Философия мира и человека Ф.М.Достоевского в 60-80 годы

На пересыльном дворе в Тобольске женой декабриста Н.Д.Фонвизиной Достоевскому был подарен экземпляр Нового Завета — «утешительное благословение и ободряющее напутствие в неведомую, страдальческую каторжную жизнь». Заключенным разрешалось читать только литературу духовного содержания. Таким образом, Новый Завет была единственной книгой, с которой писатель не расставался все четыре года каторги (правда, первое время с ним была Библия, которую вскоре украли в остроге).[19]

Четыре года каторги, четыре года «страдания невыразимого, бесконечного» были поворотным пунктом в духовном развитии писателя. В Омском остроге началось «перерождение убеждений».

Оно подготовлялось давно и не закончилось на каторге. «Ветхий человек» умирал медленно, мучительно борясь с «новым»; новый неуверенно, ощупью отыскивал свое место. В "Дневнике Писателя "1873 г. Достоевский утверждает, что ни эшафот, ни каторга не сломили его убеждений, что мысли и понятия, которые владели его духом, по-прежнему представлялись ему «чем-то очищающим». Но подземная работа критики и переоценки идеалов молодости уже происходила; постепенно расшатывалась старая вера, незаметно выростало новое мировоззрение. В "Дневнике" мы читаем: "Мне очень трудно было бы рассказать историю перерождения моих убеждений… История перерождения убеждений, — разве может быть во всей области литературы какая-нибудь история более полная захватывающего и всепоглощающего интереса? История перерождения убеждений, — ведь это и прежде всего история их рождения. Убеждения вторично рождаются в человеке, на его глазах, в том возрасте, когда у него достаточно опыта и проницательности, чтобы сознательно следить за этим глубоким таинством своёй души».

Отправляясь в Сибирь, Достоевский верил, что, переменяя жизнь, он «переродится в новую форму» (письмо от 22 декабря 1849 года). Что произошло с его душой за четыре года каторги? Рассказать об этом он не в силах. «Ну, как передать тебе мою голову, пишет он брату, понятия, все, что я прожил, в чем убедился, и на чем остановился во все это время? Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен…» И после описания жизни в остроге, снова повторяет: «Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать». На человеческом языке нет слов, чтобы рассказать о страшном опыте заживо–погребенного. Можно говорить только намеками и загадками. «Вечное сосредоточение в самом себе, продолжает он, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды. У меня теперь много потребностей и надежд таких, об которых я и не думал. Но это все загадки, и потому мимо…»

«Перерождение» началось с беспощадного суда над самим собой и над всей прошлой жизнью. В казарме, в «общей куче», среди крика и гама «ста пятидесяти врагов», писатель замкнулся в себе, в своем «страшном уединении». Впоследствии: он писал об этом периоде: «Помню, что все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я полюбил, наконец, это уединение. Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое прошлое, судил себя неумолимо и строго, и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней жизни. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде… Я ждал, я звал поскорее свободу, я хотел испробовать себя вновь на новой борьбе… Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых. Экая славная минута!»

В душе совершается не только суд, но и осуждение прошлого, разрыв с ним, освобождение. Опять говорится о надеждах, о новой жизни. Из письма мы узнаем об отрицательной душевной работе (разрушение прошлого), но не видим положительной ее стороны. Какие новые «потребности» родились в душе? И «воскресение из мертвых» означало ли нечто большее, чем выход из «мертвого дома»?

Ответ на этот вопрос мы находим в письме Достоевского к Н. Д. Фон Визиной, подарившей ему в Тобольске Евангелие. Выйдя из острога, он пишет: «Я слышал от многих, что вы очень религиозны, Н. Д. Не потому, что вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры и находишь ее, собственно потому, что в несчастии яснеет истина. Я скажу вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим и в такие минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост; вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, то мне лучше бы хотелось оставаться с Христом, нежели с истиной».[20]

А вот что пишет профессор МДА А.И.Осипов: «Евангелие открыло ему тайну человека… Величайшая заслуга Достоевского в том и состоит, что он не только познал свое падение, смирился и пришел через труднейшую борьбу к истинной вере во Христа, как и сам говорил: «Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла», – но и в том, что в необычно яркой, сильной, глубокой художественной форме раскрыл миру этот путь души. Достоевский как бы еще раз благовествовал миру христианство, и так, как, по-видимому, никто из светских писателей еще ни до, ни после него не сделал».[21]

На каторге Федор Михайлович заново открыл для себя Евангелие, поэтому и вспоминал о нём с благодарностью. «О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! – восклицал он, например, в 1874 г. в разговоре с писателем В.С. Соловьевым. – Я только там и жил здоровой и счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик… Христа понял… русского человека понял и почувствовал, что я и сам русский, что я один из русского народа. Ах, если бы вас на каторгу!».[22]

«Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно, – писал Достоевский брату в начале 1854 году уже по выходе из острога. – Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его». [23]

«Идеал красоты человеческой – русский народ».[24]

«Освежите этот корень – душу народную. Это великий корень. Этот корень начало всему».[25]

«Русский народ весь в православии и в идее его. Более в нем и у него ничего – да и не надо, потому что Православие все. Православие есть церковь, а Церковь – увенчание здания и уже навеки. …Кто не понимает Православия – тот никогда и ничего не поймет в народе. Мало того: тот не может и любить русского народа, а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть».[26]

Эти слова Достоевского из подготовительных записей к «Дневнику писателя» за 1881 год (то есть тут итоговое, предсмертное его суждение) – средоточие всего творческого осмысления им народного бытия. Русского бытия. Достоевский отождествлял понятия русский и православный. Даже в чрезмерности писал однажды: «…что православное, то русское».[27] И славянский вопрос осмыслял через Православие: «В славянском вопросе не славянство, не славизм сущность, а Православие».[28] Вот где обретал он ту почву, в отрыве от которой сознавал главную беду просвещенного русского общества.

Правду народную он понимал вполне конкретно: «Не говорите же мне, что я не знаю народа! Я его знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, которого узнал в родительском доме еще ребенком и которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в «европейского либерала». [29]

В 60-е годы писатель приступает к созданию своих самых значительных произведений, принесших ему всемирную славу как одного из самых глубоких писателей-мыслителей. Вместе с братом Михаилом он также издает журналы «Время» (1861 - 1863) и «Эпоха» (1864 - 1865). В этих журналах формировалась идеология «почвенничества» в полемике с революционными демократами, с позицией «Современника» Н.Г. Чернышевского и «Русского слова» Д.И. Писарева, в дискуссиях с Н.А. Добролюбовым, М.Е. Салтыковым-Щедриным, М.А. Антоновичем и др. Почвенники продолжали обсуждение славянофильско-западнической проблематики в новых исторических условиях, когда активно распространялись идеи естественнонаучного материализма, классовой борьбы, радикальных преобразований на пути к «единоспасающему» прогрессу. Достоевский подчеркивал, что стремление отыскать общую формулу для всего человечества, отлить готовую форму для всех национальностей ставит под сомнение саму идею прогресса, ибо без собственного фундамента и родной почвы «ничего не вырастет и никакого плода не будет», а движение вперед может обернуться невозвратными потерями. В печатавшихся на страницах журнала «Время» «Объявлениях об издании «Времени», «Ряде статей о русской литературе», работе «Два лагеря теоретиков» и других писатель утверждал, что органическое развитие русской культуры и народного самосознания нарушилось Петровскими реформами, которые были исторически необходимы, но проводились не нормальным, естественным путем, а революционными, насильственными, противоречившими народному духу средствами. В результате образовалась огромная пропасть, разделяющая «наше цивилизованное по-европейски общество с народом», далеко разводящая интересы разных сословий. Главным губительным следствием удаления высшего слоя общества от «земли» Достоевский считал потерю живых связей с традициями и преданиями, сохраняющими атмосферу непосредственной христианской веры. По его мнению, возвышение над народом и атеизация дворянской интеллигенции создавали благоприятные условия для смещения иерархии духовных ценностей, развития болезненной гордыни ума, вызревания наивной и безграничной уверенности в непогрешимости науки и в незаменимости внешних социальных преобразований в деле нравственного благоустроения человечества. Следовательно, необходимо «примирение цивилизации с народным началом» - в его разных, но самых лучших и наиболее глубоких проявлениях. [30]

Понятие почвы в данном случае метафорично: это те православные начала народной жизни, какие единственно, по убежденности Достоевского, могут питать здоровую жизнь всей нации. «Кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет»,[31] вот основная идея почвенничества, в сжатой форме выраженная главным героем романа «Идиот». В романе «Бесы» та же мысль выражена несколько иначе: «А у кого нет народа, у того нет и Бога».[32]

Мечтательное неведение народа было свойственно прежде всего западникам, подобным идеалисту Белинскому или трезвому скептику Герцену. «…Отделяясь от народа, они естественно потеряли и Бога. …К русскому народу они питали лишь одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрицательно, воображая вместо него какой-то другой народ, - каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ».[33]

«Они смеялись над верой своего народа, считая себя за народ».[34]

«Знает же народ Христа своего потому, что во много веков перенес много несчастий и в последнем горе своем слышал об этом Христе от святых своих, тогдашних представителей и веры и народа, работавших для него и положивших за него голову.

Не презирайте веру народа! Впрочем нет, презирайте: это вам прилично».[35]

«Наши западники – это такой народ, что сегодня трубят во все трубы с чрезвычайным злорадством и торжеством о том, что у нас нет ни науки, ни здравого смысла, ни терпенья, ни уменья; что нам дано только ползти за Европой, ей подражать во всем рабски и, в видах европейской опеки, преступно даже думать о нашей самостоятельности…» [36]

Со славянофилами Достоевский имел более точек соприкосновения, хотя на первых порах и у них предполагал неполноту знаний о народе. Ранние отрицательные отзывы Достоевского о славянофилах, его противопоставление себя славянофилам – имеют причину и чисто внешнюю: он имел о них стороннее мнение, пользуясь скорее мифом о славянофилах, нежели подлинным знанием. Позднее о такой мифологии говорил ясно: «Славянофилы до сих пор понимаются различно. Для иных, даже и теперь, славянофильство, как в старину, например, для Белинского, означает лишь квас и редьку. Белинский действительно дальше не заходил в понимании славянофильства».[37]

В «Дневнике писателя» за 1877 год Достоевский определяет славянофильство как «духовный союз всех верующих в то, что великая наша Россия, во главе объединенных славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миром слово. Слово это будет сказано во благо и воистину уже в соединении всего человечества новым, братским всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обреченного на молчание… Вот к этому-то отделу убежденных и верующих принадлежу и я».[38] Последняя фраза прямо свидетельствует о его сознательной принадлежности к славянофильскому направлению. А почвенничество можно назвать развитием и совершенствованием славянофильской идеи. Да и само понятие почвы Достоевский заимствовал у К.Аксакова. Писателю оказалось доступным одолеть частные несовершенства начального славянофильства.[39]

В отличие от славянофилов, Достоевский, начиная с первых шагов в литературе и до конца жизни, неизменно ставил своей задачей в каждом произведении изображение реальной картины «текущей» общественной жизни. Признание за современной ему общественной жизнью, ее типами и проблематикой определяющего значения не только для идейно-тематического содержания, но и для всей поэтической структуры современной повести и романа, определило наличие всегда сохранившейся резкой грани между эстетикой Достоевского и славянофильской эстетикой. Более того, это признание делало Достоевского — при всей отмеченной выше сложности и противоречивости его идейных устремлений — в основном и решающем отношении последователем не основных принципов славянофильской эстетики, а выдвинутой Белинским в борьбе со славянофилами программы реалистической социальной повести и романа.

Выступая против идей русских революционеров 60-х и 70-х годов, ожесточенно критикуя социалистические учения Запада, Достоевский вслед за славянофилами стремился доказать', что в русской общественной жизни уже зреет синтез тех противоположных начал, путь к которому тщетно стремятся найти революционеры и социалисты. Он доказывал, что пореформенная Россия находится будто бы накануне «примирения» народа и общественных верхов и что необходимые для этого синтеза элементы уже находятся в ней налицо.

Но, мечтая об утопическом «синтезе» личности и общества, интеллигенции и народа, угнетателей и угнетенных при сохранении основ крепостническо-буржуазной России, Достоевский в каждом из своих романов — и при том не случайно — показывал нечто совсем иное. Все его внимание как романиста было отдано не изображению лучезарной утопической картины «примирения» борющихся общественных слоев и классов, а наоборот — изображению противоречий и дисгармонии пореформенного общественного строя, картины глубокого разлада, существовавшего в его время между господствующими классами и народом, между идеалами мыслящей личности и прозой реальной жизни.

Достоевский не мог в своем творчестве подняться до отрицания самых глубоких основ дворянско-буржуазного общества. Критикуя многие стороны жизни господствующих классов России и Западной Европы, он вместе с тем верил в возможность примирения народа и высших классов, идеализировал самодержавие и церковь. И все же главным содержанием его романов оставалась не картина этого примирения, а изображение «героя из „случайного семейства"», реальные трагические противоречия и конфликты, которые вносило в жизнь и сознание русского общества пореформенное капиталистическое развитие. Призывая к «примирению» классов, Достоевский, как реалист, в отличие от романтиков-славянофилов, в каждом из своих романов показывал объективную невозможность этого примирения. В этом заключается один из главных источников художественной силы романов Достоевского, несмотря на все важные «ошибки», «преувеличения», «недосмотры», свойственные ему и как художнику, и как мыслителю.[40]


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: