Вопрос цивилизации

Повинуясь истошной команде, изошедшей из какого-то невидимого источника, Энтони ощупью направился в вагон. Он думал о том, что впервые больше чем за три года должен расстаться с Глорией дольше, чем на одну ночь. Непоправимость этого взывала к нему всей своей отчаянной тоской. Ведь он покидал свою чистую и прекрасную девочку.

По его мнению, они все же пришли к наилучшему решению финансовых проблем: ей оставалось триста семьдесят пять долларов в месяц — не такая уж большая сумма, учитывая, что больше половины ее будет уходить в уплату за квартиру — а он, в дополнение к своему жалованью, брал себе пятьдесят. В большем он не видел нужды: пища, одежда и место проживания будут оплачены, а общественных обязанностей у рядового нет.

Вагон был переполнен, даже воздух в нем, казалось, загустел от дыхания. Это был один из вагонов типа известного как «туристический», что-то вроде пародии на пульман, с голым полом и сомнительного вида сиденьями, которые явно не мешало помыть. Тем не менее Энтони был рад и этому. Он смутно подозревал, что путешествие на Юг могло произойти и в товарном вагоне, в одном конце которого будут помещены восемь лошадей, а в другом — сорок человек. Он так часто слышал рассказы об этих «48 человеколошадях», что они перепутались у него в голове и преследовали, как зловещий призрак.

Двигаясь нетвердым шагом вдоль прохода, со свисающим с плеча, словно огромная голубая колбаса, вещмешком, он не видел ни одного незанятого места, однако некоторое время спустя взгляд его приметил свободное место, оккупированное, правда, в данный момент ногами маленького смуглого сицилийца, который, надвинув на глаза шляпу, сгорбился в углу и был готов к отпору. Когда Энтони остановился рядом с ним, он смерил его хмурым взглядом, явно намереваясь показаться грозным; должно быть, он усвоил это как защитную реакцию против всей этой гигантской уравниловки. В ответ на резкое обращение Энтони «Место занято?» он очень медленно, словно это было что-то очень хрупкое, приподнял свои ноги и заботливо поместил их на пол. И все это, не сводя глаз с Энтони, который тем временем сел и расстегнул френч, выданный ему днем раньше в Кэмп-Аптоне. Китель жал под мышками.

Не успел Энтони рассмотреть других обитателей соседних скамеек, как в головной конец вагона влетел молоденький младший лейтенант, и со скоростью ветра понесся по проходу, резко выкрикивая устрашающим голосом:

— Никакого курения в вагоне! Не курить! Эй, парни, не курите в вагоне!

Не успело его вынести в тамбур, как на противоположном конце вагона уже поднялось, в знак несогласия, с десяток маленьких облачков.

— Ой, напугал!

— Ну, Боже ты мой!

— Как это — не курить!

— Эй, друг, вернись, давай все обсудим!

— Что за приколы такие?

Две или три сигареты вылетели через открытые окна. Другие остались в вагоне, хоть и были припрятаны. Из разных мест с оттенком бравады, насмешки, смиренного юмора послышалось несколько реплик, которые быстро растаяли в не принявшей вызова нарастающей тишине.

Четвертый обитатель секции, в которой находился Энтони, внезапно высказался:

— Прощай свобода, — угрюмо выдавил он из себя. — Прощай все, будем теперь как псы у этих офицеров.

Энтони посмотрел на него. Это был высокий ирландец, на лице которого застыло выражение безразличия, смешанного с отчаянной надменностью. Его взгляд упал на Энтони, словно он ждал какого-то ответа, потом переместился на других. Получив в ответ только вызывающий взгляд итальянца, он со стоном вздохнул и, шумно сплюнув на пол, с величавым видом погрузился в молчание.

Через несколько минут дверь вновь распахнулась, и уже привычно официальный зефир внес в вагон младшего лейтенанта, выпевавшего на этот раз иную новость.

— Все в порядке, ребята, курите, если хотите! Я ошибся, парни! Все в порядке! Давайте, закуривайте, я ошибся!

На этот раз Энтони удалось его рассмотреть. Молодой, худенький и уже увядший, он чем-то напоминал собственные усы: тем что был похож на охапку лоснящейся соломы. У него почти не было подбородка и это разительно противоречило такой великолепной и неубедительной суровости, которую Энтони должен был научиться в течение грядущего года связывать вообще с лицами молодых офицеров.

Все немедленно закурили — даже те, кто раньше не курил. Сигарета Энтони тоже внесла свою лепту в сизую дымку окислов, которая, казалось, прокатывалась по вагону опалесцирующим приливом и отливом, подчиняясь движению поезда. Разговоры, которые прекратились в промежутке между двумя столь знаменательными визитами юного офицера, вновь нехотя ожили; кое-кто через проход от Энтони начал проводить довольно неуклюжие эксперименты, выясняя способность плетеных кресел обеспечить хотя бы минимальный комфорт. Вяло составились две карточные партии, вскоре привлекшие нескольких наблюдателей, которые уселись на поручнях сидений. А еще через несколько минут в сознание Энтони вторгся неприятный повторяющийся звук — маленький заносчивый сицилиец во всеуслышанье заснул. Было утомительно наблюдать эту наделенную движением протоплазму, разумность которой можно было признать лишь из вежливости, запертую непостижимыми законами общественного бытия в этот вагон и влекомую теперь куда-то для делания смутного чего-то без цели, без смысла, без последствий. Энтони вздохнул, развернул газету, которую не помнил как купил и начал читать в тусклом желтом свете.

Десять часов душно уперлись в одиннадцать; время сбивалось в ком, путалось, в чем-то вязло и замедлялось. Совершенно неожиданно поезд остановился один на один с непроглядной сельской темнотой, время от времени отваживаясь на короткие обманные движения взад или вперед и высвистывая хриплые пеаны прямо в бездонную октябрьскую ночь. Когда он прочитал газету из конца в конец, включая редакционные статьи, карикатуры и военные стихи, взгляд его упал на полуколонку, начинавшуюся словами: Шекспирвилл, Канзас. Оказалось, что в шекспирвиллской торговой палате недавно состоялись энергичные дебаты по поводу того, как лучше называть американских солдат: «Сэмми» или «Сражающиеся христиане». Мысль позабавила его. Он отложил газету, зевнул и пустил свой ум блуждать по касательной. Его заинтересовало, почему опоздала Глория. Теперь это, казалось, было уже так давно — он ощутил болезненный укол одиночества. Потом постарался представить, под каким утлом она должна рассматривать свое новое положение, какое место достанется ему в ее мыслях и планах. Такие думы только усугубили его плохое настроение — он открыл газету и снова принялся читать.

Члены торговой палаты Шекспирвилла решили остановиться на «Солдатах свободы».

Два дня и две ночи они тряслись на юг, делая загадочные, необъяснимые остановки в местах, которые были, судя по всему, безжизненной пустыней, а потом, с напыщенным видом сильно спешащих куда-то, проскакивали насквозь большие города. Непредсказуемые прихоти передвижений этого поезда явились для Энтони предвестьем прихотливой непредсказуемости всего уклада армейской жизни.

В безводных пустошах их снабжали из багажного вагона бобами и беконом, которые он поначалу был не в состоянии есть — он скудно пообедал остатками молочного шоколада, который им выдавали в какой-то деревенской войсковой лавке. Но на второй день продукция багажного вагона начала представляться ему на удивление аппетитной. На третий день по составу прокатился слух, что не далее как через час они прибудут в пункт своего назначения, Кэмп-Хукер.

В вагоне становилось нестерпимо жарко и все сидели без френчей. В окна било солнце, усталое древнее солнце, желтое как пергамент; от движения поезда оно казалось расплывшимся, потерявшим форму. Оно старалось войти в вагон торжествующими квадратами, а получалась только суматоха рваных пятен — и вот уж их игра была до отвращенья неизменна, настолько, что Энтони стало беспокоить, почему не он — центр вращения всех этих взбесившихся лесопилок, деревьев и телеграфных столбов, которые проворно кружились за окном. А снаружи солнце исполняло свое тяжеловесное тремоло над оливковыми дорогами и коричневато-желтыми хлопковыми полями, за которыми бежала неровная линия леса, прерываемая всплесками серого камня. Близлежащий пейзаж изредка оживлялся точками жалких латаных-перелатаных хибарок, среди которых время от времени мог промелькнуть апатичный представитель сельского населения Южной Каролины или бредущий куда-нибудь чернокожий с угрюмым и недоуменным взглядом.

Потом леса раздвинулись и они выкатили на широкую равнину, похожую на поджаристую корочку гигантского пирога, как сахаром усыпанную бесчисленными палатками, организованными в некие геометрические фигуры. Поезд как-то не очень уверенно остановился, солнце, столбы и деревья застыли на месте, вселенная, медленно покачиваясь, вернулась в состояние обыденности, в самом центре которой находился Энтони Пэтч. Когда все люди, расслабленные и потные, толпой вывалили из вагона, он ощутил тот незабываемый аромат, который пропитывает насквозь все постоянные армейские лагеря — благоухание отбросов.

Кэмп-Хукер являл собой удивительный и наглядный пример новообразования; глядя на него, хотелось сказать: «Основан как горняцкий поселок в 1870 году… Две недели от роду». Состоял он из деревянных хижин и серовато-белых палаток, связанных сетью дорог с утоптанными учебными плацами, обсаженными по краям деревьями. То тут, то там попадались зеленые дома «Христианского союза молодежи», малообещающие оазисы, пропитанные спертым запахом прелой фланели и закрытых телефонных будок — напротив каждого из них обычно располагалась солдатская лавка, бурлящая жизнью, вяло руководимой офицером, который при помощи мотоцикла с коляской умудрялся превратить свой наряд в приятное и непринужденное времяпрепровождение.

Туда и обратно по пыльным дорогам, тоже на мотоциклах с колясками, спешили солдаты интендантской службы. Туда-сюда разъезжали в своих правительственных автомобилях генералы, делая время от времени остановки, чтоб поднять боевой дух недостаточного бдительного наряда, сурово нахмуриться, взирая на капитана, марширующего во главе роты, в общем, сделать достойный себя ход в той грандиозной игре показухи, которая величественно велась на всей этой территории от края до края.

Первая неделя после прибытия призыва Энтони была заполнена чередой бесконечных прививок и медицинских осмотров, а также начальной боевой подготовкой. Эти дни отчаянно вымотали его. Разбитной, беззаботный сержант-снабженец выдал ему ботинки не того размера и вскоре ноги у него так распухли, что последние часы занятий становились настоящей пыткой. Первый раз в жизни он мог в перерыве между обедом и сигналом на вечернюю подготовку броситься на койку и, словно погружаясь с каждой секундой в ее бездонные глубины, моментально заснуть; при этом шум и смех вокруг него тускнели, таяли, превращаясь в дремотный летний гул. По утрам он просыпался словно скованный, с болью во всем теле, невесомый и пустой как привидение, и спешил куда-то, чтоб встретиться с такими же призрачными фигурами, которые уже роились в рассветной мгле среди палаток, пока охрипшая сигнальная труба верещала и брызгала слюной прямо в серые светлеющие небеса.

Его определили в неукомплектованную пехотную роту примерно из ста человек. После завтрака, неизменно состоявшего из жирного бекона, холодного тоста и каши, вся сотня дружно устремлялась к отхожим местам, которые, как бы хорошо они не содержались, всегда выглядели невыносимо, напоминая уборные в дешевых гостиницах. Строем на поле, потом врассыпную — хромающий человек слева от Энтони невольно передразнивает его вялые усилия не сбиваться с шага, а взводные сержанты либо свирепо показушничают, чтобы произвести впечатление на офицеров и рекрутов, либо преспокойно прячутся неподалеку от беговой дорожки, избегая тем самым упражнений и не попадаясь на глаза начальству.

Как только добегали до площадок, немедленно начиналась физзарядка — на время упражнений они снимали с себя рубашки. Это была единственная часть дня, которая доставляла Энтони удовольствие. Лейтенант Кретчинг, руководивший этим бурлеском, был крепкий и мускулистый и Энтони добросовестно повторял его движения с чувством, что делает что-то, по крайней мере, полезное для себя. Другие офицеры и сержанты бродили среди рядовых словно задиристые школьники, собираясь то там, то здесь возле какого-нибудь несчастного с плохой координацией движений, советуя и подавая команды, которые лишь сбивали беднягу с толку. Когда они обнаруживали особенно безнадежного, недокормленного индивида, они могли развлекаться вокруг него битых полчаса, делая язвительные замечания и пересмеиваясь между собой.

Особенно надоедливым был один невысокого роста офицер по фамилии Хопкинс, служивший в регулярной армии сержантом. Войну он воспринимал как дар благих богов, дававший ему возможность отыграться на подчиненных и постоянным предметом его разглагольствований было нежелание этих салаг понять и оценить всю тяжесть и ответственность «службы». Он был убежден, что себя до своего нынешнего величия поднял сам, сочетая дальновидность и неукротимое рвение. Теперь он опробовал на подчиненных все виды издевательств всех офицеров, под началом которых когда-то служил сам. Мрачность была вморожена в его чело — прежде чем дать рядовому увольнительную записку, он должен был всесторонне оценить возможное влияние его отсутствия на боеспособность роты, армии, на благосостояние воинского ремесла во всем мире.

Светловолосый, флегматичный и тупой лейтенант Кретчинг в своей занудной манере познакомил Энтони с особенностями команд «смирно», «направо-налево равняйсь» и «вольно». Главным его недостатком была забывчивость. Стоя перед строем и объясняя какое-либо новое движение, он мог пять минут держать роту по команде «смирно» — в результате только люди, находившиеся в центре, знали о чем шла речь; у тех, кто был на флангах, все силы уходили на неподвижное глядение прямо перед собой.

Занятия продолжались до полудня. Состояли они в последовательном затверживании каких-то не имеющих ничего общего с жизнью сведений и хотя Энтони понимал, что в этом и состоит логика войны, все равно это раздражало. Точно так же как одно и то же кровяное давление, которое оказалось недостойно офицера, никак не влияло на выполнение обязанностей рядового. Иногда, выслушивая бесконечные инвективы, относящиеся к нудному и, по всей видимости, абсурдному предмету, известному как «воинский этикет», он начинал подозревать, что скрытая цель войны заключается в том, чтоб дать возможность офицерам регулярной армии — людям с кругозором и жизненными устремлениями младших школьников — проявить себя в какой-нибудь настоящей бойне. И вот Энтони непостижимым образом достался двадцать лет ждавшему этого Хопкинсу!

Из трех его соседей по палатке — плосколицего отказника по религиозным убеждениям из Теннесси, толстоватого, вечно испуганного поляка и того надменного кельта, который сидел рядом с ним в вагоне — первые двое проводили вечера за бесконечным писанием писем домой, в то время как ирландец сидел у выхода из палатки, вновь и вновь насвистывая себе под нос полдюжины пронзительно-монотонных птичьих рулад. И вот, скорее с целью хоть на час избавиться от их общества, чем в надежде на развлечение, в конце недели, когда был снят карантин, Энтони отправился в город. Он вскочил в одно из переполненных маршрутных такси, которые в избытке каждый вечер сновали по лагерю и уже через полчаса его высадили на душно-дремотной главной улице перед отелем «Стоунуолл».

В густеющих сумерках город казался неожиданно привлекательным. Тротуары были заполнены ярко одетыми, обильно накрашенными девушками, переговаривающимися между собой ленивыми низкими голосами, десятками такси, водители которых кидались к проходившим мимо офицерам со словами: «Куда прикажете, лейтенант?» и, между всем этим, потоком оборванных, шаркающих ногами раболепных негров. Неспешно бредя в теплой полумгле, Энтони впервые за много лет ощутил тягучее, похотливое дыхание Юга, разлитое в самой пряной мягкости воздуха, в обволакивающем бездумье, когда перестаешь замечать время.

Он миновал почти квартал, когда был внезапно остановлен прозвучавшим у самого уха грубым окриком:

— А вас не учили отдавать честь офицерам?

Он непонимающе уставился на человека, который обращался к нему; это был дородный черноволосый капитан, гневно мерявший его выпученными карими глазами.

— Смир-рна! — прозвучало подобно грому. Несколько проходивших рядом людей остановились и стали смотреть. Большеглазая девушка в сиреневом платье хихикнула, обращаясь к своей подружке.

Энтони стал по стойке «смирно».

— Номер части и рота?

Энтони ответил.

— А теперь запомните, что когда встречаете на улице офицера, нужно вытягиваться в струнку и приветствовать его!

— Конечно!

— Нужно говорить: «Так точно, сэр!»

— Так точно, сэр.

Дородный капитан что-то проворчал, резко повернулся и, печатая шаг, продолжил свой путь. Спустя секунду пошел и Энтони, только город не казался ему больше праздным и экзотическим; все волшебство единым махом выветрилось из сумерек. Взглядом, обращенным внутрь, он увидел всю недостойность и униженность своего положения. Он ненавидел этого офицера, всех офицеров — жизнь была невыносима.

Пройдя еще с половину квартала, он вдруг понял, что та девушка в сиреневом платье, которая хихикнула, наблюдая его конфуз, теперь шла с подружкой шагах в десяти перед ним. Она несколько раз оборачивалась и взглядывала на него с задорным смехом в больших глазах, которые, казалось, были того же цвета, что и платье.

На углу она и ее компаньонка заметно замедлили шаг, поставив его перед выбором — присоединиться к ним, или, не замечая, пройти мимо. Он обогнал их, но передумал и тоже замедлил шаги. Через минуту парочка вновь поравнялась с ним, теперь просто изнемогая от смеха — но не того откровенно призывного, какого можно было ожидать от участниц этого столь знакомого спектакля на Севере, а мягкого, серебристо-переливчатого, словно избыток неведомого тонкого веселья, которое вызвал он, нечаянно сказав что-то смешное.

— Здравствуйте, — заговорил Энтони.

Глаза у нее казались бархатными, как сама темнота. Были они на самом деле фиолетовыми, или это темная их голубизна мешалась с серой гаммой сумерек?

— Приятный вечер, — неопределенно начал он.

— Да уж, — откликнулась вторая девушка.

— Для вас он, похоже, был не слишком удачным, — вздохнула та, что в сиреневом. Ее голос казался настолько же частью этой ночи, как и полусонный ветерок, шевеливший широкие поля ее шляпы.

— Ему просто необходимо было покрасоваться, — сказал Энтони с презрительным смешком.

— Это точно, — согласилась она.

Они свернули за угол и стали вяло подниматься по боковой улочке, словно их тянули на буксире. В этом городе казалось вполне естественным огибать вот так углы, идти, никуда в особенности не направляясь, ни о чем не думая… Боковая улица была погружена во мрак; внезапный провал в область колючих изгородей из шиповника и маленьких тихих домиков в глубине дворов.

— Куда вы направляетесь? — осведомился он вежливо.

— Да просто гуляем, — ответ был как бы извинением, вопросом и одновременно пояснением.

— А можно мне пройтись с вами?

— Да сколько угодно.

В том, что она говорила совсем не так, как на Севере, было свое преимущество. Он не мог определить по её выговору, к какому классу она принадлежит — в Нью-Йорке девушка из нижних слоев общества обязательно покажется грубой, непереносимой, на нее можно смотреть разве что сквозь розовые очки опьянения.

Темнота кралась за ними по пятам. Почти не разговаривая — Энтони было нечего сказать, кроме случайных, ни к чему не обязывающих вопросов, девушки молчали по провинциальной привычке экономить слова и мысли — они добрались до следующего угла, потом до еще одною. Посреди квартала под фонарным столбом остановились.

— Я живу здесь, рядом, — пояснила вторая девушка.

— А я через пару кварталов, — сказала девушка в сиреневом.

— Можно мне вас проводить?

— До угла, если уж так хотите.

Вторая девушка отступила на несколько шагов. Энтони приподнял фуражку.

— Вам полагается козырнуть, — сказала девушка в сиреневом со смехом. — Все солдаты отдают честь.

— Обязательно научусь, — вполне серьезно отозвался он.

Вторая девушка сказала: «Ну, ладно, — и, поколебавшись, добавила, — позвони мне завтра, Дот» и вышла из желтого круга под фонарем. Потом Энтони с девушкой в сиреневом молча миновали три квартала и подошли в небольшому, хрупкому на вид строению, которое и было её домом. Возле деревянной калитки она остановилась в нерешительности.

— Ну… спасибо.

— А вам действительно надо идти?

— Да, вообще-то.

— Мы не могли бы погулять еще немного?

Она посмотрела на него ничего не выражающим взглядом.

— Я вас даже не знаю.

Энтони рассмеялся.

— Так в чем же дело, еще не поздно.

— Лучше уж я домой пойду.

— Я просто подумал, что мы могли бы сходить в кино.

— Неплохо придумано.

— А потом я могу проводить вас домой. У меня как раз хватит времени. В часть мне нужно к одиннадцати.

Было так темно, что он едва мог разглядеть ее. Различал лишь едва заметно шевелимое ветерком платье и два прозрачных влажно поблескивающих глаза.

— Почему вы не хотите… Дот? Вам не нравится кино? Идемте.

Она покачала головой.

— Не стоит.

Энтони понимал, что не соглашается она просто, чтобы произвести впечатление и этим она ему нравилась. Он шагнул к ней и взял за руку.

— А если мы вернемся к десяти, пойдете? Только в кино.

— Ну ладно… так и быть…

Рука в руке они шли обратно к центру городка вдоль подернутой дымкой сумрачной улицы, где черный газетчик в традиционной каденции местных продавцов, которая своей музыкальностью была ничем не хуже песни, предлагал экстренный выпуск.

Дот

Отношения Энтони с Дороти Рэйкрофт были неизбежным результатом его растущего небрежения к самому себе. Он связался с ней не из желания обладать желаемым, не спасовал перед личностью более сильной, более властной, как это случилось четыре года назад, когда он встретил Глорию. Он просто скатился в эту интрижку по неспособности хоть как-то оценить свое поведение. Он не мог сказать «нет» ни мужчине, ни женщине; заимствователь, равно как и искусительница, находили его благодушным и уступчивым. На самом деле он вообще редко принимал решения, да когда и принимал, это были, скорее, полуистеричные намерения, созревавшие в панике, словно спросонья.

Слабость, которой он потакал в этом случае, была обусловлена желанием внести в свою жизнь какую-то остроту, обрести хоть какой-то внешний стимул. Он чувствовал, что впервые за четыре года может вновь хоть в чем-то выразить себя. Эта девушка манила его успокоением; часы, проводимые в ее компании каждый вечер, смягчали болезненные и утомительно бесполезные порывы его воображения. Он сделался настоящим трусом — совершеннейшим рабом сотен разрозненных, постоянно атакующих его мыслей, вызванных к жизни внезапным прекращением глубочайшей и постоянной зависимости от Глории, которая, в основном, и не давала его неполноценности вырваться наружу.

В тот первый вечер, когда они стояли у калитки, он поцеловал Дороти и предложил ей встретиться в следующую субботу. Потом он отправился в лагерь и, украдкой запалив лампу, написал длинное письмо Глории, пылкое, полное сентиментального тумана, памятных ароматов цветов, неподдельной и безмерной нежности — всего, о чем он вспомнил вновь всего лишь час назад в поцелуе, отданном и полученном в роскошной неге лунного сияния.

Когда настал субботний вечер, Дороти ожидала его у входа в кинотеатр «Бижу». Она была, как и в прошлую субботу, одета в свое сиреневое платье из тончайшей кисеи, но с тех пор явно побывавшее в стирке и накрахмаленное — таким уж свежим и неприкосновенным оно выглядело. Дневной свет подтвердил его впечатление, что Дот была по-своему, как-то незавершенно и ошибочно красива. Она была аккуратно сложена, черты лица у нее были мелкие, неправильные, но выразительные и словно подобранные друг к другу. Она была похожа на темный недолговечный маленький цветок — и все же Энтони казалось, что он замечает в ней какую-то затаенную духовную силу, черпаемую из пассивного восприятия окружающего. В этом он ошибся.

Дороти Рэйкрофт было девятнадцать. Ее отец держал небольшой и не особенно процветающий магазинчик и она закончила школу в худшей четверке класса за два дня до его смерти. В школе она пользовалась отнюдь не безупречной репутацией. Честно говоря, ее поведение на классном пикнике, с чего и начались все слухи, было всего лишь несдержанным, а невинность она сохраняла еще больше года после того. Парень был конторщиком в магазине на Джексон-стрит и на следующий день после случившегося неожиданно отбыл в Нью-Йорк.

Он уже давно собирался туда уехать и просто ожидал завершения этого амурного предприятия.

Через некоторое время она призналась во всем подружке, а потом, наблюдая, как та удаляется от нее по залитой пыльным зноем сонной улице, во внезапной вспышке прозрения поняла, что теперь ее тайна принадлежит всему миру. И все же, рассказав о ней, она почувствовала себя гораздо лучше, хоть и немножко обиделась и, насколько была способна, стала приближаться к своей репутации, идя навстречу следующему мужчине уже с откровенным намерением вновь побаловать себя. Как правило, все это выходило у Дот само собой. Она не была слаба, потому что никакое внутреннее чувство не говорило ей, что она слаба. Она не была сильной, потому что никогда не знала, что некоторые поступки, ею совершаемые, требуют определенного мужества. Она никому не бросала вызовов, старалась быть сама собой и редко шла на компромиссы,

У нее не было чувства юмора, но его с лихвой возмещал веселый нрав, благодаря которому она, находясь в компании мужчин, смеялась именно в те моменты, когда требовалось. У нее не было определенных намерений — просто иногда она смутно сожалела, что ее репутация не дает ей обрести надежную пристань в жизни. Открыто ее репутация не утвердилась и дома не обсуждалась: мать ее следила только за тем, чтобы она каждое утро вовремя отправлялась из дома в ювелирный магазин, где зарабатывала четырнадцать долларов в неделю. Но некоторые из молодых людей, которых она знала еще по школе, теперь, проходя мимо в компании «хороших девочек», отворачивались, и это оскорбляло ее чувства. Когда такое случалось, она приходила домой и плакала.

Кроме конторщика с Джексон-стрит, она встречалась еще с двумя мужчинами, первый из которых был морской офицер, случайно оказавшийся в городе в самом начале войны. Он вышел, чтобы кого-нибудь присмотреть на ночь и когда она проходила мимо, стоял, лениво прислонясь к одной из колонн Стоунуолл-отеля. Он пробыл в городе четыре дня. Она думала, что любит его — во всяком случае, именно на него она расточила всю ту первую истерию страсти, которая должна была достаться малодушному конторщику. Форма морского офицера — а их встречалось не так много в то время — оказала свое действие. Он уехал, сбивчиво бормоча какие-то обещания, и уже в поезде обрадовался, что не сказал ей своего настоящего имени.

Развившаяся в результате всего этого депрессия бросила ее в объятья Сайруса Филдинга, сына местного торговца мануфактурой, который окликнул ее однажды из окна автомобиля, когда она шла по тротуару. Она прекрасно знала, кто он такой. И если бы она вращалась в более высоких сферах общества, он бы тоже познакомился с ней пораньше. А теперь, когда ее репутация достаточно пошатнулась, он наконец ее встретил. Через месяц он уехал в тренировочные лагеря, слегка напуганный их близостью, и испытывая некоторое облегчение от убежденности, что она не сильно будет по нему страдать и что она не из тех, кто способен раздуть из всего этого историю. Дот и это свое приключение обрядила в ореол романтики и утешала себя тем, что обоих мужчин забрала у нее война. Она говорила себе, что вполне могла бы выйти замуж за морского офицера. Тем не менее, ее беспокоило, что меньше чем за восемь месяцев в ее жизни побывало трое мужчин. Больше со страхом, чем с удивлением она думала, что скоро станет похожей на тех «нехороших девиц», на которых она и ее жующие резинку, хихикающие подружки всего три года назад смотрели во все глаза.

Какое-то время она старалась быть более осмотрительной. Она разрешала мужчинам «обращать на нее внимание», разрешала себя целовать и, без особой охоты, лишь уступая настоянию, позволяла даже некоторые другие вольности, но к ее трио не добавился ни один. Через несколько месяцев сила ее решимости — а скорее, острота ее страхов — порядком ослабела. Она становилась все более беспокойной, чувствуя, как вместе с тающими летними месяцами мимо проходит жизнь. Солдаты, которые ей встречались, оказывались либо совсем уж деревенщиной, либо — что было гораздо менее очевидно для нее — стояли во всех отношениях выше, в таких случаях единственным их желанием было только попользоваться ею; и все они были янки, грубые и неотесанные, они ходили толпами… А потом она встретила Энтони.

В тот первый вечер он был для нее едва ли больше, чем просто приятное, опечаленное лицо, голос, средство, чтобы убить часок-другой, но придя на свидание с ним в следующую субботу, она уже поглядывала на него с интересом. Он ей нравился. Сама о том не ведая, она читала в его лице, словно в зеркале, свои собственные трагедии.

Они опять пошли в кино, опять бродили по темным, полным запахов улицам, на этот раз под ручку, время от времени переговариваясь приглушенными голосами. Они миновали калитку — и направились к маленькому крыльцу…

— Можно мне побыть еще немного?

— Тс-с! — шепнула она, — надо вести себя очень тихо. Мать еще не спит, читает свои «Веселые истории».

В подтверждение он услышал донесшийся из комнаты легкий шелест переворачиваемой страницы. Сквозь щели приоткрытых жалюзи пробивались полоски света, тонкими параллелями падавшие на юбку Дороти. Улица была безмолвна, если не считать компании на крыльце дома через дорогу, которая время от времени запевала мягкими, словно поддразнивающими голосами:

…А когда откроешь гла-азки,

Будут у т-е-6я-а-а

Все красивые лоша-адки…

Затем, словно поджидавшая их появления на соседней крыше, из-за лоз, обвивших стену, бочком выскользнула луна, превратив девичье лицо — цветом — в белые розы.

Что-то толкнулось у Энтони в памяти, настолько яркое, что перед его закрытыми глазами оно сложилось в отчетливую, словно кадр на экране, картину — откуда-то из времени всплыла наполовину забытая, по-весеннему оттепельная ночь пятилетней давности — и другое лицо, но тоже светящееся и похожее на цветок, повернутое к фонарям, превратившимся в звезды.

Да, la belle dame sans merci, которая все еще жила в его сердце, напомнила о себе мимолетным, исчезающим великолепием темных глаз в «Ритц-Карлтоне», сумрачным взглядом из проезжающего мимо экипажа в Булонском лесу! Но те ночи были только частью песни, только отблеском былого, а вокруг опять — лишь легкое движение воздуха, да иллюзии — это вечное утешение влюбленных.

— О, — шептала она, — ты меня любишь? Неужели ты меня любишь?

Чары рассеялись — блуждающие осколки звезд превратились в обычный фонарь, пение через дорогу увяло до монотонного гула, сквозь него проступило хныканье цикад в траве. Почти со вздохом сожаления он целовал ее трепещущие губы, пока ее руки блуждали по его плечам.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: