Глава 10. Хрущевские годы

Когда в марте 1953 года умер Сталин, большинство населения страны испытало искреннее горе. В день похорон Сталина в центре Москвы собралось такое множество скорбящих, что в толпе были задавлены люди. Одновременно возникал вопрос: как Жить без него"1

Начался развал сделанного Сталиным. На сентябрьском пленуме ЦК КПСС в том же году были намечены новые принципы руководства сельским хозяйством. Затем началось массовое освобождение заключенных из лагерей и многочисленные реабилитации. В феврале 1956 года на XX съезде партии Хрущев сделал "закрытый" доклад, в котором обвинил Сталина в разрушении и забвении ленинских принципов большевистского руководства. Хрущев не задавался вопросами об успехах сталинского государства (развитие тяжелой промышленности, коллективизация и т. п.), но обрушился на "антиленинский культ личности" (то есть неумеренное восхваление Сталина) и нарушение "норм революционной законности". Чтобы подтвердить это положение, Хрущев привел примеры множества несправедливых обвинений, судебных нарушений и фальсификаций2.

Хрущевский доклад подтолкнул писателей быть более смелыми в изображении (что они уже начали делать) абсурдости и непродуктивности сталинских ценностей: бдительности, героев-титанов, безжалостных жестких руководителей, обязанности государства наблюдать за частной жизнью своих членов, ждановских литературных доктрин вроде бесконфликтности и лакировки действительности. Эта публичная стирка сталинского грязного белья, известная под названием десталинизации, набрала пик к 1962 году. Хрущева отстранят от руководства несколькими годами позже, в октябре 1964-го. Иными словами, главной чертой хрущевского периода была десталинизация.

Писатели находились в авангарде этого головокружительного переворота. Нигде требования либерализации не раздавались громче, чем в литературе. Она имела свою аудиторию. Когда полуофициальный поэт, энтузиаст десталинизации Е. Евтушенко читал свои стихи на стадионе, тот был переполнен до отказа, как на финальном футбольном матче.

Десятилетие было отмечено тремя высшими точками в развитии десталинизации. Каждая из них была связана с недавним партийным постановлением о необходимости отхода от Сталине-* ких норм. Первая приходится на 1954 год и вызвана сентябрьским пленумом 1953 года, вторая - на 1956-й и связана с "закрытым" докладом на XX съезде, третья и последняя - на 1962-й как отголосок XXII съезда партии.

Более пристальный взгляд на изменения, произошедшие в литературе "оттепели", доказывает, что они не были столь радикальными, как об этом принято было писать. Герой романа - часто замаскировавшийся злодей, что было общим местом в литературе предшествовавшего периода (бюрократ, не заботящийся о нуждах рабочих, оперирующий заученными фразами вместо того, чтобы вникать в суть дела, и т. п.). При таком раскладе герой обычно стремится к изменениям, которые должны наступить как некая реакция на решения недавно прошедшего партийного съезда или пленума, или же превозносит возрождающую силу новой политики. Партсъезды приобретают статус кульминационных моментов, сравнимых со встречами со Сталиным в риторике предшествовавшей эпохи.

Драму десталинизации можно рассматривать и как церемониальное узаконивание нового правительства. Как сталинское правительство разрабатывало ритуалы для изображения себя триумфатором, так и хрущевское руководство искало подобные ритуалы для отделения себя от Сталина, говоря "Сталин умер. Да здравствует новое коллективное руководство", сиречь Хрущев.

Таким образом, большая часть показной диссидентской литературы этого десятилетия на деле прославляла мудрость нового руководства. Более того, этот новый официоз был таким же формализованным, как и прежний. Великие традиции соцреализма никуда не делись: новое время принесло лишь некоторые новые образы и повороты в основополагающую фабулу.

Большинство произведений, провозгласивших новую эру, использовали противопоставление "истины" и "лжи", идущее из сороковых ("истинный" руководитель обладает положительной формой сознательности, ложный - подрывает сознательность). В новое время, впрочем, истинный руководитель ассоциировался с изменившейся эпохой, а "ложный" с периодом сталинизма. Иногда, как, скажем, у Г. Николаевой в производственном романе "Битва в пути" (1957), используется двойное употребление функций: в романе действуют ложный и истинный наставники (так, Бликин, первый секретарь райкома, плохой, а Гринин, второй секретарь райкома, правильный) и ученики (Вальган, директор завода, плохой, Бахирев, его энергичный оппонент, хороший). Также проза 1950-х перераспределила условное подразделение наставников на суровых" и доброжелательных. Сейчас "ложный" наставник часто "суров", а истинный, напротив, тяготеет к доброжелательности. Частично это произошло из-за смены ценностей, но в послесталинском руководстве было принято придавать большое значение отношениям с общественностью, что требовало иного образа руководителя. Таким был ответ 1950-х на лакировку действительности 1940-х.

Можно сказать, что советские люди получали литературу того же сорта и качества, что и при Сталине, но с намеком на некий протест. Конечно, хрущевский период не был абсолютно однородным. Чтобы выделить его как некую общность, следует отметить, что в нем был свой культ личности (хрущевской). С одной стороны, тенденции, что обрамляли начало и конец периода, получили развитие в пред- и постхрущевских годах. С другой, хрущевский период был весьма неустойчивым (по отношению к ждановскому и брежневскому), и внутри десятилетия можно выделить несколько существенно отличающихся друг от друга временных промежутков.

Первая волна переоценки: с начала 1950-х к 1957-му

Новые ценности, что начали получать распространение после сталинской смерти и в частной, и в общественной жизни, меняя приоритеты общества, расшатывали закрытый сталинский мир разными путями. Сталинская смерть в 1953 году и последующая смена руководителей ускорили начавшийся процесс. Все доводилось до точки кипения и взрывалось. Ранее об изменениях в основном говорили, рассуждая о правах человека на частную жизнь и художественной правде. После сталинский смерти в рассмотрении этих проблем выделился аспект соотнесения общественных и личных интересов, идей индивида и правды в целом. В обоих случаях речь шла не просто о смене руководства, но о пересмотре приоритетов общества, которое испытывало недостаток эффективности, профессионализма и социальной защиты и куда менее интересовалось такими фетишами 1940-х, как политическая надежность и антизападничество.

Большинство послесталинских идей основывалось на дискуссиях между интеллектуалами 1940-х годов. По большей части они не были инакомыслящими в строгом смысле этого понятия и выражали мнение меньшинства участников послевоенных публичных дебатов. Эти дискуссии сначала резко расходились с официальной позицией, но постепенно платформы становились все ближе и ближе, поскольку с 1952 года в официальной идеологии начались заметные изменения.

Литература 1940-х годов кажется пророческой, в ней опробовались и обговаривались изменения основных сталинских ценностей. Среди примеров "Кружилиха" (1947) В. Пановой, "Звезда" (1947) Э. Казакевича, "Шторм" (1947) И. Оренбурга, "Доктор Власенкова" (1952) В. Каверина, "За правое дела" (1952) В. Грассмана, "Второй вариант" (1952) Д. Гранина3. Все эти писатели, кроме Э. Казакевича и В. Грассмана, писали художественные произведения и в первой половине хрущевского периода, причем перепевали в них мотивы, заданные еще в 1940-е годы, с той только разницей, что они стали более открытыми и прямыми.

В 1952 году о некоторых поправках предшествовавшей политики можно было догадаться по ряду примет. Например, П. Маленков в своей речи на XIX съезде партии, призывая руководителей обратить внимание на улучшение материального уровня жизни народа4, задал директиву, которая отразится в произведениях, написанных в более поздние годы. Более того, в 1952 году было предложено заняться серьезным изучением западной технологической и научной литературы, что указывало на преодоление высшей точки шовинизма5. Наконец, собственная сталинская работа этих лет "Марксизм и вопросы языкознания", критиковавшая "монополистов" в различных областях советской науки и образования, давала толчок критике догм и культурных авторитетов, прозвучавшей в полной мере в период "оттепели"6.

В 1952-м новая волна прошла и по литературе, что особенно заметно при сопоставлении с ценностями послесталинского периода. Эта тенденция была далека от инакомыслия, напротив, она задавалась членами партии, в частности, публикацией в 1952 году очерка писателя-коммуниста В. Овечкина "Районные будни". В этом очерке на ограниченном материале отдельно взятого района рассматривалось противоречие между инициативой и дисциплиной, индивидуальными и общими интересами. Очерк в своих выводах был относительно мягким, но за ним последовал еще ряд очерков, один радикальнее другого, опубликованных позже под общим названием "Районные будни". Взгляды Овечкина скорее всего выразили некий новый угол зрения, возникший тогда в партии и получивший поддержку после смерти Сталина. Более того, все очерки публиковались в "Правде", порой даже опережая партийные предложения по осуществлению тех или иных мер.

Таким образом, в самом начале 1950-х годов изнутри системы оформилась потребность в переменах. Сторонники "нового" образовали радикальное крыло7, но в основном оно поддерживалось официально. Почему же началась переоценка ценностей, казалось бы, имманентно присущих советскому обществу" Часть ответа можно найти в социальных изменениях. К началу 1950-х годов советская экономика преодолела урон, нанесенный войной, и управление ею снова могло стать более либеральным, можно было уделять больше внимания человеческим 'Нуждам. Более того, были созданы предпосылки для формирования передовых технологий, для чего требовались западные экспертизы, разработки и гибкость. Подобного рода объяснения проясняют наступившие изменения, но, учитывая особенности советской политики, не являются исчерпывающими.

Если анализировать изменения в ценностях, произошедшие в начале 1950-х, несложно увидеть, что большинство из них представляют собой смягченный вариант умонастроения эпохи первой пятилетки. Даже отход от антизападничества в науке и технике ассоциируется с этим периодом, когда страна импортировала и изучала многие западные технологии.

Однако главным вкладом начала 1950-х было скорее отторжение ценностей Высокого сталинизма, чем возвращение к ценностям первой пятилетки. Прямо или косвенно основной мишенью писателей, критиков, политиков стали опоры сталинской политической культуры; иерархии, привилегии, персоналии, культ титанического героя рухнули вместе с ними. Несмотря на штурм аксиом Высокого сталинизма, писатели не могли вернуться к культу "маленького человека", характерному для эпохи первых пятилеток, героями литературы остались руководители и профессионалы, как и в 1940-е годы.

Для 1950-х годов характерен культ не "маленького человека", "винтика" в государственной машине, но обычного человека с присущей ему индивидуальностью. Этот культ отражался в кампаниях по внедрению "искренности" и "лирики" в литературу (читай: индивидуальность выражения, развенчание нереалистичных характеров, уделение большего внимания любви и прочим чувствам), в защите прав личности на полнокровную частную жизнь. Положительным героям стали прощать измены, чего не дозволялось с начала 1930-х годов. Любой, пытавшийся помешать этому, рассматривался не как заботливый родитель (так было в 1940-е), но как существо, склонное к демагогии или цинизму, сующее нос в чужие дела, осуждаемое общественным мнением.

Год протеста", 1956-й

В 1956 году этот культ индивидуальности дополнился иными аспектами. Лозунг "Правды! Правды!" набрал силу в ответ на "закрытый" доклад Хрущева XX съезду партии. Для ряда писателей это означало не просто разоблачение злоупотреблений сталинской эпохи, но уверенность в том, что каждый должен отныне бороться за "собственное мнение", как назывался рассказ Д. Гранина, опубликованный в том же году.

В литературе 1956 года писатели становятся куда более откровенными, чем раньше. Они не только отвечают на реплики, прозвучавшие в официальных речах, но и подают свои собственные. В свое время западные комментаторы восхищались этой раскованностью, Г. Суэйс даже провозгласил, что литература 1956 года имеет далеко идущие последствия в поисках ответа на вопрос о том, как соотносятся партийная и ленинская истины9. В действительности, однако, лишь несколько писателей зашли так далеко в своих произведениях, хотя, конечно, вопрос о том, что же такое "ленинская правда", был предметом для размышления.

Многие западные комментаторы были ослеплены светом слова "правда" и считали, что произведения 1956 года были о "правде", тогда как это было не совсем так. Они предполагали, например, что советский писатель, говоря о правде (особенно если он выступал против консерватизма, авторитаризма или выражал свое негодование советским двоемыслием), противопоставляет объективную правду и догму. В реальности все три элемента (антиконсерватизм, антиавторитаризм и осуждение двоемыслия) можно найти в таких, скажем, "правоверных" соцреалистических книгах, как "Далеко от Москвы" В. Ажаева10. Единственной новацией в книгах, написанных позже 1956 года, было то, что слово "правда" стало активно использоваться, хотя оно употреблялось и в некоторых работах 1952 года, ставших провозвестниками будущих послесталинских установок''.

В 1956 году большинство писателей настаивали, что есть две правды - новая и старая. Так, между 1953 и 1955 годами сопоставляли стиль старых и новых администраторов, в 1956 году - цинизм руководителей и энтузиазм тех, кто всем сердцем воспринял идеи февраля 1956 года и требовал правды12. Были, впрочем, и другие писатели, которые под знаменем правды пытались достичь целей, расходящихся с теми, что были провозглашены на двадцатом съезде. Многие из них соотносили свои надежды с духом нового времени и "ленинизмом".

Наиболее радикальным образцом художественного произведения, достигшего небывалого уровня художественной правды (которую автор даже не идентифицировал как ленинизм), стал роман В. Дудинцева "Не хлебом единым" (1956). В романе рассматривалась популярная в 1956 году тема борьбы против карьеристов, которые препятствовали настоящим научным поискам, но эта борьба изображалась как жестокая, острая, требовавшая невероятных усилий. Это делало роман "черным" и вызвало суматоху при его появлении.

В "Не хлебом единым" рассказывается об изобретателе Лопаткине, придумавшем новый механизм для центрифужной отливки канализационных труб. Но внедрение этой машины означало бы отказ от использования другой, хотя и менее эффективной, но изобретенной крупным инженерным авторитетом. Поэтому директор провинциального завода, где работает Лопаткин, Дроздов цинично препятствует продвижению проекта изобретателя. Лопаткин бросает работу и начинает борьбу против превосходящих сил за признание своего изобретения. В 1956 году Дроздов стал символом беспринципного карьериста и живущего в довольстве бюрократа.

В "Не хлебом единым" носители авторитаризма развращены сверх меры, но их образы уравновешены положительными образами борцов за правду: самого Лопаткина, жены Дроздова Надежды, которая уходит от своего мужа к изобретателю. Создавая ситуацию выбора, Дудинцев задает образ нового героического способа существования советского героя. Лопаткин соответствует многим стандартным критериям героя-революционера: у него рабочее происхождение, он закален в огне одного из величайших испытаний советской истории - Великой Отечественной войне (был ранен, награжден орденом Красной Звезды)13. В тени, правда, остается его партийная принадлежность. Лопаткин открыто не повинуется бюрократам, сковывающим его прометеев дух, возрождает традиции стахановцев, среди которых далеко не все были членами партии.

Лопаткину приходится доказывать свой героизм в сложных условиях. В своем стремлении добиться признания изобретения он отказывается от "хлеба" - материального комфорта - и остается под обстрелом своих врагов. Следуя традициям старых большевиков, он вынужден уйти в подполье. Лопаткин не доходит, правда, как Рахметов, герой "Что делать" Н. Чернышевского, до тренировки воли и тела лежанием на гвоздях, но он склонен к аскетизму и подчеркнутому лелеянию своей духовной чистоты (он разрешает себе только физические упражнения, концерты классической музыки и немного самой простой пищи, все остальное время у него занимает работа), так что может встать в один ряд с Корчагиным и прочими новыми советскими людьми.

Целеустремленность Лопаткина не направлена на достижение большевистских или марксистских идеалов установления всеобщей гармонии. Напротив, роман Дудинцева скорее попахивает интеллектуальной элитарностью - более того, эта элитарность явно является отголоском идей Замятина и Тынянова, которые в 1920-е годы противопоставляли свой способ мышления партийному. Через весь роман проводится различие между двумя типами людей, которых Замятин в 1920-е годы определил как изобретателей и приобретателей. По Дудинцеву (как и по Замятину), только избранным (изобретателям) дано совершать принципиальные интеллектуальные открытия, которые приводят к кардинальным изменениям в истории. Большая часть человечества, наслаждающаяся прелестями прогресса, озабочена только собственным материальным благосостоянием. Неспособные подняться над существующим уровнем человеческой мысли, они являются типичными приобретателями. Говоря о Лопаткине, Дудинцев даже прибегает к образной системе, используемой Тыняновым в его статье о культовой фигуре в интеллектуальных кругах 1920-х годов - В. Хлебникове: и тот, и другой герои обладают истинными "зрением" и "смелостью"14. Он также, несмотря на общую минорную интонацию., говорит о "факелах" мысли, которые несут такие люди, как Лопаткин, факелы, которые могут быть спрятаны в подземельях (катакомбах), чтобы их не обнаружили1^

Во всех этих аспектах "Не хлебом единым" повторял идеалы 1920^х годов, но в чем-то он предвосхищал идеи Солженицына и других мыслителей 1960-х, прошедших лагеря и пронесших через них дух гордого неповиновения. Лопаткинское заключение, например, явно соотносится с декларациями, как будто позаимствованными из солженицынского "В круге первом" ("мыслитель не может перестать думать", "кто научился думать, не может быть полностью лишен свободы")16. Можно, конечно, соотнести эти идеи с мифом XIX века о мучениках из интеллигенции - мифом, вошедшим в большевистские предания в виде легенды о революционере, прошедшем царскую каторгу и ссылку.

Здесь мы снова сталкиваемся с великой иронией советской культуры, когда "диссидентская" и "ортодоксальная" традиции не противостоят друг другу, но находятся в диалектических противоречиях внутри одной системы, многое заимствуя друг у друга. Более того, ценности высокого сталинизма похожи на воззрения ведущих диссидентов во время относительно либеральных в отношении культуры периодов, что обрамляют годы сталинщины, то есть в 1920-е и 1950-е.

Парадокс проявляется и в том, что самый "диссидентский" роман "оттепели" 1956 года одновременно находится ближе, чем какой-либо другой, более конформистский, к образцам сталинской литературы. Тогда как певцы "новой эры", стремясь разоблачить героические идеалы сталинской эпохи, призывали к умеренности, прагматизму и демократизации, в "Не хлебом единым" мы находим такие характерные черты сталинской культуры, как прометеевскую символику, убеждение в существовании некоего высшего знания, доступного немногим избранным, и миф о мученичестве интеллигентов. Единственной очевидно отсутствующей фигурой оказывается наставник Лопаткина, и Дудинцев принимает меры, чтобы оставить следы подобного персонажа, вводя несколько "подвижных" конструкторов, с которыми герой ведет бесчисленные разговоры в процессе повествования. Но эти отношения не являются сквозными17. Нет организации, в которую вошел бы Лопаткин после разговора со старшим товарищем, он остается наедине со своей музой.

Не все писатели, защищающие новые ценности в 1956 году, видели процесс поиска правды в простых бинарных оппозициях (они/мы, изобретатели/приобретателя и т. п.). Некоторые настаивали на том, что нет правды "истинной" или "ложной", которую надо было бы защищать, но есть некая сложная единая правда. Они хотели не защищать некую абсолютно новую правду от правды бывшей, но раскрыть западни любой правды, вне зависимости от того, сколь правдивой или ложной она может показаться, когда каждый человек устанавливает свою веру.

Полная правда и индивидуальная автономия в установлении правды являются атрибутами Gessellschaft мира и отрицания или отодвигание мира Gemeinschaft. Но в 1956 году ценности первого не доминировали. Большинство писателей еще были уверены, что царствует второе и находились на ложном пути прежней сталинской литературы. Те, кто считали, что правда сложна, оказались в лучшем положении. Доминирующей группой среди писателей-протестантов" в 1956 году были идеалистически настроенные коммунисты. Большинство из них решили, что эксперимент 1917 года неизбежно потребовал сталинского стиля руководства. Таким образом, в чем-то они были даже более трезвыми в своем отрицании пороков сталинизма, чем "неорганизованные" писатели (за исключением Дудинцева).

Среди идеалистов ведущей фигурой был В. Овечкин. Действительно, в 1956 году, ставшем зенитом движения за изменения в управлении, он находился в авангарде. Его очерк "Трудная весна" является самым открытым и ярким выражением потребности в переменах. В нем Овечкин рассматривает одно из наиболее проблематичных положений марксизма-ленинизма: как добиться равновесия между разрешением людям участвовать в самоуправлении, используя собственную инициативу, и соблюдением партийного принципа демократического централизма (единоначалия)".

В этом очерке положительный герой Мартынов, первый секретарь райкома партии, ломает ногу и оказывается в госпитале. В его отсутствие руководство переходит к некоему Долгушину, который, желая избавить район от развращенных бюрократов, созывает открытое партсобрание, на котором народ голосует за исключение бюрократов из партии. Эта акция противоречит всем партийным нормам. Когда Мартынов на больничной койке узнает, что произошло, он размышляет: "Инициатива и дисциплина - независимость и уступгчивость... Как они должны соотноситься" Где граница дозволенного" Где грань, отделяющая свободу от анархии" Я не знаю. Более того, мне это непонятно. Но понятно ля это тем, кто начал в последнее время бросаться словом "инициатива" в газетных изданиях" После "Трудной весны" казалось, что Овечкин продолжит этот спор в дальнейших очерках, но он оказался последним в книге.

Ни Овечкин, ни кто-либо другой из писателей не продолжили задавать главные вопросы о принципах управления коммунистическим обществом, поднятые в 1956 году. Это было не из-за политической трусости (после 1956 г. "оттепель" пошла на спад), скорее они достигли тупика в своем вопрошаний. Если вновь обратиться к цитате из Овечкина, легко обнаружить, что на вопросы Мартынова ответы не могут быть найдены, и он сам понимает это.

В специфическом контекста марксизма-ленинизма ответы не могли быть найдены в принципе, пока "правильное" соотношение стихийности/сознательности не будет достигнуто в бесклассовом обществе. До этого любое решение могло быть изменено, являлось несовершенным, определенным конкретно-историческими обстоятельствами. Но вопрос шире, чем его специфическая марксистско-ленинская интерпретация: это серьезная проблема современного общества.

Не только вопрос о стихийности/сознательности, но и многие другие, поднятые в 1956 году, могли быть рассмотрены в двух контекстах: контексте сталинистских пороков, с одной стороны, и более общем контексте проблем, что осаждают любое общество, возглавляемое чиновниками или корпорациями. В этом втором контексте поставленная проблема становится частью вечного противоречии: возможно ли достичь гражданской идентичности, интеллектуальной целостности, благородства и полноценного частного существования без вольного или невольного подчинения требованиям организации (в советском случае - партии или государству), и возможно ли поощрять инициативу, гарантируя эффективное управление как главную цель" Иными словами, на том уровне обобщения, на котором находились большинство "протестантов", речь шла не только о сталинизме, скорее - о своего рода границе, достигнув которой, Советский Союз превратится в современное общество. На этот уровень страна вышла в конке 1930-х годов, но только в середине 1950-х об этом можно стало говорить открыто. Проблемы, поднятые в 1956 году, встречаются во всех современных обществах, но обостряются в централизованных и бюрократизированных. В 1956 году они не осознавались как таковые и казались характерными именно для послесталинского периода.

Овечкин и прочие коммунисты-идеалисты не знали решения проблемы соотношения инициативы и дисциплины. Ближе всех стоял к нему Овечкин, когда время от времени намекал, что все было бы хорошо, если бы администрация состояла из тех, кого он именовал "душевными коммунистами"21. Иными словами, решение этих проблем лежало не в законодательстве или постановлениях, но в вещах внутренних (стихийных"). Писатели в этот послесталинский период продолжали лирически писать об эффективности, технологии, разумных нормах, разумных целях и т.п., но в то же время все это было тайным прикосновением к вещам духовным, природным, не поддающимся регуляции"

Таким образом, поднятые в 1956 году вопросы, актуальные в годы десталинизации, тем не менее возвращали к вечным проблемам большевистского эксперимента, являясь в то же время попытками ответить на традиционные русские проблемы и интеллигентские мифы. На определенном уровне обобщения дихотомия инициатива/дисциплина (сама являющаяся вариантом дихотомии стихийности/сознательности) является выражением основной проблемы коммунистического идеализма. Для тех, кто стремится обрести братскую идеальную коммуну" решение проблемы колеблется от вынашивания образа идеального государства, основанного на братстве, к созданию структуры этого государства, обладающего необходимыми институтами, организациями. Официальным большевистским решением этой дилеммы была нормативная общность. Равенство и братство были провозглашены, и общество было подчинено всем предписаниям идеала, включая, особенно в этом случае, жесткую регламентацию и иерархиэованность. Пытаясь скорректировать эти искривления (в 1956 г.), многие писатели предлагали свои варианты улучшения структуры предполагаемого общества. В то же время это было импульсом к дальнейшим крайностям, экзистенциальному чувству общности.

Под все разговоры о более разумном порядке образ революции в России с самого начала сдвигался от желаний к человеческим ограничениям, от вольности выполнения к учету все более безличных я необходимых сил. Это увидели в советский период, скажем, в лозунге о Ленине, который "живее всех живых", в сталинском утверждении, что невозможного для человека нет - надо только очень сильно хотеть. Даже при том, что большая часть текстов в постсталинские 1950-е спускала на тормозах экстравагантные цели сталинского периода и устанавливала более реальные цели, эти авторы не осознавали необходимость и более всего - необходимость структуры (реальной структуры, актуальной бюрократии).

Говоря в целом, русская традиция высоко ценила органичность и отрицала бюрократию или в лучшем случае двойственно относилась к ней. Бюрократия как некая формализованная структура была традиционным символом неорганичности, особенно в литературе. В 1956 году советские интеллектуалы благополучно достигли тупика на пути, который они выбрали для блокирования некоторых недугов, приписываемых сталинизму, в решении проблем поиска истины, человеческой целостности (честности), частной жизни и т. п. Конечно, сталинизм обостряет эти проблемы, но даже если убрать некоторые его крайности, останется вопрос, как достичь традиционных интеллигентских идеалов в послевоенном современном обществе.

По иронии судьбы от мучений в решении проблемы, как создать "структуру" без "обязательности", идеалистов избавила "необходимость" венгерского восстания в конце октября 1956 года (кризис в управлении), которое показало, каким может стать бюрократическое общество, если не будет игнорировать такие ценности 1950-х, как искренность и собственное мнение. Само' это событие сделало политически невозможным обсуждение данных вопросов, но даже после потепления климата самые разные решения всплыли в художественной литературе, приблизив ее к традиционным интеллигентским идеям.

В литературе последних семи лет хрущевского правления (1957 - 1964) движение десталинизации шло преимущественно по двум путям. С одной стороны, продолжала развиваться ставшая уже обычной тема необходимости уделять больше внимания человеку, особо обсуждался вопрос, должен ли человек подчинять свою жизнь обстоятельствам или, напротив, противостоять им. Повышенное внимание к этим вопросам было обозначено на XX съезде партии как рождение нового гуманизма. Под этим знаменем зародилась новая волна военной прозы с ее антигероизмом и даже порой пацифизмом.

С другой стороны, новые темы возникли из самого хрущевского "закрытого" доклада. Это темы репрессий, перегибов эпохи коллективизации и раскулачивания, неготовности страны ко Второй мировой войне и тема, разрешенная только после 1962 года, лагеря.

Таким образом, после 1956 и особенно после 1961 года писатели получили возможность затрагивать некоторые болезненные политические проблемы. И кроме разговоров о том, что чиновникам необходимо быть более сознательными и чуткими (вечная советская тема), некоторые писатели вернулись к щекотливым государственным вопросам 1956 года (соотношение инициативы и дисциплины и т. п.).

Героическое возрождение" История поздних 1950-х и ранних 1960-х

Во многих отношениях литература конца 1950-х годов была рождена на волне реакции против того идеализма, что властвовал в литературе в первые послесталинские годы. Наиболее консервативные авторы (такие, как В. Кочетов в его романах конца 1950-х гг.) реагировали на все новшества как на опасный либерализм и непочтительность к сталинским достижениям. В общем же реакция не носила ярко выраженного политического характера (например, консерваторов против либералов).

Конец 1950-х годов показал новый поворот в постоянной диалектике советской культуры, что-то вроде реакции 1930-х против ценностей "машин" в пользу "садов". Конечно, начало 1950-х не было проникнуто, как эпоха первой пятилетки, духом чаплинских "Новых времен", машина не стала вынужденным символом для писателей начала 1950-х. Тем не менее идея эффективной, но доброжелательной бюрократии, так часто возникающая в литературе 1956 года, сопоставима с идеей общества умелых машин, что была так любима в годы первой пятилетки. Своеобразной реакцией на это почти во всех романах конца 1950-х - начала 1960-х (и "либеральных", и "отягощенных грузом прошлого") стало возвращение к садам и бурям романтизма конца 1930-х. Многие из этих произведений почти в точности воспроизводили свойственную 1930-м смесь из полетов, борьбы и стихии как важнейших составляющих аллегорической саги о поисках советского человека.

Конечно" после того как в 1957 году был запущен спутник, советский народ вновь увидел в авиации (и космонавтике) предмет национальной гордости. Неудивительно поэтому, что "высоты" и звезды снова стали излюбленными мотивами в творчестве. Но если космические успехи поддержали популярную ранее тему полетов, возрождение других тем 1930-х - борьба, стихии и гармония в природе не имело исторической поддержки и могло быть рассмотрено только как еще один поворот в диалектике природы / культуры.

Природа снова оказалась подчеркнуто связанной с промышленной темой26, но в романах этого периода речь шла уже не о садах, но о местах, где господствовали мощные стихийные силы. Ключевым героем конца 1950-х становится неустрашимый главный инженер, который строит гигантские предприятия в диких отдаленных районах. Но хотя борьба советского человека протекала в небе или суровом климате, он все равно побеждал благодаря стойкости и твердости. Отход от героики, возникший в 1940-е, снова пошел на убыль.

Многочисленные "разоблачения" 1956-го ритуально нанесли мощный удар "большой семье", делая для писателей по-настоящему невозможным полное возвращение к сюжетам сталинской литературы, изложенным в понятиях сыновничества/отцовства. Когда главный патриарх советской семьи Сталин был дискредитирован, тень опустилась на династическую линию, которая лежала в основе советского мифа. На первый взгляд, можно было подобрать кусочки разбитого мифа о "большой семье" и перегруппировать их в какую-то другую семейную линию (например, можно было бы протянуть линию непосредственно от Ленина к Хрущеву, обходя "ложного" отца Сталина), это можно было спокойно сделать в первые послесталинские годы с их распространенным противопоставлением руководителя нового и старого типа. Но 1956 год так разоблачил фигуру старого отца, что писатели воистину обязаны были как-то определить отношение к нему положительных героев (не случайно в литературу вводится более молодой герой). Литература фиксирует вызванную этим растерянность. Герой за героем произносят что-то вроде: "Как мне жить в этом обществе дальше, после того как я все узнал" Таким образом, обычный способ социальной интеграции положительного героя -через руководство отцом, старшим по отношению к нему в местной партийной или государственной иерархии, не был больше единственным.

Кто мог сыграть для него роль отца сейчас" Обычно это был старый большевик или старый рабочий, причем подчеркивалось, что свою политическую жизнь он начал еще до воцарения Сталина. Часто он был несправедливо репрессирован, но не потерял видения ленинского пути. Этот персонаж часто играл роль эдакого deus ex machina, чтобы сказать на последних страницах свое завершающее слово, когда следовало извлечь мораль из всего вышесказанного.

Авторы в конце 1950-х не всегда точно придерживались этой линии, но обычно тема старого мастера вводилась в новый вариант "молодежной повести", впервые появившийся в 1956 году.

Молодежная повесть может быть описана как род мутации, хотя большинство типичных линий повести существенно отличаются от развития фабулы в сталинском романе. Но центральным структурным импульсом является ритуал перехода, который проделывает герой от состояния "стихийности" к состоянию сознательности, достигая социальной интеграции. Ход событий, таким образом, остается близким прежнему.

Наибольшие изменения произошли в отношениях, которые автор использует для символического изображения диалектики между "большой семьей" и "малой семьей", семьей-ячейкой, частным миром главных героев. Отношения более не определяются напряжением между личной и общественной жизнью героя (как в 1930-е гг.), "лживыми" и "правдивыми" как в частной, так и в общественной жизни персонажами (как в 1940-е). Герой сейчас живет в двух полностью отдельных мирах: одном лживом, а другом - истинном, в каждом из которых у него есть как большая семья (общественная жизнь), так и малая (личные отношения).

Хотя эти миры отделены друг от друга, герой участвует в обоих. Как герой волшебной сказки, он путешествует из мира профанного (лживого) в мир высшей реальности (истинный). Однако в отличие от многих героев волшебных сказок, он в конечном счете решает не возвращаться в профанный мир, но завершить ритуал перехода л Землю истины и таким образом мифологически разрешить конфликт между несовершенной реальностью, разоблаченной в 1956 году, и высшей реальностью коммунистических идеалов.

Эта оппозиция между двумя мирами устанавливается через инверсию традиционной сталинской фабулы, где Москва фигурирует как преддверие высокоорганизованной реальности на пути в коммунизм, тогда как провинциальный городок, завод, конструкторское бюро или колхоз, где происходит действие, лока находятся только на пути к совершенству. В молодежной повести, по контрасту, Москва или Ленинград фигурируют как "лживые" места, где расцветают бюрократия, карьеризм, неискренность и прочие "сталинские" недуги" тогда как места "далеко от Москвы", если пользоваться ажаевским и ждановским выражением, куда менее цивилизованные, чем столицы, являются носителями ленинских идеалов, к которым тянется герой.

Эта перестановка символического значения "Москвы" и "далеко от Москвы" встречалась и в некоторых произведениях раннего послесталинского периода. Иными словами, умаление достоинств современного города в юношеской повести представляло собой схематичную инверсию первоначальных сталинских символов, но и в некоторых более ранних произведениях Москва уже не была тем местом, где воплощались идеалы.

Молодежная повесть возникла на волне откровений 1956 года. Ее герой обычно молодой человек, только что закончивший среднюю школу. Сам он не заражен сталинизмом, но глубоко взволнован разоблачениями вокруг него, цинизмом и коррупцией окружающего его мира. Он встревожен, и его беспокойство имеет под собой основания, поскольку многие герои молодежных повестей находятся в противостоянии законам, родителям или школе. Возникает вопрос: как герою войти во взрослое общество"

Первым шагом для героя является его отъезд из Москвы (Ленинграда), путешествие из привычного мира, во время которого он и переживает моральное/политическое развитие. Часто не он сам решает предпринять путешествие, но его посылают в "другое место" или же туда отправляются его друзья, а он к ним присоединяется; в этом случае он принимает решение в конце, когда выбирает новое место жительства.

Обычно "другое место", куда герой отправляется, связано с новыми идеями в развитии страны периода "оттепели". Это может быть одна из новых комсомольских строек в Сибири или целина, освоение которой было объявлено одной из важнейших задач строительства светлого будущего. Как правило, герой уезжает на эти стройки по каким-то личным причинам, но в конечном счете находит свой интерес в "социалистическом строительстве* и, вступая в противоречие с собственными амбициями и претензиями, вовлекается в общее дело, в итоге меняет свои взгляды настолько, что возвращение в Москву (или Ленинград) кажется ему уделом циников и карьеристов. Хорошим примером подобного произведения может стать "Звездный билет" В. Аксенова (1961). Его сюжет построен на истории молодых москвичей, которые, протестуя против власти родителей, уезжают отдохнуть в Эстонию, но к концу повести кардинально меняются: поклонники джаза и западной упаднической культуры находят свое место в жизни, в частности, главный герой собирается связать свою судьбу с рыболовецким совхозом. Такой радикальный поворот в судьбе героя оказывается устойчивым, и вся молодежная проза построена на изображении подобного пути развития.

Классическим образцом молодежной повести и ее официальным прародителем является произведение А. Кузнецова "Продолжение легенды" (1957). Повесть начинается с того, что молодой герой Толя, недавний выпускник школы, отправляется с друзьями на Транссибирскую магистраль, оставив родителей, своего циничного друга Виктора и любимую девушку. В итоге он оказывается на Иркутской ГЭС, отправившись туда вслед за Леонидом, молодым (но старше Толи) рабочим. Затем начинаются обычные для молодежной повести испытания: первый рабочий день героя является проверкой выносливости и способности противостоять трудностям (любимый ход проверки на устойчивость в сталинских романах). Толю берут бетонщиком-разнорабочим. Сначала все идет хорошо, но постепенно все его тело начинает ломить от усталости. "Выдержу или нет" не случайно этот вопрос поставлен в заглавие главы о первом рабочем дне. К концу дня Толя набил себе кровавые мозоли, он страшно устал, но не оставляет стройку. И в заключение, карабкаясь "все выше и выше" по деревянной лестнице в свое общежитие, он утверждает свою победу

Молодежная повесть соединила в себе многие ценности "маленького человека" эпохи первых пятилеток (в частности, значимость ручного труда, скромные условия жизни) с большей частью типичной сталинской риторики. Впрочем, юношеская повесть преимущественно романтична и потому стоит ближе к романам эпохи высокого сталинизма, чем к романам эпохи первых пятилеток. Выбирать подобный образ жизни героя заставляют не столько "разоблачения культа личности", сколько недостаток идеализма и приключений в окружающей жизни. У каждого героя молодежной повести есть какой-то романтический мотив, который вдохновлял его в школьные годы и который он "ищет" в новом мире, желая "сказку сделать былью". В "Продолжении легенды" эта мечта осуществляется: один из рабочих рассказывает сказку, как соединились реки Ангара и Енисей, но именно эта задача и лежит в основе строительства Иркутской' ГЭС29. Однако на общий тон повести больше повлияла не волшебная сказка, а приключенческая литература. Упоминания Конан Дойдя, Джека Лондона, Герберта Уэллса рассыпаны по повести А. Кузнецова. С детства Толя мечтает об "алых парусах" и находит их в суматохе стройки.

Трудности и романтика новой жизни героя постоянно контрастируют с комфортом и обыденностью московской жизни. Толя переписывается с родителями, подругой и другом Виктором. Он тоскует по московской жизни и часто готов вернуться обратно. Но циничные письма Виктора, полные болтовни об импортной одежде и рок-н-ролле, все больше раздражают Толю. В итоге он решает порвать со всем этим и остаться на стройке.

Герой молодежной повести обычно остается на новом месте потому, что ему нравятся люди с его новой работы, особенно его наставник. Последний обычно бывает рабочим с большим стажем, бригадиром и комсомольцем. Иными словами, хотя он и не занимает столь же высокого административного поста, как наставники сталинских романов, все же располагается выше главного героя на иерархической лестнице. Это всегда человек цельный, убежденный в правоте коммунистических идеалов. Но он скорее не отец, а старший брат. Таким образом, при том, что сохраняется фабульная вертикаль, обеспечивающая связь между "коллективом" и личностью, фигура отца с ее мощной политической наполненностью не используется.

В финале большинства молодежных повестей наставник погибает, обычно в столкновении с разбушевавшейся стихией или в результате несчастного случая. В "Звездном билете" наставником героя оказывается его старший брат, который погибает во время проведения экспериментов, связанных с подготовкой космических полетов. В "Продолжении легенды", что нетипично, один из наставников героя - старый рабочий Захар - умирает собственной смертью от старости, но "на своем посту" (это очень важно). Перед смертью наставник по традиции сталинского романа дает молодому герою "последнее наставление"31 и передает ему символическое "знамя". Так, "Звездный билет" заканчивается тем, что молодой герой получает от старшего брата комсомольский, "звездный билет".

Смерть наставника побуждает героя отбросить последние сомнения и остаться на новом месте. Он также обычно решает учиться и вступать в комсомол или на худой конец строит планы о своей будущей карьере. Иными словами, он меняет свою позицию: от неопределенных представлений о всеобщем братстве, характерном для первого этапа его пребывания на новом месте, он приходит к четкому осознанию ценности иерархии. Таким образом, конфликт между идеальным обществом и современной структурой общества, поставленный в 1956-м, решился ритуально.

Кроме наставника, герой также находит новую подругу и новое место работы. Новая девушка обычно куда более скромная, чем ее предшественница из большого города, но больше сочувствует своему избраннику. В месте, где герой решает остаться жить, он решительно порывает со старой любовью и тем самым окончательно разрывает с прежней "маленькой семьей". Обычно он не разрывает отношения с родителями, но и эти семейные узы заметно ослабевают..

Таким образом, молодежные повести используют основную структурную основу, многие мотивы и даже язык сталинских романов. Но все же их нельзя назвать собственно сталинскими романами или хотя бы подштопанными сталинскими романами, поскольку в них утрачено принципиально важное качество - эпичность. Исчезло полное созвучие между внутренним и внешним существованием главных героев, между точкой зрения повествователя и его персонажей.

Разрушение эпической целостности не является чертой только молодежной повести. Эта тенденция, начавшаяся в прозе с 1956 года, когда нравственные конфликты зачастую переносились в души героев32 и многие поняли, что "правда сложна", все усиливалась, идея "сложной правды" стала едва ли не общим местом литературы начала 1960-х годов. В самой молодежной повести разъедание эпической целостности чувствовалось и в ориентации на повествование от первого лица, что позволяло проследить все этапы смятения героя, и в необычной роли обстоятельств, что предопределяли его судьбу. Это были только первые признаки начинающегося распада старой системы построения произведений, но они все расширялись и становились более распространенными. Характеры все чаще различались по внутреннему самоощущению, широко применялась ирония (даже в так называемой ортодоксальной литературе34), появилось даже нечто, напоминающее поток сознания.

И если в конце 1950-х годов преимущество еще было на стороне сталинских романов, то позже в результате нападок на традиционные устои соцреалистического повествования такие неотъемлемые его составляющие, как жесткость, предопределенность и свобода от двусмысленности, стали разрушаться или даже полностью утрачивались.

По мере развития советская литература (в какой-то степени вдохновленная западной литературой) начала изображать все более и более Gesellschaft, вне которого она была написана. В соответствии с русской традиционной манерой это было выражено символически, 1 через использование в качестве места действия Москвы и Ленинграда, разработки современного варианта петербургского мифа, что не было характерно для произведений сталинской эпохи. Сначала герой бежал из родного города или его выталкивали оттуда, как в молодежной повести, или, хотя действие происходило в Москве или Ленинграде, реалии крупного города в малой степени проникали во внутренний мир произведений. Но начиная с ранних 1960-х годов многие герои молодежных повестей уже никуда не уезжают и остаются в Москве и Ленинграде. Они торчат в своих квартирах, шляются по улицам с приятелями, бессмысленно и беспорядочно воюют со своими родителями, и никакие высокие принципы или "бунты" не предопределяют их поведение. Они никуда не уходили и никогда не искали целостности.

Центром подобного рода произведений стал, по иронии судьбы, Ленинград. Именно там в начале 1960-х годов развивается целое направление так называемых "горожан". Они стали малой частью большого движения к более современному и изощренному письму, "известному под названием "новой прозы" (Битов и позже Аксенов).

Сами "горожане" (Ефимов, Б. Бахтин, В. Марамзин, Л. Губив) были периферийными фигурами, если судить по количеству подготовленного ими к публикации. Их антология "Горожане", например, была изъята из издательских планов. Но они интересны, поскольку имеют больше признаков группировки с собственной идеологией, чем другие писатели "новой прозы". Об этой идеологии говорилось во внутренней рецензии, написанной Д. Даром, одним из наставников группы, на один из их сборников. Дар проводит различие между подлинным социалистическим реализмом с его неограниченными возможностями и тем извращением социалистического реализма, который он именует бюрократическим реализмом, который не хочет видеть жизнь во всей сложности, предпочитая загонять ее в заранее выдуманную схему36.

В это время в Чехословакии возникло движение за канонизацию сюрреализма как действительной формы социалистического реализма. "Новая проза" стала бледным отблеском этого движения. Но внутри своего родимого контекста - на родине соцреализма, - сделанное авторами "новой прозы" было более радикальным, чем то, что удалось их чешским собратьям.

Социалистический реализм традиционно стремился к полноте: единение общества было обязательной конечной точкой любого романа. Писатели "новой >прозы" писали не о целостности и гармонии, но о разобщенности, смятении, отчуждении. Их произведения принимали формы, необходимые для изображения изломанных душ главных героев. Они работали преимущественно в коротком жанре - обычно рассказа или зарисовки, реже новеллы. Основными композиционными приемами были поток сознания или же ряд разрозненных эпизодов. Даже "роман" ("Пушкинский дом"), который напишет А. Битов, представляет собой ряд фабульно слабо связанных коротких фрагментов.

Таким образом, может показаться, что попытки "героического возрождения" провалились, что мощная традиция романа социалистического реализма была соединена с основами модернизма.

Глава 11. Утраченный рай или обретенный рай" Советская литература после Хрущева

Новая проза", связанная с именами А. Битова, В. Аксенова и других, казалась многим вестником будущего. Ими было много написано о молодых людях, относящихся к разряду обычных горожан, как будто впервые открытых в общественной жизни современной России. Изощренная, недидактичная и даже игровая проза этих молодых писателей была такова, что появилась надежда на сближение западного и советского культурного фронтов, что больше соответствовало ценностям постиндустриального общества, чем цепляние за ностальгические попытки возрождения старого.

Но эта волна достигла высшей точки очень рано и была накрыта другими волнами. В действительности лучшие произведения пика "новой прозы" (включая и "горожан") так в то время и не были опубликованы. Отчасти это произошло из-за конфликта поколений: известные прозаики и издатели не стремились менять привычную колею из-за желания молодежи. Отчасти - из-за постоянного сопротивления советского общества литературным экспериментам. Но смягченные варианты "новой прозы" продолжали публиковаться, хотя и не имели такого широкого общественного отклика, как произведения, скажем, В. Шукшина или Ч. Айтматова, которые были традиционное формально, но касались более злободневных тем.

Несколько исторических причин помогают объяснить эти перемены. В 1964 году Хрущева сняли, и это событие означало конец эпохи культурной либерализации. "Оттепель" закончилась. "Пражская весна" была подавлена советскими войсками в августе 1968 года, культурный климат с тех пор стал более консервативным. Сложнее объяснить, почему меньше стали влиять друг на друга советская и западная литературы.

Влияние стадо меньше, поскольку советская интеллигенция меньше искала его. Вторжение в Чехословакию означало подрыв добрых взаимоотношений между западными и советскими интеллектуалами. В конце 1950-х - начале 1960-х годов люди по обе стороны барьера верили, что Запад и СССР смогут многому научиться друг у друга. Но с 1968 года советские интеллектуалы утратили интерес к тому, чтобы догнать Запад в области культуры. Частично это произошло потому, что было более неосуществимо из-за политических условий конца 1960-х годов. Но обычно в то время приводили другую причину, говоря о стремлении обогащать и развивать собственные национальные традиции, а не повторять западные достижения.

В то же время сама советская литература стала в этот период более разнообразной, чем при Хрущеве. Изменения в политическом и интеллектуальном климате приводили к унынию в творческой среде, выталкивая писателей или в андеграунд, или в эмиграцию. Какая-то группа писала преимущественно для самиздата или "тамиздата". В основном они не искали этих неофициальных источников, чтобы опубликовать свои работы, экспериментальные по форме и продолжающие поиски "новой прозы" начала 1960-х годов. Большинство публикаций самиздата и "тамиздата" (кроме манифестов, статей, просветительских заметок) - это воспоминания или художественные свидетельства о советском гнете (лагерях, психбольницах и т. п.) или критика советского общества с точки зрения религии или традиционных русских (в противовес советским) ценностей. С формальной точки зрения они не отличались от произведений, обыкновенно публикуемых в СССР, были подобны официальной литературе и в своем дидактизме.

Большинство советских писателей, включая и эмигрантов, и печатавшихся в неофициальных изданиях, отвергали западничество и утверждали традиционные (или уникальные) русские ценности. В ряде случаев и в критике, и в художественной литературе эта тенденция приобрела экстремальный характер, окрасившись антисемитскими и шовинистическими чувствами.

Импульс традиционализма при всей его влиятельности не охватил всю литературу. После Хрущева советская литература была не менее разнообразной, чем в 1920-е годы. Этот плюрализм отразился как в тенденциях литературы, так и в точках зрения, представленных внутри каждой тенденции.

При всех изменениях и противоречиях литература конца 1960-х -1980-х годов обнаруживала некоторые из тенденций литературы сталинизма, в ней можно найти те же "машины" и "сады", "отцов и детей" и т. п.

Советская проза тех лет и большинство неофициальных писателей скорее выросли из предшествовавшей традиции, чем миновали ее. Хотя фактически уже было и необязательно соблюдать все условия социалистического реализма, установленные при Сталине, литература все же не была свободной от них. Даже когда писатели отстаивали ценности, противоположные сталинским, они часто произносили новые слова по старым правилам. Таким образом, новые отношения образовывали род кода, через который символически просвечивало значение.

В литературе, созданной в конце 1960-х-1980-е годы, существовали две преимущественные области споров, в каждой из которых были свои позиционные pro and contra. С одной стороны, литература обсуждала сталинизм, следовательно, существовала литература десталинизации и неосталинская. С другой стороны, литературу преследовали беды современной эпохи, что породило возникновение "городской" и противоположной ей "деревенской" прозы. Оба направления могли и взаимно совпадать: так, скажем, деревенская проза часто была антисталинской.

В антисталинской прозе чаще всего вызывали интерес два аспекта сталинской истории: Вторая мировая война и коллективизация. Не вся проза, нападающая на сталинскую эпоху, руководствовалась исключительно либеральными чувствами. Так, например, роман В. Белова "Кануны" (1976) отражает рост русского шовинизма и убеждение, что евреи являются рьяными угнетателями России3.

С середины 1960-х защитники идеи десталинизации получили сильную оппозицию. Некоторые авторы преодолели запрет хрущевских лет и начали восхвалять сталинскую эпоху и ее лидеров. Эту тенденцию, так называемый неосталинизм, не надо путать с собственно сталинизмом. С точки зрения неосталинистов сталинская эпоха выглядит как время единства, строгих правил, национальной чести, но они при этом не хотят возвращения к сталинскому широкомасштабному террору и репрессиям.

Неосталинисты сменили темы своей прозы, стремясь восстановить чувство гордости за советское прошлое и настоящее. Любимой, как и у антисталинистов, стала тема Второй мировой войны. Для неосталинистов двадцать миллионов жизней, отданных в войну, оказываются сопоставимыми с множеством погибших эпохи сталинского террора. Кроме того, война стала любимым примером провозглашения русского превосходства (с тех пор как несколько поблекла тема советского превосходства в космосе). Другим способом для желающих восстановить чувство гордости за советское прошлое и будущее стало использование жанра шпионского и детективного романов, весьма далекого от традиционных сталинистских текстов. Ветеран неосталинизма Вс. Кочетов написал в этом новом стиле роман "Что же ты хочешь" (1969), изобразив в нем международный антисоветский заговор.

Хорошим примером неосталинистской прозы стал роман А. Чаковского "Блокада" (1968-1973), показывающий, как русские одержали победу благодаря твердой решимости, самопожертвованию и мудрому руководству, поскольку народ и его руководители проявили явственные сталинистские качества. Книга полна отрывков, как будто позаимствованных из произведений сталинской эпохи ("Москвичи... редко упускали возможность пойти на Красную площадь, чтобы с радостью убедиться, что несмотря на воздушные налеты, Кремль стоит твердо..... Возможно, даже сейчас в одном из кремлевских кабинетов Сталин думает, как полностью изменить течение войны!"4).

Позже оказалось, что начинают возрождаться и сталинистские агиографические традиции на самом высоком уровне. В 1978 году литературный журнал "Новый мир" опубликовал автобиографическую трилогию Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева. "Малая Земля" повествовала о его военном опыте, "Возрождение" - о том, как он руководил послевоенным восстановлением народного хозяйства во вверенных ему районах, "Целина" об освоении целинных земель в Казахстане, которым при Хрущеве также руководил Брежнев. В 1979 году Брежневу была присуждена Ленинская премия (высшая советская литературная награда) за его мемуары, а в Москве была показана оратория "Белая птица", поставленная по "Целине".

Эти воспоминания возродили культ личности, с которым эпоха Хрущева уже успела проститься. Они напоминают один из сталинских вариантов автобиографии, где "все нити" сходятся в руках мудрого администратора, который добивается того, что недоступно простым смертным. В них вновь наблюдаются приподнятый тон, возврат к значимым эпитетам типа "спокойный" и "суровый" и сверхъестественным по своим возможностям героям, которые и делают эти мемуары похожими на сталинистские, наконец, представлено такое отношение к руководству, которое казалось окончательно развенчанным в хрущевскую эпоху5.

Несмотря на то, что эта тенденция пробила себе дорогу на самом высоком уровне, она все же не стала в литературе конца 1970-х годов доминирующей, как это было в 1930-е и 1940-е годы. Старые клише ожили только в неосталинистской литературе. В остальной прозе редко встретишь и приподнятый тон, и использование ритуальных ходов, которые ассоциируются со сталинизмом. Особенно это относится к большей части "городской", так называемой бытовой прозе.

Бытовая проза рассказывает об обычной жизни в обычных местах. Городом, где происходит действие, могут быть Москва или Ленинград, но это само по себе непринципиально. Иными словами, парадигма Москва/далеко от Москвы в данном случае не является особенно значимой. Обычные герои описываются с точки зрения их общественного положения и нравственных качеств. Они, выражаясь словами из одного произведения, "ни хуже, ни лучше остальных"6 (вспомним, как важны были в сталинской литературе "лучшие").

Бытовая проза имеет дело с нравственными проблемами, преимущественно в пределах семьи. Ее авторы делают нас свидетелями жалкого положения советского человека, проблем родителей и детей, неистового приобретательства, равнодушия, алкоголизма, самокопания и мещанства. Типичным примером является рассказ В. Семина "Семеро в одном доме" (1965), в котором речь идет о вдове и ее попытках уберечь от других влияний растущего без отца сына, кульминация наступает, когда сын убивает кого-то в пьяной ссоре. Столь же характерна для бытовой прозы и повесть Ю. Трифонова "Обмен" (1969), в которой бездушная энергичная женщина вынуждает смертельно больную свекровь менять свою комнату, чтобы позволить молодой семье улучшить жилищные условия после своей смерти.

Авторы подобных произведений намекают на недостатки советского общества, стараясь, чтобы ни в коем случае не складывалось ощущение, что они критикуют этот строй изнутри. Но подобного рода критицизм был весьма распространен в советской литературе с момента сталинской смерти. Бытовая проза принципиально отличается от литературы эпохи "оттепели" тем, что главные причины проблем она ищет не в сталинизме или советском обществе, но в описанном нравственном болоте: смерть, развод, "недочувствие", человеческая хрупкость становятся основными источниками жизненных драм.

Конечно, бытовая проза не очень возвышенна, поскольку не описывает руководителей или важных общественных деятелей. Эта растущая тенденция влияет даже на неосталинистские произведения, сориентированные на изображение героизма. Хотя, скажем, в "Блокаде" А. Чаковского много риторических фигур, типичных для сталинских романов, ее все же нельзя назвать сталинской героической прозой, поскольку автор особое внимание уделяет специфическим историческим деталям, той индивидуальной роли, которую играли в войне командующие. Он сознает, что сталинская система определила многое в нравственном и политическом облике его героев, но это не является в повествовании главным. Главные герои не просто функции своих традиционных ролей, сюжет движется скорее не большой Историей, но частной историей, i

Эти произведения куда менее схематичны, чем их предшественники не только сталинской, но и хрущевской эпохи. Из них исчезли наивность прозы середины 1950-х годов, когда казалось, что выход из проблем сталинизма найден, и бойкий схематизм прозы конца "оттепели", где скорая переделка основополагающей фабулы казалось позволила преодолеть постсталинистскую тревогу. В прозе следующего периода проблемы так легко уже не решались. Рефреном звучал вопрос "кто виноват"", но ответ на него был туманен. Ясно, что не старый чиновник из местной организации. Скорее всего, даже не сталинизм и все, что с ним связано. А отчасти то, что авторы именовали неразличением добра и зла, отчасти то, что В. Семин в своем рассказе обозначил как "бесчувствие". Сам он заключает, что в этом "бесчувствии" "виноваты мы все"7. Но как "мы" можем избавиться от него" Если в предшествовавшей литературе у героев был отец (или старший брат), указующий дорогу вперед, то герои литературы 1970-1980-х годов ведут свое будничное целенаправленное существование.

Ярким примером этого стала повесть Ю. Трифонова "Дом на набережной" (1976), рассказывающая о сталинском периоде. Она особенно интересна потому, что является своего рода переделкой раннего романа того же писателя "Студенты" (1950), написанного, хотя и не без двусмысленностиз, о кампании борьбы с космополитизмом и формализмом в системе высшего образования. Новая книга была написана не для того, чтобы дать переоценку героям, как это бывало в период "оттепели", искупить вину прождановс-кой книги, где герои вступали в противоборство со злодеями и в итоге проявляли себя не с лучшей стороны.

Трифонов возвращается к старому материалу не для того, чтобы очернить ранее нарисованную картину общества. У него есть мощные эстетические причины. Он хочет создать произведение, структурно и тематически более сложное, чем его предшественники. Например, он подчеркивает различие между тем, что формалисты именовали фабулой, и сюжетом, используя переброски во времени, умолчания, догадки, чтобы не дать им объединиться.

В этом отношении "Дом на набережной" восходит к мифологическому письму, тому, что на Западе собственно и называется художественной литератур


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: