люби меня.

Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

 

Как говорят —

«инцидент исперчен»,

любовная лодка

разбилась о быт.

Я с жизнью в расчете

и не к чему перечень

взаимных болей,

бед

и обид.

 

Счастливо оставаться.

Владимир М а я к о в с к и й.

12/IV-30 г.»

 

Далее следовали две короткие приписки: о критике, с которым поэт «не доругался», о налоге, который надо заплатить, получив деньги в издательстве.

«Но бывает – / жизнь / встает в другом разрезе, / и большое / понимаешь / через ерунду», – писал Маяковский в посвященном Пушкину «Юбилейном» (1924).

Читавших завещание Маяковского поражало сочетание «большого» и «ерунды»: принимающий страшное решение человек, думает о каких-то мелочах: налогах, критике.

Биографы Маяковского находят много причин, которые оказывали влияние на настроение Маяковского, могли подтолкнуть его к трагическому шагу.

Чтобы быть «ближе к пролетариату», Маяковский покинул ЛЕФ и перешел в РАПП (Российскую ассоциацию пролетарских писателей). После этого многие старые друзья порвали с ним. На устроенную поэтом выставку-отчет «Двадцать лет работы» пришла только молодежь: прежние соратники и официальные лица отсутствовали.

Из уже подготовленного к печати номера журнала «Печать и революция» был вырезан портрет с подписью, в которой Маяковский назывался «великим революционным поэтом, замечательным революционером поэтического искусства».

Поставленная в театре имени Мейерхольда пьеса «Баня» (1930) провалилась. «Надо прямо сказать, что пьеса вышла плохая и поставлена она у Мейерхольда напрасно», – писала газета «Комсомольская правда», в которой много лет сотрудничал Маяковский.

Поэт чувствует, что начинает терять голос, поэтому определившийся еще с футуристической юности способ его общения с публикой оказывается под вопросом. Как и Блок, во время последних выступлений он сталкивается с откровенной грубостью и насмешками, на которые уже не имеет сил ответить остроумно. «„Маяковский, из истории известно, что все хорошие поэты скверно кончали: или их убивали или они сами… Когда же вы застрелитесь?“ – „Если дураки будут часто спрашивать об этом, то лучше уж застрелиться…”» (Л. А. Кассиль «Маяковский – сам»)

Но все эти причины и мотивы отсутствуют в письме «Всем». Главной там оказывается строчка: «Любовная лодка разбилась о быт».

В конце двадцатых годов личная жизнь Маяковского оказывается совершенно запутанной, еще более странной, чем раньше. По-прежнему отрицая «буржуазные предрассудки», существуя в вызывающем сплетни «треугольнике» (отсюда в письме: «пожалуйста, не сплетничайте»), он чувствует исчерпанность прежних отношений: «.. вот и любви пришел каюк, / дорогой Владим Владимыч» («Юбилейное»).

В это время Маяковский, наверное, хорошо понял бы другого поэта: «Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n’est de bonheur que dans les voies communes. (Счастье можно найти лишь на проторенных путях – франц.) Мне за 30 лет. <…> Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей (Пушкин – Н. И. Кривцову, 10 февраля 1931 г.).

В 1925 году во время американской поездки у Маяковского начинается роман с американкой русского происхождения Элли Джонс (Елизаветой Зибер). Через три года, в октябре 1928-го, он встречается в Ницце с ней и своей трехлетней дочерью Патрицией. (Только через много лет американский профессор психологии откроет тайну своего рождения и приедет в Россию. Стихи Маяковского его дочь могла читать только в переводе.)

Но, вернувшись после этого свидания в Париж, Маяковский влюбляется и впервые за много лет пишет стихи, посвященные другой женщине. «Письмо Татьяне Яковлевой» (1928) заканчивается предложением и предсказанием:

 

Иди сюда,

иди на перекресток

моих больших

и неуклюжих рук.

Не хочешь?

Оставайся и зимуй,

и это

оскорбление

на общий счет нанижем.

Я все равно

тебя

когда-нибудь возьму —

одну

или вдвоем с Парижем.

 

Но эта любовь тоже закончилась драматически: Маяковский не получил французскую визу, Татьяна Яковлева вышла замуж и через много лет тоже оказалась в Америке. Стихи, ей посвященные, стали известны читателям лишь через тридцать лет (1956).

Последним шансом, последней попыткой починить любовную лодку стали для Маяковского отношения с актрисой Художественного театра Вероникой Витольдовной Полонской. Выстрел 14 апреля раздался сразу после долгого, мучительного разговора с ней. Брики в это время были в Англии.

Может быть, лучше всего объясняют трагедию Маяковского слова писателя, роман которого он хорошо знал и читал незадолго до гибели. 5 ноября 1856 года Н. Г. Чернышевский признавался Некрасову: «Но я сам по опыту знаю, что убеждения не составляют еще всего в жизни – потребности сердца существуют, и в жизни сердца истинное горе и истинная радость для каждого из нас. Это я знаю по опыту, знаю лучше других. Убеждения занимают наш ум только тогда, когда отдыхает сердце от своего горя или радости. Скажу даже, что лично для меня личные мои дела имеют более значения, нежели все мировые вопросы – не от мировых вопросов люди топятся, стреляются, делаются пьяницами, – я испытал это и знаю, что поэзия сердца имеет такие же права, как и поэзия мысли…»

«Разумный эгоист» постиг глубокую истину: убеждениями нельзя вылечить душевные травмы.

Мировые вопросы и личные мотивы сплелись в последние годы жизни Маяковского в клубок, распутать который было невозможно. Его любили многие, но спасти мог только один человек. «Товарищ правительство» решило вопрос наследства, но у него не было возможностей выполнить просьбу: «Лиля – люби меня».

В отличие от В. В. Полонской Л. Ю. Брик наряду с матерью и сестрами была признана членом семьи Маяковского. В 1935 году благодаря ее хлопотам появляется резолюция И. В. Сталина, «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление».

Дальнейшую судьбу поэта афористически описал Б. Л. Пастернак: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен» («Люди и положения», 1956).

Однако, вопреки идеологическим и эстетическим различиям, лучшие писатели серебряного века увидели в Маяковском родственника, приняли его в свою семью.

 

Все, чего касался ты, казалось

Не таким, как было до тех пор,

То, что разрушал ты, – разрушалось,

В каждом слове бился приговор.

Одинок и часто недоволен,

С нетерпеньем торопил судьбу,

Знал, что скоро выйдешь весел, волен

На свою великую борьбу.

 

(А. А. Ахматова «Маяковский в 1913 году», 1940)

 

Превыше крестов и труб,

Крещенный в огне и дыме,

Архангел-тяжелоступ —

Здорово, в веках Владимир!

 

(М. И. Цветаева. «Маяковскому»,

18 сентября 1921)

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: