Ответ дан в Евангелии: "Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят" (Мф. 5,8). Толстой не узрел, ибо принялся за исследование слова Божия в состоянии помутнённости гордыней, страстями, отчаянием. И свои собственные, не очищенные от этой помутнённости представления о Боге сделал мерой, которой принялся поверять истины Православия. Результат можно было предсказать заранее. Да ведь то не первый и не последний опыт такого рода. Так возникают все ереси. Толстой не оригинален.
Важно, что в своем пересказе, Толстой нередко настолько искажает первоисточник, что его "новое евангелие" становится совершенно оригинальным сочинением, с подлинным Евангелием вовсе расходящимся.
Не признавая во Христе Богочеловека, Толстой начинает анализировать Его действия, как он делал это прежде по отношению к вымышленным и реальным историческим персонажам своих произведений. Он применяет принцип психологического исследования внутреннего состояния и хода мыслей обычного человека (если это можно было совершать не только по отношению к вымышленному Пьеру или Лёвину, но и Кутузову, Наполеону, то почему бы ему нельзя попытаться проникнуть во внутренний мир исторического персонажа по имени Иисус?). В основе своей такой подход к событиям Евангелия оказался близким тому, что явила примерно в то же время западноевропейская мысль, прежде всего в работах Д. Штрауса и Э. Ренана, которых Толстой изучал со вниманием. Однако в отличие от них русский писатель давал не "научный" анализ Евангелия, но скорее создавал свои вольные фантазии на основе Писания. Пересказывая Евангелия, Толстой лишал события духовного смысла, опустив его на уровень сложных, но душевных переживаний. В его интерпретации борьба абсолютного зла против Бога становится плоскостной, лишённой онтологической глубины. Царство Божие, к которому стремится Иисус у Толстого, есть именно одна из форм устроения земного благоденствия.
В том, что понимание Толстым христианства имеет душевную, но не духовную природу (то есть направлено исключительно на устроение земного существования), легко убедиться через его рассуждение:
"Чтобы выполнить волю Отца, дающего жизнь и благо всем людям, надо исполнять пять заповедей.
Первая заповедь. Не обижать никого и делать так, чтобы ни в ком не возбуждать зла, потому что от зла заводится зло.
Вторая заповедь. Не любезничать с женщинами, не оставлять той жены, с какой сошёлся, потому что оставление жён и перемена их производит всё распутство на свете.
Третья заповедь. Ни в чём не клясться, потому что ничего нельзя обещать, так как человек весь во власти Отца, и клятвы берутся для злых дел.
Четвёртая заповедь. Не противиться злу, терпеть обиду и делать ещё больше того, чем то, что требуют люди: не судить и не судиться, потому что человек сам полон ошибок и не может учить других. Мщением человек только учит других тому же.
Пятая заповедь. Не делать различия между своим отечеством и чужим, потому что все люди — дети одного Отца.
Соблюдать эти пять заповедей должно не для того, чтобы заслужить похвалу от людей, а для себя, для своего блаженства. Ни молиться, ни поститься не нужно. Молиться не нужно потому, что Отец знает всё, что людям нужно. И просить его не о чем; надо только стараться быть в воле Отца. Воля же Отца в том, чтобы ни на кого не иметь злобы. Поститься не нужно: люди постятся только для похвалы от людей; а похвала от людей не может дать блаженства. Заботиться нужно только о том, чтобы быть в воле Отца, а остальное всё будет само собою. Если о плотском заботиться, то уже нельзя заботиться о Царстве Небесном".
Прежде всего, Толстой противоречит Самому Христу, Который указывал на особое значение молитвы и поста в борьбе с бесами (Мф. 17,21). И молитва, повторимся, не есть сообщение Богу о собственных нуждах, тут Толстой прав, ибо тут он следует за поучением Христа: Отец Сам знает лучше нас, что нам необходимо. В молитве выражается стремление человека к Богу, жажда Бога. Сам Спаситель молился Отцу — и можно ли, подобно Толстому, так небрежно отмахиваться от потребности молитвы? И Христос же, в столь любимой Толстым Нагорной проповеди, предупреждал от соблюдения поста напоказ, но велел творить его втайне (Мф. 6,16-18). В той же Нагорной проповеди Христос указывал на необходимость молитвы, но не показной и не празднословной (Мф. 6,5-8).
Царство Небесное, по мнению Толстого — жизнь в воле Отца на земле, блаженство земной жизни. Это Царство — вопреки Христу (Ин. 8,23;18,36) — от мipa сего.
Заметим попутно, что Толстой указывает, чего не следует делать, но мало говорит о положительных целях бытия, ограничиваясь туманными намёками на жизнь "в воле Отца".
Вероятно, переиначивая Евангелие, Толстой уже ощущал, что замысел его близок к осуществлению, — и необходимо окончательно изложить основы новой веры. Дать собственный катехизис "обновлённого христианства". Или новое догматическое богословие, если угодно.
Вероучение Толстого наиболее полно изложено в обширном трактате "В чём моя вера?" (1884).
Прежде всего, Толстой вновь указывает, что критерием истины для него является его собственное представление о ней. В деле веры Толстой устанавливает важнейшим — не молитву о помощи Божией, не смирение, а одни лишь собственные усилия, то есть следует прежде гордыне своей. Ставя разум над верою, человек и не может не оказаться в том замкнутом дурном круге отсутствия причин и следствий, в каком ощутил себя и Толстой.
1902 году в работе "Что такое религия и в чём её сущность?" Толстой даёт своё определение религии:
"Истинная религия есть такое согласное с разумом и знаниями человека установленное им отношение к окружающей его бесконечной жизни, которое связывает его жизнь с этой бесконечностью и руководит его поступками".
Знаменитое изречение Толстого "Христос учит людей не делать глупостей" — кажется, устанавливает идею рационализма христианского учения. Парадокс в том, что он же постоянно претендует на обладание подлинностью веры. Само название трактата "В чём моя вера?" тому свидетельство. В этом катехизисе своего вероучения Толстой высказывает и обстоятельно обосновывает ссылкою на Евангелие важнейший догмат "обновлённого христианства" — догмат о непротивлении злу насилием.
Неправомерно смешивая понятия зла и злого, Толстой вопреки слову Христа (Мф. 22,36-40) устанавливает как наибольшую заповедь именно идею непротивления злу, а не идею любви к Богу и ближнему своему. Этот центральный догмат своего вероучения Толстой возводит в ранг того "закона", какой он противопоставил благодати и вознёс над нею: "Положение о непротивлении злому есть положение, связующее всё учение в одно целое, но только тогда, когда оно не есть изречение, а есть правило, обязательное для исполнения, когда оно есть закон".
"Заповедь" Толстого о непротивлении злу имеет одно уязвимое место: непроявленность самого понятия зла. Ещё священник Николай Елеонский, разбирая "новое евангелие", заметил, что "в нём оставлен, между прочим, открытым вопрос: что такое зло, которому не следует противиться; по крайней мере его определения в рассматриваемом труде не находится".
Вообще экзегеты в понятие "злое" вкладывали различные значения: дьявол, злой человек, существующее в мире зло, конкретные виды зла (которые и перечисляет Спаситель в сопредельных высказываниях: ударение по щеке, угроза судом, принуждение и пр.). Но как бы ни понимать смысл этого слова, должно признать, что Спаситель не говорит о непротивлении злу вообще, но о непротивлении злу неправедными действиями, ибо они лишь умножают зло в мире. И Он всегда говорит о непротивлении силой тому злу, которое направлено лично против тебя, а не ближнего твоего.
Все деяния Христа на земле есть противодействие злу во всех его проявлениях. Толстой (надо отдать ему должное, не искажая его мысль) это прекрасно понимал.
Проблема не в отрицании противления злу, но в том, всегда ли насилие может быть признано злом. Христос, как мы знаем, насилие применял (Ин. 2,15) — и тем дал нам возможность осмыслить проблему вполне определённо. По поводу этого евангельского эпизода Мережковский заметил: "Меньше всего христианство есть буддийское, толстовское "непротивление злу насильем". Что же отделяет то от этого? Бич Господень".
Князь Евг. Трубецкой утверждал верно: "Ошибка Толстого — в том, что он утверждает заповедь непротивления злу как безусловное нравственное начало, которое выражает собою сущность и смысл христианского учения о Царствии Божием. Между тем в подлинном христианском жизнепонимании этому принципу принадлежит значение подчинённое и ограниченное. <...> Злом с христианской точки зрения является не всякое насилие, как таковое, а только то, которое противно духу любви".
И.А. Ильин выстроил целую иерархию внешних воздействий на человека, которые, как он показывает, не всегда являются насилием, а злом становятся лишь тогда, когда они противодуховны и противолюбовны. Философ верно высветил глубинный трагизм истинной постановки вопроса. Речь идёт не о внутреннем моральном комфорте, а о возможности духовного повреждения личности.
Эта проблема во всей её трагической остроте была поставлена ещё апостолом Павлом:
"Истину говорю во Христе, не лгу, свидетельствует мне совесть моя в Духе Святом, что великая для меня печаль и непрестанное мучение сердцу моему: Я желал бы сам быть отлучённым от Христа за братьев моих, родных мне по плоти" (Рим. 9,1-3).
Толстой обходит эту проблему стороной, скорее, просто не ощущает её, ибо она имеет природу духовную, а не эмоционально-нравственную. Это рождает недоверие к позиции толстовского непротивления.
Толстой попытался извлечь из учения Христа социально-политическую доктрину. Но таковой, как цели учения, в Евангелии нет, и быть не может у Того, Кто возводит Царство "не от мipa сего". Об этом здесь говорилось уже достаточно. Но это вовсе не значит, что заповеди Спасителя не могут быть приложены ко всем сферам земного бытия, — они универсальны по своей природе. Однако есть одно важнейшее условие.. Мышление христианина должно быть иерархично. Аксиологические уровни бытия установлены в известном изречении Сына Божия: "...итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу" (Мф. 22,21).
Сводить в единую плоскость эти установленные уровни недопустимо. Мышление Толстого именно плоскостно. Поэтому заповедь "Не судите, да не судимы будете" (Мф. 7,1) он относит к уровню кесаря, тогда как она имеет духовное содержание. Совершая эту ошибку, Толстой выводит из слов Христа идею недопустимости земного суда как государственного учреждения. Важно, что законы духовного уровня, данные в Писании, имеют абсолютное значение. Установления царства кесаря относительны в своём действии и несовершенны. Уповать на одно лишь их действие — вредная утопия. Поэтому и на уровне кесаря нужно ориентироваться на Божие. Не отвергая при том кесарево, отдавая кесарево кесарю, в числе прочего — и судебную государственную систему, признавая её необходимость и законность.
Когда бы всё человечество жило только духовными стремлениями, на уровне Божием, то судебные учреждения были бы излишни. Можно было бы признать полную правоту Толстого, когда бы его абстрактные представления о жизни были верны. Однако реальный преступник от безнаказанности лишь более обнаглеет в своих действиях, его преступность всё глубже укореняется в его натуре. Толстой этого не хотел признавать.
Толстой не хотел признавать: несовершенство судопроизводства укоренено, как и существование преступности, в повреждённости человеческой природы грехопадением. Грехопадение есть отвержение человеком Благодати при надежде на собственную лишь силу. Сила эта утверждает закон, суд, которые компенсируют несовершенство поведения человека в земном бытии, сила эта утверждает и этические нормы, хотя и с оглядкою на Божию волю. Закон (как и заповеди, данные человеку греховному) был бы не нужен, когда бы человек не отверг благодати. Но поскольку благодать отвергнута, то и закон, и суд, как и всё в царстве кесаря вообще, несовершенны, и не могут быть совершенны.
Отрицание Толстым грехопадения и благодати лишь усугубляет то положение вещей, при котором разрастается в мipe зло. Как выйти из создавшегося противоречия?
Толстой неизбежно и окончательно приходит к тому, что уже было давно заложено в его руссоизме: к идее абсолютного влияния внешних обстоятельств на гармоничную изначально натуру человека, к идее отрицания преступлений как таковых. Хотел того Толстой или нет — он деятельно поработал на революционную идею. Ленин, великий профессионал в своём деле, знал, что говорил, называя писателя "зеркалом революции".
Так парадоксально (но не противореча друг другу по сути) сочетаются у Толстого основы революционной идеологии с ложно понятым христианским учением.
Ложность (и лживость) толстовского толкования христианства проявляется во многом, но прежде всего это толкование переиначивает понятие спасения: "Главное содержание учения Христа есть учение о жизни людей: как надо жить людям между собой".
"Учение Христа устанавливает царство Бога на земле".
"Смысл человеческой жизни, понятный человеку, состоит в том, чтобы устанавливать Царство Божие на земле, т. е. содействовать замене себялюбивого, ненавистнического, насильнического, неразумного устройства жизни устройством жизни любовным, братским, свободным и разумным".
"Христос учит именно тому, как нам избавиться от наших несчастий и жить счастливо".
Эта мысль встречается у Толстого многократно. Он твердит её, так и не сумев выбраться из лабиринтов эвдемонических вожделений. Он постоянно говорит о счастье на земле. А когда столь чуткий и искренний в своих исканиях человек, каким был Толстой, ищет одного лишь земного счастья, он непременно будет несчастлив. Судьба Толстого, его жизненная трагедия тому подтверждение.
Устанавливая, что необходимо человеку для счастья, Толстой определяет пять условий: связь с природой, любимый и свободный труд, семья, любовное и свободное общение с разнообразными людьми, здоровье и безболезненная смерть. Справедливо в общем-то. Что может обеспечить эти пять условий? Соблюдение тех пяти заповедей, которые он рассматривал как основное содержание христианства при переложении Евангелия. Теперь он подвергает их подробнейшему изучению, посвящает каждой многие страницы своего трактата, обильно цитирует тексты, — и с частью его конкретных размышлений можно согласиться, хотя с иными должно и поспорить. Но нельзя принять прежде всего одного общего положения: что эти заповеди даны ради блаженства человека в его земной жизни.
В итоге вероучительные искания Толстого выливаются в краткий и точный символ веры:
"Я верю в учение Христа, и вот в чём моя вера.
Я верю, что благо моё возможно на земле только тогда, когда все люди будут исполнять учение Христа.
Я верю, что исполнение этого учения возможно, легко и радостно.
Я верю, что и до тех пор, пока учение это не исполняется, что если бы я был даже один среди всех неисполняющих, мне всё-таки ничего другого нельзя делать для спасения своей жизни от неизбежной погибели, как исполнять это учение, как ничего другого нельзя делать тому, кто в горящем доме нашёл дверь спасения.
Я верю, что жизнь моя по учению мира была мучительна и что только жизнь по учению Христа даёт мне в этом мире то благо, которое предназначил мне Отец жизни.
Я верю, что учение это даёт благо всему человечеству, спасает меня от неизбежной погибели и даёт мне здесь наибольшее благо. А потому я не могу не исполнять его".
Важную особенность толстовской индивидуальности раскрыл Ильин: это самонаслаждение собственной добродетелью. Такое состояние закрывает путь к истинной религии, подменяет её этической доктриной.
По прошествии времени Толстой вновь вернулся к той же теме созданием объёмного трактата "Царство Божие внутри вас — или христианство, не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание" (1893). Название примечательное. Прямо цитируя Евангелие (Лк. 17,21), Толстой одновременно прямо же подчёркивает своё внерелигиозное понимание его.
Для Толстого Христос Спаситель не установил истинных критериев при определении добра и зла (как в том убеждён каждый православный церковный человек), а лишь предложил временное решение вопроса. Непонимание этого и есть главное непонимание учения Христа, о котором Толстой твердит постоянно.
Обсуждая различные проявления зла в мире, Толстой приходит к парадоксальному выводу: в этом мире и невозможно было изначальное верное понимание Христа, даже необходимо было искажение Его учения. "Извращение христианства и принятие его в извращённом виде большинством людей было так же необходимо, как и то, чтобы для того, чтобы оно взошло, посеянное зерно было на время скрыто землёй". Так он остроумно разрешает то недоумение, что может возникнуть в конце концов у каждого читателя: неужели девятнадцать веков до Толстого люди жили в чудовищном непонимании Христа и не нашлось ни одного, кто бы сумел Его правильно понять? Ответ Толстого: а это и закономерно, люди к тому просто не были готовы. И не потому, что они были испорчены первородным грехом (Толстой это отверг, о чём и написал в своём ответе Синоду), но по естественным как бы причинам. Теперь настало время понять и принять истину в полноте, но мешает инерция зла, корыстные интересы.
Толстой разглядел в мipe неразрешимые противоречия и попытался их разрешить. Он поставил вопрос: может ли существовать этот мip, если в нём нет мира? Может ли существовать мip, когда в нём столько зла? Но на такой вопрос не может быть ответа без определения критерия зла и природы зла. Толстой отказался от верного решения того, отвергнув Божественную природу Спасителя (и тем лишив Его учение полноты истины) и не приняв учения о перевородном грехе (и тем уведя поиски истоков зла в сторону). Там, где могут быть обретены подлинные ответы, он усматривает одно лицемерие, имеющее "религиозную основу в учении о падении рода человеческого, об искуплении и о церкви".
Толстой так и не смог ответить определённо на вопрос, необходимо возникающий перед каждым верующим (или тем, кто считает себя верующим): что я могу сказать о Боге?
Возражая в апреле 1901 года Святейшему Синоду после отлучения его от Церкви, Толстой писал: "То, что я отвергаю непонятную Троицу, и не имеющую никакого смысла в наше время басню о падении первого человека, кощунственную историю о Боге, родившемся от девы, искупляющем род человеческий, то это совершенно справедливо. Бога же — духа, Бога — любовь, едино го Бога — начало всего не только не отвергаю, но ничего не признаю действительно существующим, кроме Бога, и весь смысл жизни вижу только в исполнении воли Бога, выраженной в христианском учении".
В этом не вполне внятном и противоречивом внутренне суждении (если кроме Бога ничто действительно не существует, то какой смысл проявляться Его воле в мipe, и кто её будет исполнять; если евангельское повествование о Христе кощунственно, то почему в Его учении выражена воля Бога?) мы вновь встречаемся с высказыванием постоянного толстовского убеждения, его веры, его понимания Бога. Подобные мысли высказывались и прежде.
Но спросим наконец: если Бог есть любовь, то что есть любовь в понимании Толстого? Как она проявляет себя в его мировоззрении и в его слове, в его действиях?
Достаточно полно раскрыл это понятие у Толстого — И.А. Ильин:
"Любовь", воспеваемая его учением, есть, по существу своему, чувство жалостливого сострадания, которое может относиться к какому-нибудь одному определённому существу, но может захватывать душу и безотносительно, погружая её в состояние беспредметной умилённости и размягчённости. Именно такое чувство, укоренясь в душе, захватывая её глубочайшее чувствилище и определяя собою направление и ритм её жизни, несёт ей целый ряд опасностей и соблазнов.
Так, прежде всего, это чувство само по себе даёт душе такое наслаждение, о полноте и возможной остроте которого знают только те, кто его пережил"
В незаконченных "Воспоминаниях" (1902—1906) сам Толстой признаёт, что умилённую любовь, наслаждение этой любовью, любовью и к людям и к Богу, он начал испытывать уже в раннем детстве и что затем это чувство часто было переживаемо им.
Отметим сразу одно из коренных отличий любви в толстовском и православном достижении. Это отличие отразилось в различном понимании и внутреннем переживании умиления как экстатического блаженства у Толстого и как слезной скорби по своей греховности у Святых Отцов.
Заблуждение Толстого не в том, что он призывает к состраданию, а в том, что он абсолютизирует его как самодостаточную ценность, что он делает из сострадания источник наслаждения. "Духовность отброшена; с религией, наукой, искусством, государством покончено, — писал об этой стороне мирочувствия Толстого И.А. Ильин, — и теперь, как ему казалось, можно будет предаться всеобщему наслаждению всеобщим состраданием.
Счастье это постоянно напоминает, стоит совсем рядом, близ, при дверях: наслаждайся своим собственным состраданием и не препятствуй другим".
По сути, Толстой, не найдя счастья в прежних своих стремлениях, попытался обрести его в иной форме и не вышел из рамок всё той же эвдемонической системы ценностей.
Ильин имел полное право назвать толстовскую "любовь" противодуховной: она закрывает путь ввысь и даже препятствует вопросу о существовании какой-либо "лучшей", то есть высшей любви. Совершенно ясным становится теперь причина отвержения Толстым истинно духовных ценностей Православия. Поэтому всякий раз, когда следуя за особенностями толстовского словоупотребления, мы используем слово "дух", мы не должны забывать, что под этим словом на самом деле укрывается сущность душевного уровня.
"Я не знаю во всемирной истории другого гения, которому была бы так чужда всякая духовная жизнь, — писал Н.Бердяев. — Он весь погружён в жизнь телесно-душевную, животную".
Связи с Богом у Толстого нет, поскольку нет цельности в толстовском богопонимании и вероучении. К попытке разъяснить своё понимание Бога он возвращался постоянно, но так и не смог дать какого-либо связного суждения.
"Что такое Бог? Зачем Бог?
Бог — это неограниченное всё то, что я знаю в себе ограниченным".
"Бог это то всё, бесконечное всё, чего я сознаю себя частью".
"Есть прежде всего и несомненнее всего известное нам неопределимое нечто; нечто это и есть наша душа и Бог".
Неопределённость эта рождается из того, что Бог непознаваем; желание познать Его лишь мешает человеку ощущать свою связь с Ним.
Толстой отвергает православную истину о Боге, едином во Троице, о Творце-Вседержителе, и предпринимает судорожные метания, стараясь отыскать наиболее подходящие для него представления о Боге в различных религиях, у мудрецов, какие только оказывались ему доступны в своих писаниях.
Для Толстого само учение Христа есть лишь один из вариантов изложения некоей единой истины, отражённой многими мудрецами.
Толстой изучал различные религиозные учения ради возможности отыскать единомышленников для подтверждения собственной правоты. И помощь в прояснении собственных представлений. Он не сторонней истины искал во всех этих религиях, чтобы что-то позаимствовать для себя, но искал той истины, что вызревала в нём самом. Идеи дальних и ближних мудрецов должны были помочь Толстому понять самого себя. И помощь эту он получил в соприкосновении со многими религиозными и философскими системами. Именно так окончательно сформировалось представление Толстого о Боге, о мире, о смысле бытия. Точнее, отчётливее проявилось сформированное прежде.
Например, в восточных религиях он отыскал подтверждение своей мысли: Бог не есть Творец. И, вероятно, именно даосизм помог Толстому окончательно сформировать в своём сознании образ потока безличного начала как идеала и основы бытия.
Можно окончательно прояснить суть толстовского веросознания, обобщить сказанное ранее.
По мнению Толстого:
Бог есть некое неопределённое начало духа в человеке, которое человек может ощутить в себе как любовь, как возможность самоуслаждения своего рода экстатическим блаженством и умилением от сознания собственной нравственной непорочности, как моральный гедонизм. Это ощущение можно обрести путём отвержения телесных стремлений и удовольствий, нравственным самосовершенствованием (тем, что Толстой называет жизнью не для тела, а для духа). Таким образом, соединение с "богом" есть переживание морального блаженства на земле, понимание этого даёт человеку спасение от тягостного душевного состояния, какое он неизбежно ощущает, когда не знает истины. Эту истину открыл людям Христос, и точно выразил апостол Иоанн, поэтому Толстой и утверждает, что апостольская мысль лежит в основе христианства. Церковное же учение, согласно Толстому, затемняет понимание этой истины, отвлекает от неё, морочит голову ненужными догматами и таинствами. Совершается это потому, что люди, составляющие иерархию (начиная с апостола Павла), не поняли Христова учения, живут телесными интересами, для обеспечения которых и устроили всё то, что называется церковной жизнью.
Ту истину (продолжим изложение толстовства), которую открыл Христос, знали и другие мудрецы, ибо она едина для всего человечества. Необходимо соединиться всем, обладающим ею, чтобы научить всех прочих и тем установить Царство Божие на земле при торжестве всеобщего блаженства, имеющего этическую природу. Понять суть этого Царства нетрудно каждому, потому что оно есть внутри каждого, этому тоже научил Христос: Царство есть тот дух, который даёт начало всему и даст возможность всеобщего блаженства. Путь к этому блаженству прост и лёгок: способ познания любви выражен в пяти основных заповедях, какие нетрудно извлечь из Евангелия, если не затемнять сознание поздними наслоениями и искажениями, "верою и таинственностью". Впрочем, Толстой их уже извлёк для всех — читайте Евангелие от Толстого.
Становится совершенно ясным, почему идея непротивления злу насилием понимается как ключ ко всему. Применение собственного насилия по отношению к ближнему, которого заповедано любить (будь он враг или друг), закрывает в человеке возможность блаженства. А подставление щеки и подчинение чужому насилию способно только усилить внутреннее сознание собственной нравственной высоты. Прав И.А. Ильин, это сознание не сможет отнять никакой чужой произвол.
Возможность блаженства на земле, о котором он говорит, Толстой познал опытным путём. Как познал и предшествующую тому тоску, от которой спасся приятием учения Христа (в своём понимании, не забудем). Такое "спасение" есть внеположный ко Христу акт, зависящий от собственной воли и усилий человека.
Менее определённым, но всё же в достаточной степени ясным представляется и понимание Толстым бессмертия и вечного бытия. То, что жизнь тела мешает жизни духа, то есть блаженству любви, он сознавал и ощущал, но это телесное он отождествлял с личностью (недаром писал: "Любовь достигается воздержанием от всего телесного, личного" — и перечислял одно и другое через запятую как неразличимое). И понятно, почему: тело придаёт человеку личное своеобразие, непохожесть, тогда как дух (не забудем, толстовский дух есть на деле лишь сущность душевного уровня) во всех един, что открылось ему в его эстетическом постижении бытия.
Следовательно, чем меньше личного-телесного, тем полнее блаженство. Смерть помогает отбросить это личное, материальное — и раствориться в едином духовном потоке (представлявшемся Чехову студенистою массой, для Толстого же близким к понятию нирваны, как он проговорился в одном из писем П.Бирюкову). Впрочем, излишняя телесная жизнь здесь помешает полноте блаженства и там (карма?). Толстой признал это в своём ответе Синоду. Нравственное совершенствование необходимо и для вечного бытия.
Вот вкратце "учение" Толстого. Понявший его должен нести эту "истину" людям и разоблачать "обман" исказивших христианское учение. Что Толстой и осуществлял постоянно.
Ясно, что вероучение и религиозная проповедь Толстого вносили смущение и соблазн в сознание православных верующих. И тем прежде всего, что великий писатель сознавался всеми (хотя уже не сознавал себя сам) как человек, исповедующий Православие. Завершение XIX столетия вообще было характерно обострением различных антиправославных, прежде всего сектантских движений, которые находили в Толстом влиятельную поддержку. Необходимо было внести ясность — и это было сделано: определением Святейшего Синода было засвидетельствовано отпадение Толстого от Православной Церкви.
Анафема — не осуждение и не проклятие. Анафема есть отлучение от Церкви и предание человека на окончательный суд Божий. Церковь не может содействовать человеку в деле его спасения, если он сам отказался от её благодатной помощи в этом деле. "То, что я отрёкся от Церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо", — писал он сам в ответе Синоду. Именно поэтому определение Синода не может быть ни отменено, ни пересмотрено.
В последнем периоде своего художественного творчества, в произведениях, созданных после духовного кризиса и интенсивных богословских изысканий, Толстой начинает подчинять своё искусство новым вероучительно-догматическим представлениям, выработанным в борьбе с Православием. Только исполинский писательский дар позволил ему избежать тех падений, срывов и неудач, какие неотвратимо уничтожили бы литературную судьбу таланта ординарного.