О поэте и художнике Дмитрии Александровиче Пригове

ПЕРФОРМАНС ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ

«В России в отличие от Запада одни времена не отменяют другие, они существуют как слоеный пирог. Можно жить во времени Пушкина - в нем живет огромное количество людей, можно жить во времени Блока или футуристов. Сейчас нарастает еще одно время, следующее за мной, для которого я уже фигура времени прошедшего. Но для 99% тех, кто живет в разных исторических временах, я живу в еще не существующем времени».
Из интервью Д. А. Пригова, 2006 год

Эта статья посвящается памяти поэта и художника Дмитрия Александровича Пригова. Прошло уже несколько лет, как безвременно ушел из жизни этот удивительный человек, но память о нем не угасает, как не угасает интерес к его личности и к его творчеству.
Влияние Дмитрия Александровича на современное искусство России огромно – он был из тех творцов, которые, может, и не оставляют после себя только шедевры, но умеют крепко встряхнуть всех, кто идет за ними. По определению одного из критиков, он – «именно тот «больше, чем поэт», который в России больше, чем поэт». Сам же Пригов называл себя не поэтом, а автором текстов, которых создал великое множество и которые переведены на множество языков мира. Пригов вошел в культурную жизнь как несомненный и признанный лидер ее авангардного направления еще в те советские годы, когда кроме соцреализма вообще не полагалось никаких иных направлений.
По собственному замечанию Пригова, его творения «засоряют экологию культуры». Однако надо сказать, что без такого явления, как Дмитрий Александрович Пригов, ландшафт российской и европейской культуры был бы намного беднее.
Дмитрий Пригов родился 5 ноября 1940 года в Москве. Его отец был инженером, а мать — пианисткой. Это сочетание интеллекта и музыки в Пригове-младшем достигло высочайшего напряжения. После окончания школы он два года работал слесарем на заводе. Потом окончил скульптурное отделение Московского высшего художественно-промышленного училища. Семь лет работал в архитектурном управлении Москвы инспектором по проверке покраски зданий. Тогда то он и изучил чиновничьи нравы. Затем нашел себе кое-какую скульптурную подработку, чтобы прокормиться, и заняться «своим делом» - литературой и искусством. Он любил мыслить - в молодости три года юноша провел в читальных залах, где прочел собрания всех философов. Его интеллект был поразителен, как и его память.
Пригов жил с женой и сыном далеко от центра Москвы, в Беляево, в обычной девятиэтажной «хрущевке». Все стены увешаны картинами, фотографиями, гравюрами, рисунками чудищ, а еще - тысячи книг. Гостей поэт угощал любимым блюдом своего послевоенного детства - сгущенкой. Он варил банку в кастрюле, и потчевал всех этой сладостью. Как говорили друзья, никаких примет заурядного человеческого житья в его доме не было - там витал дух поэзии, творчества.
Дмитрий Пригов, наряду с Ильей Кабаковым, Всеволодом Некрасовым, Львом Рубинштейном и Владимиром Сорокиным, является одним из основателей и идеологов русского концептуального искусства (в его литературном и в изобразительном ответвлениях).
«Родом из СССР» Пригов как немногие из современных художников и литераторов умел изображать мир глазами человека, выросшего в тоталитарном государстве. Его зарисовки грустны и чрезвычайно точны, к тому же они отмечены потрясающим чувством юмора.
Вскоре Пригов вошел в конфликт с советской властью, преследовался, и в 1986 году после одного из уличных перфомансов был даже принудительно направлен на лечение в психиатрическую клинику. Вышел из клиники только после волны протестов, как в стране, так и за рубежом.
В СССР он практически не издавался до начала перестройки. За границей Пригова охотно печатали в «Русской мысли», альманахе «Каталог», журнале «А-Я» и других русскоязычных изданиях.
В конце 1980-х Дмитрий Пригов стал одной из самых заметных фигур в «неофициальном искусстве» времен развала Советского Союза. В 1989 г. он вошел в общество КЛАВА («Клуб авангардистов»), через год – в Союз писателей СССР, а еще год спустя – в ПЕН-клуб.
Уже в это время поэт выступал не только с чтением стихов, но и с музыкальными номерами. Сначала это были преимущественно сольные выступления, но в 1990-е годы Пригов начал активно сотрудничать с классическими и джазовыми музыкантами и коллективами. Из этих номеров выкристаллизовалось одно из направлений его творчества – музыкальные перформансы.
Для него, как для неутомимого экспериментатора, не было никаких границ между видами творчества. Он был художником, скульптором, поэтом, прозаиком, драматургом и эссеистом одновременно, а потом еще и музыкантом, и артистом («Хрусталев, машину!», «Такси-блюз»). Он был постоянным участником многочисленных выставок изобразительного искусства в России и за рубежом. Его первая официальная персональная выставка (в основном, скульптур) состоялась в 1988 году в Чикаго.
С 1990-х у Пригова выходят стихотворные сборники и книги прозы, в числе которых «Слезы геральдической души», «Явление стиха после его смерти», «Пятьдесят капелек крови», «Сборник предуведомлений к разнообразным вещам», романы – «Живите в Москве», «Только моя Япония», «Ренат и Дракон», книгу интервью «Говорит Д. А. Пригов». Он создал также множество инсталляций и перформансов, музыкальных и художественных. Наиболее широко Д. А. Пригов представлен в 4-х томном собрании сочинений, которое издано в Вене.
Поэзия Пригова всегда узнаваема - это короткие стихотворения, чаще всего начинающиеся правильным метром, но к середине стиха ритм сбивается, становясь почти прозой, и может закончиться на этом или же снова вернуться к прежнему метру. Типична для Пригова маленькая дописка в конце стиха, обычно слово, «не вместившееся» в строку, который в шутку прозвали «приговский хвостик». Хорошо известен постулат Пригова-концептуалиста: «Поэзия – это то, что условились называть поэзией».
Согласно приговской художественной системе, отдельным произведением является не стихотворение, а стихотворный цикл, целая книга; этим отчасти объясняется одна из главных особенностей творчества Пригова – ориентация на «валовый поэтический продукт». В плане количественных характеристик он – безусловный мировой рекордсмен производства литературных текстов. В начале 1990-х им была поставлена фантастическая задача – написание к 2000 году
24 000 стихотворений, «по стихотворению на каждый месяц предыдущих двух тысяч лет». Пригов заявлял, что создание стихов стало «частью его дневного рациона». Издатели не справлялись с написанными им стихами: из 36 тысяч написанных им к 2006 году стихотворений опубликовано было менее 3 процентов.
Один из постоянных элементов конструирования имиджа образа Пригова – это его полное имя. Сказать «Александр Блок», можно, а «Дмитрий Пригов» - ни в коем случае, только «Дмитрий Александрович Пригов» (с намеком на классиков). Так его все и звали, и свои работы он также подписывал полным именем.
В новой России Д. А. Пригов стал одной из самых ярких фигур культуры авангарда. Ведущие лирические образы его поэтики - «милицанер» и абстрактный «он» вошли в российскую новую малую классику. Пригов отмечен Пушкинской премией гамбургского Фонда А. Тепфера (1994), премией им. Б. Пастернака (2002). О творчестве самого Пригова уже вышло несколько книг.
Как и полагается писателю-новатору, Пригов находился в постоянном творческом поиске, экспериментируя со стилями, жанрами, отдельными художественными и просто техническими приемами. Важная тенденция в его творчестве – склонность к соединению новаторских художественных практик с обыденной жизнью, что иногда производило ошеломляющий эффект. Писательница Светлана Мартынюк (псевдоним «Макс Фрей») так описывает одну из позднесоветских акций Д. Пригова вполне в духе «московского романтического концептуализма»: «Представьте себе: усталые москвичи останавливались у столбов с объявлениями и внимательно вчитывались в расползающиеся от сырости строчки: «куплю», «продам»... И вдруг – тот же формат, тот же машинописный текст, такая же бахрома отрывных корешков внизу, но текст...
«Граждане! Страсти наши нарушают иерархию последовательностей, и словно вихри какие вздымаются. Дмитрий Алексаныч Пригов». Несколько секунд полного недоумения, граничащего с шоком, были равносильны чуду, и поэтому эта его выходка кажется мне актом настоящей поэзии».
Одна из изюминок творчества Дмитрия Александровича – исполнение стихов и прозы. Часто свои тексты он представлял публике в буффонадной, экзальтированной, кликушеской манере. В клубной среде были очень популярны приговские «мантры» - чтение своих и классических произведений (Пушкина, например) нараспев, с подвыванием, в стиле буддистских, мусульманских и других песнопений. Он постоянно примерял на себя самые разнообразные имиджи, в поэзии он был, например: поэт-глашатай, поэт-кликуша, поэт- пророк, и т.д.
Пригов, пожалуй, наиболее критикуемый русский литератор, ибо его творчество дает богатую пищу не только для художественных и искусствоведческих интерпретаций, но и для разнообразной и во многом противоречивой критики. Казалось, это его не задевало, ведь чаще всего он сам «подставлялся», но на сердце мастера отметины оставались.
И вот в ночь на 16 июля 2007 года А. Д. Пригова не стало. Он скончался в Москве в возрасте 66 лет после обширного инфаркта. Практически все русскоязычные (и не только) средства массовой информации сообщили об этом печальном событии.
За день до приступа поэт планировал участвовать в большом перформансе с группой «Война», участники которой собирались в течение дня поднять сидящего в шкафу Пригова на 22-ой этаж студенческого общежития МГУ. Во время акции Дмитрий Александрович должен был декламировать произведения собственного сочинения.
За много лет до своей смерти Дмитрий Александрович Пригов написал слова, которые читаются сегодня как прощанье и назиданье: «Друзья мои, мы неуловимо ускользаем друг от друга по натянутым в неведомых нам направлениях нитям живого времени – и это неизбежно, и это печально, и это прекрасно, так было всегда, так будет, так надо. Давайте же любить друг друга…».
Но вот проект «Дмитрий Александрович Пригов» закрыт. Как говорится, его стихи «все еще ждут своего внимательного читателя». Этому читателю, увы, никогда уже не доведется услышать блестящие объяснения Пригова, являвшихся, как отмечал сам автор, «составляющей частью моих стихов». Впрочем, читайте Дмитрия Александровича без всяких объяснений:
«Отчего бы мне не взять
Да и не решиться на бессмертье.
Это непонятней смерти,
Но и безопасней так сказать.
Безопасней в смысле смерти,
А в смысле жизни – как сказать».

КОРОТКО ПРО ТЕРМИНЫ.

Концептуализм (лат. сопсерtus - мысль, представление) -интернациональное движение в искусстве 20 в., реализовавшееся в области пластических искусств и в литературе. С конца 60-х сформировалось концептуальное направление в московской культуре. К. объединяет процесс творчества и процесс его исследования. Произведения концептуального искусства принимают самый неожиданный облик - фото, текстов, ксероксов телеграмм, графиков, схем, объектов, не имеющих функционального назначения.
Среда произведений К. - улица, дорога, поле, лес и др. Во многих концептуальных работах используются природные материалы в чистом виде - хлеб, снег, песок, зола, металл, камень и т. п. Основные компоненты К. - абсурд, формы и слова, лишенные смысла, бесцельная игра. Основные сферы реализации К. -картины, различные объекты, перформансы, инсталляции.

Перформанс (англ. регformancе - представление) - вид визуального искусства в XX веке. П. - короткое представление, исполненное одним или несколькими участниками перед публикой.
Акции перформанса заранее планируются и протекают по некоторой программе. П. ближе к поэтическому чтению и исполнению музыкального произведения и может быть определен как публичный жест (физический, словесный, поведенческий, социальный и т.д.).

Инсталляция (англ. installation — размещение, установка, монтаж) - пространственная композиция, созданная художником из разных элементов (бытовых предметов, промышленных изделий и материалов, природных объектов, текстовой или визуальной информации). Создавая необычные сочетания обычных вещей, художник придает им новый символический смысл. Эстетическое содержание И. в игре смысловых значений, которые изменяются в зависимости от того, где находятся предмет - в привычном бытовом окружении или в выставочном зале.

Игорь Иртеньева

    Едкий лирик „Да это злая ирония!“ — скажут они. — Не знаю. М. Ю. Лермонтов Игорь Иртеньев — один из наиболее известных современных поэтов. И он же — один из самых непрочитанных. Творчество его всё ещё остаётся недооцененным (неоцененным?), а если и воспринятым, то неадекватно. В поэзии этой лёгкость и внешняя общедоступность уживаются с подтекстом, явно ориентированным на подготовленного читателя. Однако если видимая простота и несомненное остроумие иртеньевских стихов способствуют их популярности, то те же фирменные знаки, скорее всего, отталкивают многих от серьёзного к ним отношения. В первом приближении поэзию Иртеньева естественно сопоставить с такими явлениями, как творчество Павла Шумахера и Василия Курочкина. Есть у его поэтики определенное сходство и с творчеством Саши Чёрного и Николая Олейникова. Не прошёл он и мимо интеллигентского псевдофольклора середины ХХ века, авторы которого (А. Охрименко, В. Штрейберг, С. Кристи, А. Левинтон и др.) менее известны, чем их детища: „Отелло, мавр венецианский“, „О графе Толстом — мужике простом“, „Батальонный разведчик“ и проч. Но более пристальное прочтение обнаруживает, что на иртеньевские стихи, как это ни парадоксально, существеннее повлияла традиция „серьёзной“, а не пародийно-сатирической поэзии. Всё его творчество пронизывает подспудный драматизм: поэт представляет на суд читателя не что иное как современную лирику, используя нетрадиционные, нелирические приёмы. И только ли его беда, что это послание зачастую до адресата не доходит? Иртеньеву заметно мешает ярлык ирониста. Это и понятно, и печально. Понятно потому, что у нас вообще укоренилось ироническое — такая вот тавтология — отношение к иронии и эксцентрике. Печально потому, что ирония иронии рознь. К общему нашему несчастью, за последние годы этот многострадальный художественный троп усилиями целой когорты литераторов, как талантливых, так и не очень, превратился в изрядно потрёпанный жупел. Ирония приелась, как бананы, что нынче лежат на всех углах и стоят дешевле огурцов. А между тем, приём сам по себе ни в чем не виноват. Дело тут не столько в проблеме восприятия иронии, сколь в проблеме отношения к чувству юмора и смеховой стихии вообще. Были в русской поэзии, в конце концов, и Барков, и Прутков, и Потёмкин, и обериуты. Но в отечественной, особенно в читательской, традиции такие направления, как литература абсурда или поэзия нонсенса существуют на положении едва ли не маргинальном (в отличие от совершенно иной ситуации в западноевропейской, прежде всего английской, традиции). Многие, в том числе и вполне искушённые читатели, искренне полагают, что смеховому началу в лирической поэзии не место. Казалось бы очевидно, что стремление к осмеянию мира далеко не всегда признак деконструктивной установки автора. После Бахтина подобные вещи даже неудобно повторять. Но, увы, приходится. Ирония вообще, и иртеньевская в частности, в идеале совсем не то, что даёт читателю возможность расслабиться. Присущий ей тон заведомого превосходства над описываемым и отстранённость авторского голоса обманчивы. На деле в текстах Иртеньева всегда есть авторская позиция, и поэт чаще, чем на первый взгляд кажется и чем он сам декларирует, берёт „высокую ноту“ — но, чтобы её услышать, надо знать специфические правила игры: „Затянут рутины потоком, Воюя за хлеба кусок, Я редко пишу о высоком, Хотя интеллект мой высок“. „Развлекательная“ интонация сбивает с толку, форма высказывания обманывает. По-видимому, Иртеньев вполне сознательно идёт на отсечение значительной части аудитории от понимания истинного смысла своего поэтического задания: „Стихи мои, простые с виду, Просты на первый только взгляд, И не любому индивиду Они о многом говорят“. Ирония — единственный „спасательный круг“ для человека неочарованного, и с ней можно сохранить здравый смысл, но трудно достичь высот духа. Потому от читателя требуются немалые усилия, чтобы увидеть лес за деревьями. Не кроется ли разгадка легковесного восприятия творчества Иртеньева вот в чём: кажется, будто в его стихах почти все настолько близко и понятно, что и понимать-то нечего. Не стоит забывать — большинство поклонников Иртеньева знает даже не поэта, а лишь телевизионного „правдоруба“, еженедельно отзывающегося на злобу дня: „Российский правдоруб простой, Невольник НТВ и чести“. Но далеко не всегда вирши, приготовленные для эфира, оказываются на том же уровне, что и собственно „стихи для чтения“. А загадка последних в том, что трижды знаменитый проклятый сор, из которого растут иртеньевские благородные лопухи и лебеда, это чепуха и лабуда нашей знакомой до рези в глазах житухи. Многим импонируют ненавязчивый, прибеднённо-упрощенный тон и образ героя, встающий за этим типом речи, героя, исчезающе редкого в „высокой“ поэзии: „Здесь мне знакомо все до боли, И я знаком до боли всем, Здесь я учился в средней школе, К вопросам — глух, в ответах — нем“. С ним соблазнительно легко соотнести себя, и столь же нетрудно возвыситься над ним, понимая степень его ограниченности и испытывая приятное чувство удовлетворения собственным интеллектом: „Я в жизни их прочел с десяток, Похвастать большим не могу“ (это о книгах). Но лирический герой стихотворца на деле не менее сложен, чем его поэтика. Возможно, наиболее сильный иртеньевский приём в том, что при всей стилистической цельности корпуса его сочинений личность, от чьего лица обычно выступает поэт, неустойчива, „текуча“. Амплитуда её — от образа измученного окружающей средой интеллигента („Вот человек какой-то мочится В подъезде дома моего“) до маски совка-маразматика („Я не снимаю брюки на ночь И не гашу в уборной свет“). А посредине — усреднённый индивид, оснащенный здравым, хотя и не слишком глубоким смыслом, человек вообще, заклейменный сакраментальным эпитетом „простой“ („Простой советский имярек, Каких в стране у нас немало, Увы, забвению обрек Мой мозг его инициалы“). Читая сказовый стих Иртеньева, не сразу поймёшь, идентифицирует ли герой свое сознание с предложенным типом речи или, напротив, открещивается от него. Да и удельный вес иронии меняется от стиха к стиху, а порой и от строки к строке. Поэтике Иртеньева присуща обманчивая простота. Кажется, будто его инструментарий устойчив и не сказать чтоб очень широк. Он приверженец строгой силлаботоники с излюбленным четырёхстопным ямбом, самым расхожим размером русского классического стиха. Семантический ореол „четырёхстопного ямба… очень размыт: это всеядный размер… у читателя ХХ в., вероятно, он смутно вызывает чувство «ну, это что-то классическое, старомодное»“ (М. Гаспаров). На таком читательском восприятии и играет Иртеньев. То же — с рифмовкой. Чаще всего это точная, подчас утрированно точная рифма („девы — где вы“, „бал — заколебал“, „цыганов — Зюганов“, „поперёк — Игорёк“). А еще — архаичные инверсии, особенно выигрышные в сочетании с пассивным залогом („Итак, мы вышли спозаранок, Чтоб избежать ненужных встреч, И шаловливых хуторянок Нескромных взоров не привлечь“). Да и сама тематика большинства стихов достаточно традиционна, порой гипертрофированно хрестоматийна: поэт и толпа, поэт и Муза, несчастная любовь и т. д. Но все это не случайно. Подчёркнуто строгое обращение со словом лишает текст избыточности: теснота стихотворного ряда доведена до предела, слова отобраны и между ними „нож не вставишь“. Если же вчитаться в Иртеньева попристальней, обнаруживаешь и другие, преимущественно интертекстуальные, приёмы, которые подчас „растворяются“ в стихии комического и проходят мимо читательского сознания. Автор ведет тонкую игру, выращивая свои стихи на мощном культурном гумусе. Стиль Иртеньева — причудливый сплав традиционной возвышенно-романтико-символистской интонации с советским новоязом, блатаризмами, жаргонизмами, канцеляритом, обломками научного стиля и, наконец, с мощным пластом бытовой, разговорной фразеологии. Все это позволяет монтировать из словесной руды неожиданно свежие стихи. Бросающийся в глаза комедийный эффект, который нередко затмевает другие достоинства иртеньевский поэзии, уместно рассматривать скорее не как цель, а как побочное действие удачного художественного эксперимента. Сложившийся в его результате стиль поэта принципиально нов. Контраст языковых красок парадоксальным образом сглажен, стих становится внешне строгим, даже аскетичным, но он основан на глубоком знании традиции. Без понимания подтекста многие стихи поэта выглядят просто как забавные, пусть и мастерски выполненные кунштюки, что автору хорошо известно: „Вот вы, к примеру бы, смогли бы В один-единственный присест Постичь их тайные изгибы И чудом дышащий подтекст?“. Цитация лишь одна из составляющих этого фундамента, хотя и наиболее заметная („Выхожу один я на дорогу В старомодном ветхом шушуне“). В той или иной форме, прямо или косвенно Иртеньев цитирует впечатляющий ряд русских классиков — от Державина до Пастернака (перечень приводить не стоит — он слишком длинен), обращается к современным источникам (Окуджава, Высоцкий, Визбор, Кушнер, Глазков), к массовой продукции советских (Асадов, Исаковский, Лебедев-Кумач, Михалков) и фольклорных текстов, к поэтам своего круга (Коркия, Арабов, Ерёменко, Пригов, Искренко), а также захватывает и более широкий контекст, обыгрывая особенности поэтики Гёте, По, Гейне и заходя даже в область прозы (Гоголь, Зощенко, Вен. Ерофеев). Вместе с очевидным и буквальным цитированием Иртеньев использует двойное письмо, что и побуждает многих воспринимать его стихи по преимуществу как пародийные. Зачастую затруднительно определить, что именно заставляет ощущать присутствие подтекста — размер, лексика, рифмовка, мотивы или образный ряд. Достаточно рассмотреть хотя бы один подобный случай, чтобы взять в привычку держать с Иртеньевым ухо востро. Вот абсурдистское, на первый взгляд, стихотворение „В одном практически шнурке…“ — на деле ещё и пример замаскированного цитирования, причём без учёта подтекста смысл сочинения явно искажается: Ступая с пятки на носок, Пойду за шагом шаг, Мину лужок, сверну в лесок, Пересеку овраг. И где-то через две строки, А может, и одну, На берег выберусь реки, В которой утону. Меня накроет мутный ил В зелёной глубине, И та, которую любил, Не вспомнит обо мне… и т. д. Базис этой надстройки следующий: „Меж гор, лежащих полукругом, Пойдем туда, где ручеек, Виясь, бежит зеленым лугом К реке сквозь липовый лесок“ („Евгений Онегин“, глава седьмая). В пушкинском тексте далее речь идёт о могиле Ленского и вообще о злосчастной посмертной судьбе стихотворца („Но ныне… памятник унылый Забыт. К нему привычный след Заглох“). На фоне далеко не очевидных пушкинских мотивов стихотворение Иртеньева окрашивается в иные тона. Оказывается, речь здесь о судьбе поэта, посмертной славе и забвении. Ср. размышления Ленского накануне дуэли: „И память юного поэта Поглотит медленная Лета, Забудет мир меня; но ты Придешь ли, дева красоты, Слезу пролить над ранней урной И думать: он меня любил“. Таким образом, забавно-сюрреалистический и оттого внешне легкомысленный тон стихотворения имеет довольно мрачную подоплёку. Комический эффект её обнаружением не устраняется, а, скорее, усиливается, настолько смело переосмыслен классический текст, где изменены размер и тональность повествования, но исходный мотив оставлен прежним. Однако отдельно стоящим явлением творчество Иртеньева делают не столько изысканные особенности поэтики, сколько позиция автора. Заключать его в узкие рамки иронического направления значит не замечать сверхзадачи поэта. Пародия для него лишь исходная точка творчества. Он прежде всего оригинальный лирический поэт. Но Иртеньев — редкий лирик: едкий и неэгоцентричный. Обе составляющие дают поистине уникальный результат. Когда читатель встречает в его стихах местоимение первого лица единственного числа („Я, Москва, в тебе родился, Я, Москва, в тебе живу, Я, Москва, в тебе женился, Я, Москва, тебя люблю!“), не стоит думать, что речь идет о самом герое. Это не столько он, сколько мы. О многих ли стихотворцах можно сказать подобное? Признаемся себе, неужели наша жизнь проходит в вечном кровавом конфликте с миром, как у Цветаевой? Часто ли мы дрожим от метафизического холода а-ля Бродский? Неужто нам, в сущности, все по большому барабану, как лирическому (лирическому?) герою (герою?) Пригова? Разве готовы мы разражаться рифмованной риторикой по любому малозначительному поводу подстать Евтушенко? Все эти темпераменты хотя и привычны в поэзии, в жизни встречаются куда реже. Так жить нельзя. Налицо явный дисбаланс: множество ныне здравствующих на родной территории и здраво же мыслящих реалистов до сих пор не имело своего поэтического полпреда. Теперь он есть. При своей неочевидной элитарности, Иртеньев — один из истинно гражданских современных поэтов, непрямой наследник Некрасова. Его стихи неплакатно социальны: „Как мне они физически близки, Те, за кого пред небом я в ответе, — Солдаты, полотёры, рыбаки, Саксофонисты, женщины и дети“. Ирония его маскирует вовсе не цинизм и холодно-брезгливое отношение к плебсу, а сочувствие к массе сограждан и — шире — вообще ко всем, в той или иной степени обделённым жизнью: культурой, знаниями, условиями существования: „Мой друг, мой брат, мой современник, Что мне сказать тебе в ответ? Конечно, плохо жить без денег, Но где их взять, когда их нет?“. И подчас именно иронический тон позволяет выразить это сострадание к сирым и убогим в открытую: „Вот так, умом и телом слаб, Живу я с той поры — Ни бог, ни червь, ни царь, ни раб, А просто — хрен с горы“. Парадоксально, но при всей любви поэта к Пушкину и обилии соответствующего интертекстуального пласта свидетельство классика „Бежит он, дикий и суровый, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы…“ к Иртеньеву мало применимо. У него стремление иное: плоды вдохновения прямо адресованы собратьям по жизни, и возможности воздействия на аудиторию трезво осознаны („Я лиру верную беру. Нет, нипочём я не умру В сердцах ближайших поколений Семи-восьми“). Даже когда автор категорично заявляет: „И понял я, что мне природа Его по-прежнему чужда. И вновь я вышел из народа, Чтоб не вернуться никогда“, к этой декларации следует отнестись с осторожностью. Ведь у него встречаются и иные признания: „Защитник павших и сирот, Бельмо в глазу бездушной власти, Я всей душою за народ, Поскольку сам народ отчасти“. Поэту далеко не безразлично, что происходит с человеком толпы или „простым советским имяреком“ (а чаще всего с ним ничего хорошего не происходит): „Чем я могу помочь несчастным им? Чего им ждать от нищего поэта, Когда он сам отвержен и гоним, Как поздний посетитель из буфета“. Но все же кое-что он может: и разделить судьбу, и поделиться заветным. Услышав признание „Я этим всем, как бинт, пропитан, Здесь все, на чём ещё держусь“, читатель волен понимать его двояко. Это о бессмертной пошлости земной — но и о насыщенном воздухе культуры. Поэт дышит им и побуждает аудиторию делать то же самое. Масштаб поэта таков, что его уместно видеть в ряду, где стоят имена Чухонцева, Лосева, Гандлевского, Цветкова, Кенжеева… Иртеньев — поэт неклассической гармонии, поэт-„ассенизатор“, выполняющий необходимую функцию постоянного очищения поэзии от зашоренности, стереотипности мышления. По Шкловскому, каждый художник остраняется в своем творчестве. Иртеньев выбрал для остранения обоюдоострый инструмент — иронию, которая служит у него не целям постмодернистской деконструкции, но помогает цементировать собственную поэтику. Разумеется, даже тщательный анализ иртеньевских приёмов, который для филологов ещё впереди, не объяснит главного. Литературоведение знает, как сделана „Шинель“ Гоголя. Но оно не знает, как сделать „Шинель“ Гоголя. Творчество Иртеньева — удачная попытка преодолеть постмодернизм на его поле и его же средствами. Поэт не упивается воссозданием мешанины ментальных обломков, не воспевает хаос, а создает, синтезируя разнородные культурные явления, новый поэтический космос. И из этой внешней эклектичности рождается экзотическая роза, привитая советскому дичку. Иртеньев, как печальный клоун Полунин, смешит до слёз как бы помимо своей воли, просто потому, что по-другому у него не получается. Абсолютный слух на языковые штампы стимулирует его мгновенную реакцию. Вот живой пример: телевизионный интервьюер щеголяет строками: „Куда ты скачешь, гордый конь, И где… “, а Иртеньев понуро заканчивает: „…откинешь ты копыта“. Выморочному п у стмодерну и паразитированию на классике поэт противопоставляет настоящую любовь к традиции и творческую свободу. Талант же, как заметил Сергей Довлатов, что похоть: трудно скрыть, а ещё труднее — симулировать. …Благодаря Ирине Одоевцевой мы знаем, как Мандельштам с весёлым недоумением спрашивал: зачем писать смешные стихи? Все ведь и так смешно! Ироничный трагик Иртеньев подошел к истине с изнанки: все это было бы грустно, когда бы не было так смешно. Всё накрылось медным тазом, Но, покуда тлеет разум, Ощущения конца Все же нету до конца.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: