Езжай на запад, парень

И вот в Берлине Стефанидис снова живет среди турок. Здесь, в Шёнеберге, я чувствую себя вполне уютно. Турецкие магазинчики вдоль Хауптштрасе напоминают мне те, в которые меня в детстве водил отец. Продается в них то же самое – вяленый инжир, халва и долма. И лица те же – морщинистые, костистые, с темными глазами. Несмотря на семейную предысторию, мне нравятся турки. Я бы хотел работать в посольстве в Стамбуле и уже обратился с просьбой о переводе туда. Тогда круг замкнется.

Но пока я занимаюсь своим делом. Я наблюдаю за пекарем в соседнем ресторанчике, за тем, как он печет хлеб в каменной печи, которыми пользовались в Смирне. Он орудует лопаткой с длинной ручкой, которой переворачивает и достает готовые буханки. С неослабевающим вниманием он работает по четырнадцать‑шестнадцать часов в день, оставляя на мучной пыли, которая покрывает пол, следы своих сандалий. Он – истинный мастер своего дела. И вот американец Стефанидис, потомок греков, сидит на Хауптштрасе и восхищается этим турецким иммигрантом в Германии в 2001 году. Все мы неоднозначны. Не только я.

Колокольчик на дверях парикмахерской автобусной станции в Скрантоне весело звякнул, и ее хозяин Эд опустил газету, чтобы поприветствовать следующего посетителя.

Взглянув на меня, он помедлил и спросил:

– В чем дело? Ты проиграл пари?

В дверях стоял высокий жилистый подросток, на лице которого было написано, что он вот‑вот готов броситься наутек. На плечи спадали длинные как у хиппи волосы, хоть он и был облачен в темный костюм. Пиджак выглядел мешковатым, а брюки не доходили до тупоносых ботинок. Даже издалека Эд ощущал затхлый запах комиссионки. Однако в руках малец держал большой серый деловой чемодан.

– Просто хочу сменить стиль, – ответил мальчик.

– Я тоже, – откликнулся парикмахер.

Он пригласил меня сесть. Я, только что ставший Каллом Стефанидисом, повесил пиджак на вешалку, поставил под нее чемодан и двинулся к указанному месту, стараясь идти мальчишеской походкой. Мне приходилось овладевать простейшими моторными навыками, как больному после инсульта. И походка требовала наименьших усилий. Я давно уже пережил то время, когда девочки в школе «Бейкер и Инглис» упражнялись, нося учебники на голове. Неуклюжесть походки, описанная доктором Люсом, позволяла мне претендовать на принадлежность к неуклюжему полу. У меня было мужское телосложение с его более высоким расположением центра тяжести, которое обеспечивало стремительность движений. Однако с коленями были проблемы. Я постоянно старался сводить их вместе, вследствие чего покачивал бедрами. Сейчас все мои усилия были направлены на то, чтобы таз оставался в состоянии покоя. Надо было идти покачивая плечами, а не бедрами, широко расставляя ноги. Обо всем этом я узнал за полтора дня.

Я сел в кресло, радуясь передышке. Эд, не переставая качать головой и прикидывать длину моих волос, повязал мне на шею простыню и набросил на меня передник.

– Никогда не мог понять, почему вам так нравятся длинные волосы. Вы меня чуть не разорили. Знаешь, сколько людей из‑за вас ушло на пенсию? Ко мне обычно приходят ребята, у которых уже вообще нет волос, – он хихикнул. – Ну что ж, а теперь, значит, мода сменилась. Хорошо, может, и мне теперь удастся заработать на жизнь. Хотя вряд ли. Теперь все стремятся к нивелировке полов. Всем требуются шампуни. – И он с подозрительным видом склонился ко мне. – Тебе тоже нужно вымыть голову шампунем?

– Нет, мне только стрижку.

– Что ты хочешь? – удовлетворенно кивнул он.

– Покороче.

– Совсем коротко? – переспросил он.

– Коротко, но не слишком, – ответил я.

– Коротко, но не слишком, отличная мысль. Посмотрим, что на это скажет другая половина.

Я замер, полагая, что он что‑то имеет в виду. Но это была просто шутка.

У самого Эда была очень аккуратная стрижка: все имевшиеся на его голове волосы были тщательно зачесаны назад, обнажая злобное и сварливое лицо. Пока он поднимал кресло и натачивал бритву, я рассматривал его темные волосатые ноздри.

– И папа тебе позволяет так ходить?

– Пока позволял.

– Ну значит, твой старик, наконец, взялся за тебя. И знаешь, тебе не придется жалеть об этом. Бабам не нравятся парни, которые похожи на девок. И не верь, когда они говорят, что им нравятся женственные мужчины. Чушь собачья!

Его ругань, бритва и помазок стали моим посвящением в мир мужчин. По телевизору шел футбольный матч. На стене висел календарь с изображением бутылки водки и девушки в отороченном мехом бикини. Я поставил ноги на металлическую подножку кресла, и он вращал меня туда и сюда перед вспыхивавшими зеркалами.

– Паленый палтус! Tы когда стригся в последний раз?

– Когда луноход запустили на Луну.

– Да… похоже.

Он развернул меня к зеркалу, и в стекле с амальгамой в последний раз мелькнула Каллиопа. Она еще не исчезла, и ее плененный дух еще проглядывал.

Эд принялся расчесывать мои длинные волосы, поднимая их вверх и делая резкие проверочные щелчки ножницами, еще не касаясь их лезвиями. Он только прикидывал, что предстоит сделать. И это давало мне возможность подумать. Что я делаю? Прав ли доктор Люс? А что, если я и вправду та самая девочка в зеркале? С чего я взял, что мне так легко удастся переметнуться на другую сторону? И что мне вообще было известно о мужчинах, если они мне даже не нравились?

– Это все равно что срубить дерево, – заметил Эд. – Сначала надо подняться наверх и обрубить ветви, а уж потом браться за ствол.

Я закрыл глаза. Я больше не мог смотреть в глаза Каллиопы. Я вцепился в подлокотники и стал ждать, когда парикмахер закончит свое дело. Но не прошло и мгновения, как ножницы звякнули о полку и раздался шум включенной машинки, которая как пчела принялась кружить над моей головой. Эд снова приподнял мне волосы расческой, и машинка нырнула в мою шевелюру.

– Ну вот, – удовлетворенно промолвил он.

Я продолжал сидеть с закрытыми глазами. Но теперь я знал, что назад пути нет. Машинка прочесывала мой череп, но я стойко держался. Пряди волос падали на пол.

– Я возьму с тебя дополнительную плату, – заметил Эд.

И тут я встревоженно открыл глаза.

– Сколько?

– Не волнуйся. Столько же. Я делаю это из патриотизма. Я спасаю демократию.

Мои дед и бабка покинули свой дом из‑за войны. А теперь, пятьдесят два года спустя, это делал я. И у меня тоже было ощущение, что я спасаю свою жизнь. В кармане моего нового наряда было не так уж много денег. И вместо корабля, плывущего через океан, меня уносили на другую сторону континента разнообразные машины. Как в свое время Левти и Дездемона, я тоже превращался в нового человека, и я не знал, что со мной произойдет в этом новом мире, в который я вступал.

Как и им, мне было страшно. Я никогда еще не жил сам по себе. Я не знал, как устроен этот мир и что в нем сколько стоит. Выйдя из гостиницы, я взял такси до автобусной станции, не зная при этом, где она находится. Потом я бродил вдоль прилавков фаст‑фуда в поисках касс. А когда нашел их, то купил себе билет на вечерний автобус в Чикаго, оплатив проезд до Скрэнтона, так как опасался, что на большее мне не хватит. Издавая шипящие и чмокающие звуки, меня оглядывали бомжи и наркоманы, сидевшие на скамейках. Их вид меня пугал. Я чуть было не отказался от своего замысла. Еще можно было успеть добраться до гостиницы до возвращения Мильтона и Тесси. Я сел на скамейку в зале ожидания, зажав чемодан между коленей, словно опасаясь, что его могут у меня похитить, и принялся размышлять. Я представлял себе, как заявлю родителям, что намерен дальше существовать в мужском обличье, как они начнут протестовать, а потом смирятся и примут меня. Мимо прошел полицейский. После чего я встал и пересел к женщине среднего возраста, надеясь на то, что меня примут за ее дочь. Громкоговоритель объявил посадку на мой рейс, и я окинул взглядом других пассажиров – нищету, согласную путешествовать ночью. Среди них были пожилой ковбой с вещевым мешком и сувенирной статуэткой Луи Армстронга, два католических священника из Шри‑Ланки, несколько толстых женщин, обремененных детьми и вещами, и маленький морщинистый коротышка с желтыми зубами, оказавшийся жокеем. Они выстроились в очередь перед автобусом, а мое воображение, не подчиняясь моим режиссерским указаниям, продолжало рисовать все новые и новые картины. Теперь уже Мильтон отрицательно качал головой, доктор Люс надевал на свое лицо хирургическую маску, а мои подруги в Гросс‑Пойнте показывали на меня пальцами и злорадно хихикали.

И так в состоянии транса, весь дрожа от ужаса, я вошел в темный салон автобуса и в поисках защиты сел рядом с пожилой дамой. Остальные уже доставали термосы и разворачивали бутерброды. С задних сидений донесся запах жареной курицы. И я вдруг ощутил острое чувство голода. Мне захотелось снова оказаться в гостинице и заказать что‑нибудь в номер. Но я знал, что мне предстоит купить новую одежду и приобрести более внушительный вид, чтобы не выглядеть столь затравленным. Автобус тронулся с места, и я, ужасаясь тому, что делаю, но будучи не в силах остановиться, уставился в окно. Мы выезжали из города, направляясь к длинной желтой кишке туннеля, ведущего в Нью‑Джерси. Мы погружались под землю, над нами было грязное дно реки и рыбы, плавающие в черной воде.

В Скрэнтоне я отправился на пункт Армии Спасения выбирать себе костюм. Я делал вид, что покупаю его для брата, хотя никто не задавал мне никаких вопросов. Я совершенно не ориентировался в мужских размерах, поэтому всякий раз мне приходилось прикладывать пиджаки к себе, чтобы проверить, насколько они могут подойти. Наконец мне удалось отыскать подходящий костюм. Он был прочным и годился для любой погоды. На ярлычке значилось: «Мужская одежда Дюренматта, Питсбург». Я снял куртку и, убедившись в том, что меня никто не видит, примерил пиджак. Это не заставило меня ощутить себя мальчиком. Скорее наоборот: у меня возникло ощущение, что мне его набросили на плечи на свидании. Он казался большим, теплым, уютным и абсолютно чуждым. (С кем же у меня было свидание на этот раз? С капитаном футбольной команды? Нет. С ветераном Второй мировой, скончавшимся от сердечной недостаточности. С членом клуба «Охотничий домик», перебравшимся в Техас.)

Однако костюм являлся лишь частью моего нового облика. Главным была прическа. Эд уже отряхивал меня щеткой. Пыль и волосы летели во все стороны, и я снова закрыл глаза. Потом он развернул кресло и сказал:

– Ну вот и всё.

Я посмотрел в зеркало и не увидел себя. В нем больше не было Моны Лизы с загадочной улыбкой. Скромной девочки с черными средиземноморскими волосами на лице. Вместо этого там был ее брат‑близнец. На обнажившемся лице еще отчетливее проступали происшедшие со мной перемены. Подбородок выглядел более широким и квадратным, а на массивной шее отчетливо виднелось адамово яблоко. Это было безусловно мужское лицо, однако чувства оставались девичьими. Подстричься после разрыва – чисто женская реакция. Это был способ начать все с начала, это было актом отречения от тщеславия и любви. Я знал, что больше никогда не увижу Объект. И несмотря на все проблемы и тревоги, именно это причинило мне самую сильную боль, когда я впервые увидел в зеркале свое мужское лицо. «Все кончено», – подумал я. Обрезав волосы, я наказал себя за слишком глубокое чувство. И теперь мне предстояло научиться быть сильным.

Когда я вышел из парикмахерской Эда, я был уже новым созданием. Если прохожие и замечали меня, то скорей всего принимали за учащегося ближайшей школы, облаченного в стариковский костюм, несколько претенциозного и непременно читающего Камю и Керуака. В этом костюме было что‑то от культуры битников. Брюки отблескивали как акулья кожа, а благодаря высокому росту я мог делать вид, что мне семнадцать, а то и восемнадцать. Под пиджаком был свитер, а под свитером рубашка, – эти два слоя родительской заботы охраняли меня от окружающего мира. Если кто и обращал на меня внимание, то принимал мой вид за причуду подростка.

Но под всей этой одеждой мое сердце продолжало бешено колотиться от страха. Я не знал, что мне делать дальше. Внезапно оказалось, что я должен обращать внимание на то, что раньше оставалось незамеченным. Расписание автобусов и цены на билеты, деньги и поиски в меню самого дешевого блюда, которым в Скрэнтоне в тот день оказалось чили. Я съел целую тарелку, размешивая в нем крекеры и изучая расписание. Учитывая наступление осени, лучше всего было ехать на юг или на запад. Но поскольку юг меня не устраивал, я решил отправиться на запад. В Калифорнию. А почему бы и нет? Но изучив цены на билеты, я понял, что они мне не по карману.

Все утро моросил дождь, и только теперь начало проясняться. За грязной закусочной и подъездной дорогой с мусором на обочине пролегала автострада. И через мокрые от дождя окна я наблюдал за мчавшимися по ней машинами, продолжая ощущать себя одиноким и заброшенным – утоление голода не принесло избавления от страха. Подошедшая официантка спросила, не налить ли мне кофе. И хотя раньше я никогда не пил кофе, я ответил утвердительно. Сдобрив его двумя порциями сливок и четырьмя кусками сахара, я выпил принесенную мне чашку.

Со станции то и дело отправлялись автобусы, оставляя за собой хвосты выхлопных газов. По автостраде все так же неслись машины. Больше всего на свете мне хотелось принять душ, лечь в чистую постель и заснуть. За десять долларов можно было снять номер в мотеле, но сначала нужно было подальше уехать. Я долго сидел в станционной забегаловке, обдумывая свой следующий шаг. И наконец меня посетила мысль. Я расплатился по счету, вышел и, перейдя подъездную дорогу, начал спускаться по склону. Водрузив чемодан на плечо, я вышел на обочину автострады, повернулся лицом к идущему навстречу потоку машин и робко вытянул руку с поднятым вверх большим пальцем.

Родители всегда предостерегали меня от путешествий автостопом. Иногда Мильтон показывал мне даже статьи в газетах о плачевных результатах подобных ошибок. Поэтому я держал руку не слишком высоко, чувствуя, как все во мне сопротивляется этой идее. Машины проносились мимо не останавливаясь. Рука моя дрожала.

Я недооценил Люса, полагая, что после беседы со мной он сочтет меня нормальным и оставит в покое. Но, вероятно, тогда я не понимал и само значение нормы. Норма не являлась нормальной и не могла ею быть. Если бы норма была в порядке вещей, тогда о ней можно было бы и не заботиться. Однако всех, а особенно врачей, она почему‑то очень заботит. Они всегда сомневаются в ее присутствии и пытаются всячески способствовать ее установлению.

Что касается моих родителей, то их я ни в чем не обвинял. Они просто хотели защитить меня от унижений, участи изгоя, от смерти. Как я узнал позже, доктор Люс предупреждал их об опасности, грозящей мне в случае отказа от операции и последующего лечения. Ткань «половых желез», как он называл мои неопустившиеся яички, могла позднее переродиться в злокачественную опухоль. (Однако мне уже сорок один год и ничего такого не произошло.)

Из‑за поворота, выбрасывая из направленной вверх выхлопной трубы черные клубы дыма, показался грузовик с полуприцепом. За окном красной кабины подрагивала голова водителя, как у куклы на пружинках. Она повернулась в мою сторону, и он нажал на тормоза огромного грузовика. Задние колеса, дымясь, завизжали, и машина остановилась в двадцати ярдах от меня.

С колотящимся от возбуждения сердцем я схватил свой чемодан и бросился к грузовику. Однако, подбежав к нему, я растерялся – дверца располагалась слишком высоко над землей. Огромная махина рычала и содрогалась. Водителя видно не было, и я замер в нерешительности. Затем в окошке внезапно появилось его лицо, и он открыл дверцу.

– Залезаешь или что?

– Сейчас, – откликнулся я.

Внутри было грязно. Повсюду валялись пустые бутылки и упаковки от еды.

– Твоя задача следить за тем, чтобы я не заснул, – сообщил он.

А когда я промолчал, он окинул меня взглядом. Глаза у него покраснели от усталости. Лицо украшали рыжие усы и столь же рыжие бакенбарды.

– Просто болтай что‑нибудь, – пояснил он.

– Что именно?

– Да мне‑то какое дело! – раздраженно рявкнул он и тут же добавил: – Ты знаешь что‑нибудь об индейцах?

– Американских индейцах?

– Да. Когда я езжу на запад, мне приходится подбирать их на дороге. Чего они только не рассказывают! У них такие теории – в жизни не слышал ничего более дикого.

– Например?

– Например, некоторые говорят, что пришли сюда вовсе не по мосту Беринга. Ты знаешь, что такое мост Беринга? Это там, на Аляске. Сейчас называется Беринговым проливом. То есть сейчас там вода. Небольшой пролив, отделяющий Аляску от России. Но раньше там была суша, по которой и пришли индейцы. Из Китая там, или Монголии. Они же на самом деле восточные люди.

– Я этого не знал, – ответил я.

Страх начал отступать. Похоже, водитель принял меня за своего.

– Однако те индейцы, которых мне доводилось подвозить, утверждали, что они пришли не оттуда, а появились с какого‑то утонувшего острова – что‑то вроде Атлантиды.

– Ну да?

– И знаешь, что они еще говорят?

– Что?

– Что конституцию Соединенных Штатов написали индейцы!

В результате получилось, что говорил он сам. Я больше помалкивал. Однако одного моего присутствия хватало, чтобы он не заснул. С индейцев он перешел на метеориты и рассказал мне об одном таком в Монтане, который индейцы почитают священным камнем, а затем поведал мне о разных небесных явлениях, с которыми знакомится человек, ведя бродячий образ жизни, – о падающих звездах, кометах и зеленых лучах.

– Ты когда‑нибудь видел зеленые лучи? – спросил он.

– Нет.

– Считается, что их невозможно заснять, но мне однажды удалось. Я всегда держу в кабине фотоаппарат, на случай если доведется столкнуться с чем‑нибудь этаким. Так что я их однажды увидел и заснял. И теперь у меня дома есть фотография.

– А что такое зеленые лучи?

– Это цвет солнца на восходе и на закате. Длится ровно две секунды. Лучше всего это видно в горах.

Он довез меня до Огайо и высадил перед мотелем. Я поблагодарил его и двинулся со своим чемоданом внутрь. Костюм и дорогой чемодан сделали свое дело – меня никто не принял за беглеца. Возможно, у служащего мотеля и зародились сомнения относительно моего возраста, но я сразу же положил на стойку деньги, и он выдал мне ключ.

После Огайо были Индиана, Иллинойс, Айова и Небраска. Я путешествовал в фургонах, спортивных машинах и взятых напрокат седанах. Ни разу с женщинами, только с мужчинами или с мужчинами и женщинами. Меня подвозили голландские туристы, жаловавшиеся на качество американского пива, и уставшие друг от друга семейные пары. И все принимали меня за юношу, которым я становился все больше и больше. Софии Сассун больше не было рядом, чтобы заниматься депиляцией, поэтому над верхней губой у меня проступил отчетливый пушок. Голос продолжал становиться все ниже и ниже. При каждой колдобине на дороге кадык подпрыгивал все больше и больше.

Если меня о чем‑нибудь спрашивали, я говорил, что еду в колледж в Калифорнию. Я мало что знал о жизни, зато кое‑что понимал в колледжах, поэтому утверждал, что поступил в Стэнфорд. Однако, по правде говоря, я ни у кого не вызывал никаких подозрений. Всем было все равно. Каждый был занят своим собственным делом. Людям было скучно и одиноко, и они нуждались в собеседнике.

Вначале, как любой неофит, я перебарщивал. Уже к Индиане я приобрел некоторую развязность. Иллинойс я миновал с прищуром Клинта Иствуда. Все это было искусственным, однако так себя ведут все мужчины. Все мы смотрим друг на друга с легким прищуром. А моя развязность более всего походила на то, как ведет себя большинство подростков, чтобы выглядеть более мужественными. Именно поэтому она выглядела убедительно. Сама ее искусственность делала ее достоверной. Однако то и дело я выпадал из образа. Чувствуя, что к подметке что‑то пристало, я поднимал ногу и оглядывался назад, вместо того чтобы перекинуть ее через колено. Мелочь я держал в открытой ладони, вместо того чтобы доставать ее из кармана брюк. И такие промашки вызывали во мне панику. Но никто ничего не замечал. И обычная людская невнимательность мне помогала.

Если я скажу, что осознавал все, что я в то время испытывал, это будет ложью. В четырнадцать лет вообще трудно отдавать себе отчет в своих ощущениях. Инстинкт самосохранения заставлял меня бежать, и я бежал. Меня преследовал страх. Я скучал по родителям. Я испытывал перед ними чувство вины. Меня ужасал текст, прочитанный в кабинете доктора Люса. Я засыпал со слезами на глазах. Мое бегство не делало меня меньшим чудовищем. Впереди были лишь одиночество и отверженность, и я оплакивал свою жизнь.

Но утро приносило некоторый оптимизм. Я выходил из мотеля и снова попадал в мир. Я был молод и полон животворной силы, поэтому не мог слишком долго предаваться унынию. И каким‑то образом мне удавалось изгнать из своего сознания мысли о себе. На завтрак я ел пончики и пил сладкий кофе. Для поддержания настроения я делал то, чего мне никогда не позволяли родители, – отказывался от салатов и поглощал по три десерта за раз. Теперь я мог не заботиться о своих зубах и класть ноги на спинку кресла. Иногда по пути мне попадались другие беглецы. Они собирались в стайки и сидели, покуривая, на обочинах дорог. Они выглядели более сильными и решительными по сравнению со мной, и я старался держаться от них подальше. Как правило, это были люди из несчастных семей, претерпевшие физические унижения, и теперь они хотели унижать других. Я был иным. Сбежав, я унес с собой семейное достоинство и поэтому не хотел ни к кому присоединяться.

И вот в середине прерии меня догоняет фургон Мирона и Сильвии Бресник из Нью‑Йорка. Он появляется из волнующегося моря травы и останавливается. Дверца открывается, и в проеме, как в дверях дома, возникает бойкая шестидесятилетняя женщина.

– Думаю, у нас найдется для тебя место, – говорит она.

Еще минуту назад я шел по 80‑му шоссе Западной Айовы, и вот я уже в гостиной Бресников. На стенах висят фотографии их детей и репродукции Шагала. На кофейном столике лежит история Уинстона Черчилля, которую по ночам читает Мирон.

Мирон – бывший коммивояжер, Сильвия – бывший соцработник. Со своими нарумяненными пухлыми щечками и комически изогнутым носом в профиль она напоминает Пульчинелло. Мирон сосредоточенно жует сигару.

Пока он ведет машину, Сильвия демонстрирует мне кровати, душевую и жилое пространство. Где я буду учиться? Кем я хочу стать? Она прямо‑таки засыпает меня вопросами.

– Стэнфорд? Хорошее место! – гудит, обернувшись, Мирон.

И тут‑то все и происходит. В какой‑то момент на 80‑м шоссе что‑то в моей голове щелкает, и я понимаю, что мне нравится быть мальчиком. Мирон и Сильвия обращаются со мной как с сыном. И под воздействием этого коллективного заблуждения я становлюсь им – по крайней мере на какое‑то время. Я осознаю свою мужскую сущность.

Однако во мне остается нечто женственное, потому что через некоторое время Сильвия отводит меня в сторону и начинает жаловаться на своего мужа:

– Я знаю, что все это глупо. Вся эта жизнь на колесах. Tы даже себе представить не можешь, кого мы только ни встречаем в этих автолагерях. Нет, все они милые люди, но такие скучные. И мне так не хватает культурной жизни. Мирон говорит, что он всю жизнь ездил по стране и ему ничего не нужно. И теперь он делает то же самое, только медленнее. Но ведь теперь он таскает за собой меня!

– Сердце мое, – окликает ее Мирон. – Ты не можешь принести своему мужу чаю со льдом? А то у него наступает обезвоживание организма.

Они высадили меня в Небраске. Я сосчитал оставшиеся деньги и обнаружил, что у меня есть двести тридцать долларов. Я нашел дешевую комнату в пансионе и остался там на ночь. Я все еще опасался путешествовать в темноте.

Ходьба способствовала решению мелких проблем. Например, большая часть моих носков была не того цвета – розового, белого и голубого с изображением китов. Трусики у меня тоже были не такие как надо. Поэтому в Небраска‑сити я приобрел комплект из трех боксеров. Будучи девочкой, я носил большие размеры, а оказавшись мальчиком, перешел на средние. Кроме этого, я изучил парфюмерный отдел. Вместо бесконечных рядов с косметическими средствами здесь оказалась одна‑единственная стойка с самыми необходимыми предметами гигиены. Расцвет мужской косметики был еще впереди. Еще не появились смягчающие кремы с грубыми и суровыми названиями. Никаких сверхмощных увлажнителей и противовоспалительных гелей после бритья. Я выбрал дезодорант, бритву и крем для бритья. Естественно, меня привлекли красочные бутылочки с одеколоном, но у меня были неблагоприятные воспоминания о его применении. Одеколон напоминал мне об учителях, метрдотелях и стариках с их неприятными объятиями. Кроме этого, я купил себе бумажник и выбросил свой кошелек. Расплачиваясь в кассе, я так смущался, что не смел взглянуть в глаза кассиру, словно покупал презервативы. Кассирша была немногим старше меня – со светлыми волосами и проникновенным взглядом.

В ресторанах я начал пользоваться мужским туалетом. И это оказалось самым сложным. Меня шокировали царившая там грязь, вонь и животные звуки, доносившиеся из кабинок. На полу всегда стояли лужи мочи. К дверям были прилеплены клочки использованной туалетной бумаги. Большинство унитазов было засорено, и при входе в кабинку тебя встречала коричневая жижа с плавающими там мертвыми лягушками. Я даже представить себе не мог, что еще недавно обретал убежище в кабинке школьной умывалки. Все это было теперь позади. Я сразу понял, что мужские туалеты, в отличие от дамских комнат, не предоставляют удобств своим посетителям. Зачастую в них отсутствовали даже зеркала и мыло. Но если пукающие в кабинках мужчины не проявляли никаких признаков стыда, то у писсуаров они вели себя очень нервозно. Все стояли глядя прямо перед собой, как зашоренные лошади.

Именно тогда я понял, от чего отказываюсь, – от биологической солидарности. Женщины знают, что значит обладать телом. Они осознают его недостатки, хрупкость, красоту и удовольствия. Мужчины считают тело своей собственностью и совершают с ним самые интимные вещи публично.

Несколько слов о пенисах. Каков был взгляд Калла на пенисы? Находясь среди них, он продолжал испытывать к ним чисто женские чувства, состоявшие из смеси ужаса и изумления. Такого со мной еще не было. Мне и моим подружкам они всегда казались чем‑то смехотворным. Мы скрывали свой интерес к ним за хихиканьем и проявлением деланного отвращения. Как и у всех школьниц, мое лицо заливала краска при виде римских скульптур, и я бросал на них потаенные взгляды, когда учительница отворачивалась. Не правда ли, это и становится нашим первым знакомством с искусством? Обнаженные фигуры, облаченные в надменное благородство. Будучи на шесть лет старше меня, мой брат никогда не пользовался ванной одновременно со мной, и я лишь мимолетно видел его гениталии, каждый раз стараясь вовремя отвернуться. Даже Джером умудрился проникнуть в меня таким образом, что я так и не увидел, что происходит. Поэтому естественно, что столь долго скрываемый объект не мог не заинтересовать меня. Однако то, что мне удавалось разглядеть в мужских туалетах, в целом разочаровывало. Мне так и не удалось увидеть гордый фаллос, лишь пробирку, пустышку, улитку, лишившуюся своей раковины.

К тому же я до смерти боялся, что меня застанут за подглядыванием. Несмотря на костюм, стрижку и рост, всякий раз, когда я открывал дверь мужского туалета, я как будто слышал окрик: «Это мужской!» Но именно туда мне и следовало идти. И никто не говорил ни слова. Никто не возражал. И я принимался искать более или менее чистую кабинку. Я еще не научился писать стоя и по сей день делаю это сидя.

По ночам на вонючих ковриках номеров мотелей я делал зарядку и отжимания. Стоя в одних трусах перед зеркалом, я изучал собственное телосложение. Еще недавно я переживал из‑за отсутствия груди, но теперь эти тревоги были позади. Теперь мне не надо было тянуться к этим стандартам. Непомерные требования были отменены, и я чувствовал облегчение. Однако порой, глядя на свое меняющееся тело, я чувствовал себя не в своей тарелке. Иногда оно казалось мне чужим. Оно было крепким, белым и жилистым. По‑своему оно было красиво, но это была спартанская красота. В нем не было податливости и мягкости. Напротив, оно представляло собой какой‑то сгусток.

Именно в мотелях я изучил свое новое тело, познал его требования и противоречия. Все, что мы делали с Объектом, происходило в полной темноте. Она не занималась исследованием моего полового аппарата. Клиника заставила меня относиться к собственным гениталиям отстраненно. В результате постоянных осмотров они пребывали в состоянии бесчувствия. Мое тело словно закрылось, чтобы пережить это испытание. Однако путешествие пробудило его. И теперь, закрывшись на ключ, я экспериментировал с ним. Я запихивал между ног подушки, ложился на них и начинал двигать рукой, не отрывая глаз от Джонни Карсона. Постоянное беспокойство, которое вызывало у меня мое телосложение, препятствовало изучению собственного организма, которым занимается большинство детей. И лишь теперь, будучи выброшенным в мир и лишившись всех близких и знакомых, я отважился на это. Трудно переоценить важность моих открытий. И если раньше я еще сомневался в правильности своего решения и мне иногда хотелось повернуть назад, вернуться к родителям и сдаться Люсу, то теперь меня останавливало это наслаждение, которое я испытывал между ног. Я знал, что его у меня отнимут. Я не хочу переоценивать значение сексуального наслаждения, но для меня оно являлось мощной силой, особенно тогда, в четырнадцать лет, когда все нервные окончания при малейшем прикосновении готовы были расцвести симфоническим оркестром. Именно так Калл познал себя, достигая сладострастного апофеоза на двух‑трех смятых подушках за задернутыми шторами под бесконечный шум проезжающих мимо машин.

За Небраска‑сити у обочины затормозила серебристая «нова». Я подбежал и открыл дверцу. За рулем сидел симпатичный тридцатилетний мужчина. На нем был золотистый твидовый пиджак и желтый джемпер. Верхняя пуговица клетчатой рубашки была расстегнута, зато манжеты жестко накрахмалены. Официозность его облика резко контрастировала с непосредственностью поведения.

– Привет, – произнес он с бруклинским акцентом.

– Спасибо, что остановились.

Он прикурил и протянул руку.

– Бен Шир.

– Меня зовут Калл.

Он не стал задавать мне обычных вопросов о том, откуда я и куда еду. Вместо этого он спросил:

– Где ты раздобыл такой костюм?

– В Армии Спасения.

– Очень милый.

– Правда? – переспросил я и тут же спохватился: – Вы шутите.

– Вовсе нет, – ответил Шир. – Мне нравятся костюмы усопших. Это очень экзистенциально.

– Как?

– Что «как»?

– Что такое «экзистенциально»?

Он посмотрел на меня.

– Экзистенциалисты – это люди, которые живут мгновением.

Со мной еще никто так не разговаривал. И мне это нравилось. По дороге Шир рассказал мне еще много интересного. Я узнал об Ионеско и театре абсурда. Об Энди Уорхоле и андеграунде. Невозможно передать, каким восторгом это наполняло такого человека, как я. «Браслеты» делали вид, что они с востока, думаю, я тоже перенял у них эту страсть.

– Вы жили в Нью‑Йорке? – спросил я.

– Да.

– Я только что оттуда. И надеюсь, мне когда‑нибудь удастся там поселиться.

– Я прожил там десять лет.

– И почему уехали?

Снова открытый взгляд, устремленный прямо на меня.

– Просто проснулся однажды утром и понял, что если не сделаю этого, то через год умру.

И это тоже показалось мне восхитительным.

У Шира было бледное лицо с азиатским разрезом серых глаз. Его светло‑русые волосы были тщательно расчесаны на пробор. Мало‑помалу я замечал и другие подробности его внешнего облика: монограммы на обшлагах, итальянские кожаные туфли. Он сразу мне понравился. Он выглядел так, как хотел бы выглядеть я сам.

И вдруг с заднего сиденья раздался усталый, душераздирающий вздох.

– Как ты там, Франклин? – окликнул Шир.

Услышав свое имя, Франклин поднял величественную голову, и я увидел черно‑белого английского сеттера. Старый пес с ревматическими глазами окинул меня взглядом и снова исчез.

Шир тем временем начал съезжать с шоссе. У него была беспечная манера вождения, однако, совершая какой‑нибудь маневр, он тут же начинал действовать с военной четкостью, сильно и уверенно поворачивая руль. Он притормозил на стоянке перед магазином.

– Сейчас вернусь.

И скрыв в ладони недокуренную сигарету, он начал подниматься по лестнице. Я огляделся. Салон машины был безукоризненно чист, на полу лежали свежепропылесосенные коврики. В отделении для перчаток были лишь дорожные карты. Шир появился с двумя полными сумками.

– В дороге нам это пригодится, – заметил он и вынул двенадцатибаночную упаковку пива, две бутылки «Голубой монахини» и розовое вино в глиняной бутылке.

Все это тоже было частью его утонченности. Остальные пили дешевое «Молоко Мадонны» из пластиковых стаканчиков и нарезали чеддер швейцарским ножом. Шир же из ничего составлял замечательную закуску, и даже с оливками. Мы снова двинулись через ничейные земли, и Шир по дороге давал мне указания, как открыть вино и что ему подать. Я исполнял роль его пажа.

– Копы! Опусти стакан! – внезапно выкрикнул он. Я поспешно повиновался, и полицейская машина благополучно обошла нас слева.

Теперь Шир подражал манере полицейских:

– У меня нюх на проходимцев, а эти двое точно проходимцы. И могу поспорить, они что‑то затевают.

Я расхохотался, чувствуя себя счастливым от того, что нахожусь с ним в одной компании, противостоя всем лицемерам и бюрократам этого мира.

Когда стало темнеть, Шир остановился у ресторана. Я начал тревожиться, что это может оказаться слишком дорого, но он меня успокоил:

– Сегодня обед за мой счет.

Внутри было полным‑полно народу, и лишь у бара оказался один‑единственный свободный столик.

– Мне водку с мартини и две оливки, – сообщил Шир подошедшей официантке, – а моему сыну пиво.

Официантка с сомнением окинула меня взглядом.

– У него есть документы?

– С собой нет, – ответил я.

– Тогда я не могу тебя обслужить.

– Я видел, как он появился на свет, – возразил Шир. – И могу присягнуть.

– Извините. Нет документов – нет алкоголя.

– Ну ладно, – согласился Шир. – Тогда я передумал. Мне водку с мартини, две оливки и пиво.

– Я не могу вам принести пиво, потому что вы отдадите его своему другу, – сквозь сжатые губы процедила официантка.

– Нет, я все выпью сам, – заверил ее Шир. Он понизил голос и добавил в него властные интонации члена Плющевой лиги, которые не ускользнули от слуха официантки даже в этой глуши, так что ей ничего не оставалось, как повиноваться.

Она отошла, и Шир склонился ко мне и снова заговорил своим провинциальным голосом.

– Если ее завалить в амбаре, то, наверно, она не такая уж плохая. И сделать это поручается тебе. – Он не был пьян, и поэтому его грубость прозвучала для меня неожиданно, однако говорить он стал громче, а движения его стали менее точными. – Да, – продолжил он, – по‑моему, она на тебя глаз положила. Может, вы будете счастливы вместе.

Я тоже ощущал все нараставшее действие выпитого вина, – голова моя кружилась, как зеркальный шар, отбрасывая во все стороны вспышки света.

Официантка принесла выпивку и демонстративно поставила стаканы на половину стола Шира. Однако стоило ей исчезнуть, как он подтолкнул ко мне кружку пива и сказал:

– Ну вот. Держи.

– Спасибо. – Я начал пить большими глотками, каждый раз отодвигая кружку в сторону, когда мимо проходила официантка. Это было смешно и забавно.

Однако выяснилось, что за мной тоже подсматривали. Сидевший у стойки мужчина в гавайской рубашке и темных очках взирал на меня с неодобрительным видом. Однако когда мы встретились глазами, он расплылся в широкой понимающей улыбке. Мне стало неловко, и я отвернулся.

Когда мы вышли на улицу, небо уже окончательно потемнело. Перед отъездом Шир открыл дверцу и вывел Франклина. Старый пес уже не мог передвигаться самостоятельно, и Ширу пришлось брать его на руки.

– Пошли, Франк, – с грубоватой нежностью промолвил он и, зажав дымящуюся сигарету между зубов, с патрицианским видом понес пса в ближайшие кусты, нетвердо переставляя свои сильные ноги в туфлях от Гуччи.

Перед тем как выехать на шоссе, он еще раз остановился, чтобы купить пива.

Мы ехали в течение часа. Шир безостановочно поглощал пиво, а я ограничился парой банок. Я уже был нетрезв, и меня клонило в сон. Я прислонился к дверце и уставился в окно. Рядом с нами ехала большая белая машина. Ее водитель взглянул на меня и улыбнулся, но я уже засыпал.

По прошествии некоторого времени меня разбудил Шир.

– Я слишком устал, чтобы ехать дальше. Мы останавливаемся.

Я промолчал.

– Надо найти мотель. Комнату тебе я оплачу.

Я не стал возражать. Вскоре в тумане замаячили огни мотеля. Шир вышел из машины и вернулся уже с ключом. Взяв мой чемодан, он проводил меня до моей комнаты и открыл дверь. Я подошел к кровати и рухнул на нее.

Голова у меня кружилась, и я с трудом залез под одеяло.

– Ты что, будешь спать одетым? – изумленно спросил Шир.

И я почувствовал, что он гладит меня по спине.

– Нельзя спать одетым, – повторил он и начал меня раздевать.

Но тут я собрался с силами:

– Дай мне просто спокойно поспать.

Шир склонился ближе и сдавленно произнес:

– Калл, тебя выгнали родители, да? – Внезапно он показался мне страшно пьяным, словно вся дневная и вечерняя выпивка наконец достигла своей цели.

– Я хочу спать, – ответил я.

– Ну давай, – прошептал Шир. – Давай я за тобой поухаживаю.

Я, не открывая глаз, свернулся клубочком. Шир начал тыкаться в меня лицом, но, увидев, что я не реагирую, прекратил это. Я услышал, как он открыл дверь и как она за ним закрылась.

Я проснулся на рассвете. Через окна струился свет. Рядом, неуклюже обнимая меня, с закрытыми глазами лежал Шир.

– Мне просто захотелось здесь поспать, – промямлил он. – Просто поспать.

Моя рубашка была расстегнута. На Шире были лишь трусы. Телевизор работал, а на нем стояли пустые бутылки из‑под пива.

Шир прижался ко мне лицом и начал издавать какие‑то звуки. Я терпел, чувствуя себя обязанным ему. Но когда его пьяные приставания стали более целенаправленными, я оттолкнул его в сторону. Он не стал возражать, а просто свернулся клубочком и заснул.

Я встал и отправился в ванную, где довольно долго просидел на крышке унитаза, обхватив руками колени. Когда я приоткрыл дверь, Шир крепко спал. Задвижки на двери не было, но я мечтал о том, чтобы принять душ. Не сводя глаз с приоткрытой двери и не задергивая занавеску, я быстро это сделал. Затем надел чистую рубашку, костюм и вышел из номера.

Было раннее утро. Машин на дороге не было. Я отошел подальше от мотеля и сел на чемодан. В огромном распахнутом небе летали птицы. Я снова хотел есть, и у меня болела голова. Я достал бумажник, пересчитал тающие деньги и уже в тысячный раз начал раздумывать, не позвонить ли домой. Потом на глазах у меня выступили слезы, но я не позволил себе плакать. И тут я услышал звук приближающейся машины. Со стоянки мотеля выезжал белый «линкольн‑континенталь». Я поднял руку. Машина остановилась, и стекло с тихим гудением медленно опустилось вниз. За рулем сидел человек, которого накануне я видел в ресторане.

– Куда направляешься? – спросил он.

– В Калифорнию.

Лицо его снова озарилось той же улыбкой, словно в нем что‑то расцвело.

– Ну что ж, тогда тебе повезло, потому что я тоже еду туда.

Я помедлил лишь мгновение, а затем открыл заднюю дверцу и запихал внутрь свой чемодан. К тому же в тот момент у меня не было выбора.

ПОЛОВАЯ ДИСФОРИЯ В САН‑ФРАНЦИСКО

Его звали Боб Престо. У него были мягкие белые полные руки и упитанное лицо, рубашка его была прошита золотыми нитями. Он гордился собственным голосом, так как в течение многих лет проработал на радио, прежде чем заняться новым видом деятельности. Каким именно – он не уточнял. Однако о ее выгодности можно было судить по белому «континенталю» с красными кожаными сиденьями, по золотым часам и перстням с драгоценными камнями на руках Престо. Однако, несмотря на все эти признаки взрослого человека, многое в нем оставалось от маменькиного сынка. Его размеры и вес, приближавшийся к двумстам фунтам, не производили должного впечатления – он все равно выглядел как маленький толстячок. Он напоминал мне Большого Парня из ресторанов братьев Илиас, только постаревшего, огрубевшего и впитавшего в себя все пороки взрослого мира.

Наша беседа выглядела совершенно обычно: он задавал мне вопросы, а я отвечал ему уже привычной ложью.

– А зачем тебе в Калифорнию?

– Буду учиться в колледже.

– Каком?

– В Стэнфорде.

– Потрясающе. У меня шурин учился в Стэнфорде. Крутой чувак. А где это?

– Стэнфорд?

– Да. В каком городе?

– Я забыл.

– Забыл? Я считал, что студенты Стэнфорда умные ребята. И как ты собираешься туда добраться, если не знаешь, где он находится?

– Я должен встретиться с приятелем, который знает все подробности.

– Хорошо иметь друзей, – откликнулся Престо и, повернувшись, подмигнул мне.

Я не понял, что означает это подмигивание, и поэтому продолжил смотреть вперед, на дорогу.

На высоком сиденье между нами стояли бутылки с безалкогольными напитками и лежали упаковки чипсов и печенья. Престо предложил мне угощаться, а я был слишком голоден, чтобы пренебречь его предложением, и поэтому сразу вытащил печенье, стараясь не слишком на него набрасываться.

– Знаешь, чем старше я становлюсь, тем моложе мне кажутся студенты колледжей, – заметил Престо. – Я бы сказал, что ты еще и школы‑то не кончил. Ты на каком курсе?

– На первом.

И снова лицо Престо расцвело в улыбке.

– Как бы мне хотелось оказаться на твоем месте. Обучение в колледже – лучшее время жизни. Думаю, ты уже бегаешь за девочками.

Это сопровождалось двусмысленным смешком, на который мне пришлось ответить таким же.

– У меня в колледже была целая куча девочек, – продолжил Престо. – Я работал на радиостанции и бесплатно получал самые разнообразные пластинки. И когда мне нравилась какая‑нибудь девочка, я посвящал ей песни. – И он, заворковав, продемонстрировал, как это надо делать: – Эта песня посвящается Дженифер, королеве бала из 101‑й антропологической группы. Малышка, я с радостью возьмусь за изучение твоей культуры.

Престо склонил голову и поднял брови, скромно признавая свои вокальные данные.

– Позволь мне дать тебе небольшой совет относительно женщин. Главное, Калл, это голос. Он на них очень действует. Всегда обращай на него внимание. – У Престо действительно был глубокий мужской голос с красивыми модуляциями, резонанс которого увеличивали жировые складки на шее. – Вот, например, моя жена. Когда я с ней только познакомился, то ничего не мог сказать, и она чуть было не послала меня. А когда мы стали трахаться, я сказал «оладья», и она тут же кончила.

– Ты не обижаешься на меня? – поинтересовался Престо, когда я ничего не ответил. – Или ты мормон? Может, у тебя и костюм такой поэтому?

– Нет, – ответил я.

– Ну и хорошо, а то я уже начал волноваться. А теперь давай послушаем твой голос. Ну постарайся, покажи, на что ты способен.

– Что вы хотите чтобы я сказал?

– Скажи «оладья».

– Оладья.

– Я, конечно, уже не работаю на радио и не являюсь профессиональным диктором, Калл, но, на мой взгляд, карьера диджея тебе не светит. У тебя очень слабый тенор. Если ты хочешь, чтобы он окреп, надо заняться пением. – Он снова рассмеялся, однако в его взгляде не было никакого веселья – он исподтишка рассматривал меня. Он вел машину одной рукой, другой доставая из пакета чипсы.

– Кстати, у тебя очень странный голос. Его трудно точно определить.

Я предпочел молчать.

– Сколько тебе лет, Калл?

– Я уже говорил.

– Нет.

– Только что исполнилось восемнадцать.

– А как ты думаешь, сколько мне?

– Не знаю. Шестьдесят?

– Ну ладно, шестьдесят! Всего пятьдесят два.

– То есть я хотел сказать пятьдесят.

– Все это из‑за моего веса. – Он покачал головой. – Я выглядел гораздо моложе, пока не набрал этот вес. Но такие худые пацаны, как ты, вряд ли могут это понять. Когда я тебя увидел на обочине, то сначала принял за девочку, не обратив внимания на костюм. Сначала ведь замечаешь лишь общий абрис. И я подумал: что ж тут делает такая малышка?

Я отвел глаза в сторону. Мне становилось все больше не по себе, и я снова начал испытывать страх.

– А потом я вспомнил, что уже видел тебя. В ресторане. Ты был с этим извращенцем, который охотится на малолеток. Ты гей?

– Что?

– Можешь быть со мной откровенным. Сам я не гей, но ничего против этого не имею.

– Я хочу выйти. Вы можете меня выпустить?

Престо оторвал обе руки от руля и поднял их вверх.

– Прости. Виноват. Умолкаю.

– Просто дайте мне выйти.

– Ради бога, если тебе так хочется, только это глупо. Мы же едем в одном направлении. И я довезу тебя до Сан‑Франциско. – Он не стал притормаживать, а я больше не обращался к нему с просьбами.

Он сдержал слово и с этого момента в основном молчал и лишь подпевал включенному радиоприемнику. Через каждый час он останавливался, чтобы облегчиться и купить новую порцию пепси, шоколадного печенья и чипсов. А за рулем снова начинал жевать, отворачивая голову, чтобы крошки не падали на рубашку. Пепси с бульканьем вливалось ему в горло, и мы продолжали придерживаться общих тем. Мы миновали Сьерру, выехали из Невады и углубились в Калифорнию. Днем Престо накормил меня гамбургерами с молочным коктейлем, и я решил, что он вполне симпатичный парень и не преследует никаких корыстных целей.

– Пора принимать лекарство, – заметил он после того, как мы поели. – Калл, ты мне не передашь таблетки? Они в отделении для перчаток.

В бардачке стояло шесть различных баночек. Я передал их Престо, и он, скосив глаза, попытался прочитать наклеенные на них этикетки.

– Ага… Подержи‑ка, – попросил он, и я, склонившись к Бобу Престо ближе, чем мне этого хотелось бы, ухватился за руль, пока он отвинчивал крышки и вытряхивал таблетки. – Печень ни к черту. Все из‑за этого гепатита, который я подхватил в Таиланде. Чуть не помер в этой несчастной стране. – Он держал голубую пилюлю. – Это для печени. Эта для крови, и еще одна от давления. Кровь у меня плохая. Нельзя столько есть.

Так мы проехали весь день, к вечеру добравшись до Сан‑Франциско. При виде бело‑розового города на холмах, напоминавшего свадебный пирог, меня снова охватила тревога. Всю дорогу у меня была лишь одна цель – добраться до него, и теперь я не знал, что буду в нем делать.

– Скажи, где тебя высадить, – сказал Престо. – У тебя есть адрес твоего друга?

– Можно прямо здесь.

– Давай поднимемся наверх. – Мы въехали в город, Боб Престо наконец притормозил, и я распахнул дверцу.

– Спасибо, – промолвил я.

– Не за что, – он протянул мне руку. – Кстати, город называется Пало‑Альто.

– Что?

– Стэнфорд находится в Пало‑Альто. Запомни это, если хочешь, чтобы тебе в следующий раз поверили. – Он сделал паузу в ожидании моего ответа, а потом продолжил удивительно нежно, что также несомненно было профессиональным трюком, который, надо сказать, возымел свое действие: – Послушай, парень, тебе вообще есть где жить?

– Можете обо мне не волноваться.

– Можно я задам тебе один вопрос, Калл? Кто ты такой?

Я не отвечая вылез из машины и открыл заднюю дверцу, чтобы забрать чемодан. Престо развернулся ко мне, хотя совершить этот маневр ему было явно не просто.

– Ну давай, – произнес он тем же мягким, глубоким отеческим голосом. – У меня есть дело, я могу тебе помочь. Ты трансвестит?

– Я ухожу.

– Да не обижайся ты. Я все об этом знаю, и о дооперационном периоде, и о после…

– Не знаю, о чем вы говорите, – и я вытащил из машины чемодан.

– Ну ладно‑ладно, только не так быстро. Возьми хотя бы мою карточку. Ты мог бы мне пригодиться. Кем бы ты там не был. Тебе ведь нужны деньги? Значит, когда ты захочешь заработать, просто позвони своему другу Бобу Престо.

И я взял карточку только для того, чтобы избавиться от него, после чего развернулся и решительно двинулся прочь, словно знал, куда иду.

– Будь осторожен по ночам в парке, – крикнул мне вслед Престо своим низким голосом. – Там полным‑полно разных подонков.

Моя мать всегда утверждала, что пуповина, соединявшая ее с детьми, так никогда до конца и не была обрезана. И не успевал доктор Филобозян обрезать плотскую связь, как на ее месте тут же возникала не менее крепкая духовная. После моего исчезновения Тесси еще больше уверовала в эту фантастическую мысль. И теперь по ночам, лежа в кровати в ожидании, когда подействуют транквилизаторы, она клала руку себе на живот, как рыбак, проверяющий клев. Ей казалось, что она что‑то чувствует. Она ощущала слабые вибрации. Благодаря им она знала, что я все еще жив, хотя и далеко. Она все это понимала по трепету невидимой пуповины, которая издавала слабые звуки, напоминавшие пение китов, перекликающихся друг с другом в глубине океана.

После моего исчезновения родители в течение недели продолжали жить в той же гостинице в надежде на то, что я вернусь, пока назначенный для расследования моего дела детектив не посоветовал им вернуться домой.

– Она может позвонить или приехать. Дети часто так поступают. А если мы найдем ее, я сообщу вам. Поверьте мне. Лучше всего отправиться домой и ждать телефонного звонка.

И мои родители против воли последовали его совету.

Однако перед отъездом они встретились с доктором Люсом.

– Недостаточная осведомленность – опасная вещь, – сообщил он им в качестве объяснения моего исчезновения. – Вероятно, когда я выходил, Калли заглянула в свою историю болезни. Но она не могла понять того, что там написано.

– Что же заставило ее сбежать? – осведомилась Тесси.

– Она всё перепутала и восприняла всё в слишком упрощенном виде.

– Буду с вами откровенен, доктор Люс, – промолвил Мильтон. – В оставленной записке наша дочь назвала вас лжецом. И я бы хотел понять, чем это могло быть вызвано.

Люс сдержанно улыбнулся.

– Ей четырнадцать лет, и она не верит взрослым.

– А нельзя ли взглянуть на ее историю?

– Вряд ли вам это чем‑нибудь поможет. Половая идентификация – очень сложная проблема. Она связана не только с генетикой и не только с факторами окружающей среды. В определенный критический момент начинает влиять совокупность трех, а то и более компонентов.

– Давайте уточним одну вещь, – перебил его Мильтон. – Вы до сих пор считаете, что Калли является девочкой и должна ею оставаться?

– На основании психологического обследования, проведенного мной, я утверждаю, что ей присуща женская половая самоидентификация.

– Тогда почему она написала, что является мальчиком? – вмешалась Тесси.

– Мне она никогда об этом не говорила, – ответил Люс. – Это что‑то новенькое.

– Я хочу увидеть ее историю, – повторил Мильтон.

– Боюсь, это невозможно. Она необходима мне для моих исследований. Вы можете получить лишь анализы крови и результаты тестов.

И тут Мильтон взорвался, обрушившись на доктора Люса с криками и руганью.

– Вы во всем виноваты! Слышите? Наша дочь не относится к тому разряду детей, которые могут просто так сбежать из дому. Вы с ней что‑то сделали. Вы ее напугали.

– Ее напутало ее состояние, мистер Стефанидис, – возразил Люс. – И позвольте мне сказать вам еще кое‑что. – Он побарабанил пальцами по столу. – Чрезвычайно важно, чтобы вы как можно быстрее нашли ее. Последствия могут оказаться очень тяжелыми.

– Какие последствия?

– Депрессия. Дисфория. Она находится в очень сложном психологическом состоянии.

– Тесси, ты хочешь увидеть ее историю? Или мы уходим, и пусть этот негодяй здесь заебется? – посмотрел Мильтон на свою жену.

– Да, я хочу увидеть ее историю. И будь любезен, следи за своими выражениями. Давайте будем вести себя цивилизованно.

И наконец Люс сдался и отдал им мою историю. После того как они с ней ознакомились, он предложил еще раз осмотреть меня через некоторое время и выразил надежду на то, что я скоро найдусь.

– Ни за что на свете больше не привезу к нему Калли, – промолвила мама, когда они вышли на улицу.

– Не знаю, что он такое с ней сделал, но что‑то сделал, – добавил папа.

Они вернулись в Мидлсекс в середине сентября. Вязы роняли листья, обнажая улицу. Погода становилась все холоднее, и Тесси, прислушиваясь по ночам к шороху листьев и завыванию ветра, думала о том, где я и всё ли со мной в порядке. Транквилизаторы не столько уничтожали страх, сколько заменяли его другими опасениями. Под их воздействием Тесси уходила в себя и словно со смотровой площадки наблюдала за своими тревогами. И в такие моменты страх немного отступал. Горло у нее пересыхало, голова становилась ватной, а периферическое зрение снижалось. Ей была прописана лишь одна таблетка в день, но она зачастую принимала сразу две.

Лучше всего ей думалось в небольшом промежутке между бодрствованием и сном. В течение дня она была постоянно занята, обслуживая покупателей и убирая за ними, зато по ночам, погружаясь в забвение, она обретала силы, чтобы осознать содержание оставленной мной записки.

Моя мать не могла себе представить меня чем‑либо иным, как не своей дочерью. Поэтому мысли ее снова и снова крутились по одному и тому же кругу. Полуприкрыв глаза, Тесси пялилась в темноту, представляя себе все вещи, которые я когда‑либо носил или имел. Она видела их настолько отчетливо, словно они были сложены у нее в ногах: носочки с ленточками, куклы, заколки для волос, нарядные платья для торжественных случаев, джемпера, полный набор книг «Библиотеки для девочек», хулахуп. Все эти вещи продолжали связывать ее со мной. Разве они могли бы связывать ее с мальчиком?

И тем не менее они это делали. Тесси снова и снова проигрывала в голове события последних полутоpa лет, отыскивая пропущенные ею подробности. И так поступила бы любая мать, столкнувшись со столь шокирующим откровением. Полагаю, она думала бы точно так же, если бы я вдруг умер от передозировки наркотиков или вступил бы в члены какой‑нибудь секты. Она переживала бы такую же переоценку, задавая лишь другие вопросы. Почему я был таким высоким? Связан ли мой рост с отсутствием месячных? Она вспоминала наши походы в «Золотое руно» на сеансы депиляции и мой хриплый альт, то, что платья на мне всегда плохо сидели, а перчатки приходилось покупать в мужском отделе. Все то, что Тесси когда‑то относила за счет переходного возраста, теперь стало казаться ей зловещими предзнаменованиями. Как она могла не заметить?! Она была моей матерью, она произвела меня на свет, она знала меня лучше, чем я сам. Моя боль была ее болью, моя радость соразделялась ею. Но разве лицо Калли не казалось ей иногда странным? Слишком напряженным, слишком… мужским. И эта худоба – никаких бедер, одни кости. Но этого не могло быть… и доктор Люс сказал, что она… и почему он ничего не упомянул о хромосомах… разве это возможно? Так развивался ход мыслей моей матери, по мере того как сознание ее начинало меркнуть и вспышки в углах комнаты затухали. А передумав обо всем этом, Тесси перешла к Объекту и к моим близким с ней отношениям. Она вспомнила день, когда во время спектакля умерла наша одноклассница и она бросилась за сцену и застала меня обнимавшим Объект с диким выражением лица, на котором была написана отнюдь не скорбь…

И это воспоминание заставило Тесси повернуть назад.

Мильтон же не тратил время на пересмотр событий. В записке было заявлено: «Я не девочка». Но Калли была все же еще ребенком. Что она могла знать? Дети всегда говорят массу глупостей. И мой отец не понимал, что могло заставить меня сбежать и отказаться от операции. Он даже не представлял себе, почему я не хотел, чтобы меня вылечили. Но главное – он не сомневался в том, что любые размышления об этом не имели отношения к делу. Прежде всего нужно было меня найти. Нужно было вернуть меня домой целой и невредимой. А медицинские проблемы могут подождать.

И Мильтон полностью отдался этому занятию. Большую часть дня он просиживал за телефоном, обзванивая полицейские участки по всей стране. Он не давал покоя нью‑йоркскому детективу, ежедневно спрашивая его о том, нет ли каких‑нибудь новых сведений. Из телефонной книги в публичной библиотеке он переписал номера всех полицейских участков и приютов для беспризорных и начал методично их обзванивать, задавая один и тот же вопрос: не соответствует ли кто‑либо моему описанию. Он разослал мои фотографии во все полицейские участки, а также по своим торговым точкам, распорядившись, чтобы они были повешены на всех Геракловых ресторанах. И еще до того как мое обнаженное тело появилось в медицинских учебниках, мое лицо украсило доски объявлений и витрины ресторанов по всей стране. Полицейский участок Сан‑Франциско тоже получил одну из моих фотографий, но теперь я мало чем походил на нее. Как настоящий преступник, я уже изменил внешность. А законы биологии с каждым днем делали мою маскировку все совершеннее и совершеннее.

Мидлсекс снова начал заполняться родственниками. Приехала тетя Зоя с моими кузенами, чтобы оказать Тесси и Мильтону моральную поддержку.

Потом приехал Питер Татакис из Бирмингема, чтобы отобедать с ними. Джимми и Филлис Фьоретос принесли мороженое и кулурию. Все это выглядело как настоящее киприотское нашествие. Женщины готовили на кухне еду, а мужчины тихими голосами беседовали в гостиной. Мильтон доставал из бара пыльные бутылки, включая «Королевскую корону» в пурпурной бархатной обшивке. Из‑под целой горы настольных игр снова возникла доска для трик‑трака, и пожилые женщины принялись пересчитывать фишки. О моем бегстве знали все, но никто не догадывался о том, чем оно было вызвано.

«Может, она беременна? – незаметно перешептывались присутствующие. – Может, у Калли есть мальчик? Она всегда была такой хорошей девочкой. Никогда бы не подумал, что она способна на такое». И еще: «Всегда кичились, что она учится на одни пятерки в дорогой школе. Что‑то теперь попритихли!»

Отец Майк сидел рядом с возлежавшей наверху Тесси и держал ее за руку. Без пиджака, в одной черной рубашке с короткими рукавами, он обещал, что будет молиться за мое возвращение, и посоветовал сходить в церковь и поставить свечку за мое здравие. И сейчас я задаюсь только одним вопросом: что он чувствовал, сидя в родительской спальне? Не испытывал ли он злорадства? Не получал ли удовольствия от лицезрения горя своей бывшей невесты? Или радости от того, что деньги Мильтона не смогли уберечь его от этого несчастья? Или облегчения, что хоть раз в жизни по дороге домой Зоя не станет ставить ему в пример моего отца? Я не могу ответить на эти вопросы. Что касается моей матери, то она лишь помнит, что после приема транквилизаторов лицо отца Майка казалось ей странно удлиненным, как у святых на полотнах Эль Греко.

Ночью Тесси спала урывками, то и дело просыпаясь от страха. Утром она вставала и заправляла постель, но после завтрака зачастую задергивала шторы и снова ложилась. Глаза у нее провалились, а на висках выступили вены. При каждом телефонном звонке ей казалось, что голова у нее вот‑вот взорвется.

– Алло!

– Есть что‑нибудь новое? – это была тетя Зоя, и сердце у Тесси снова упало.

– Нет.

– Не беспокойся. Она вернется.

Они разговаривают еще с минуту, после чего Тесси говорит, что не может занимать линию, и вешает трубку.

Каждое утро на Сан‑Франциско опускался туман. Он возникал где‑то далеко в океане, сгущался над Фараллонскими островами, укутывая морских львов на их скалах, а потом скользил к побережью и заполнял зеленую чашу парка «Золотые ворота». Он скрывал из виду утренних бегунов и поклонников тайцзы. От него запотевали окна Стеклянного павильона. Он расползался по всему городу, обволакивая памятники и кинотеатры, наркопритоны и ночлежки. Он скрывал викторианские особняки пастельных тонов на Тихоокеанских высотах и раскрашенные во все цвета радуги дома на Хайте. Он перекатывался по кривым улочкам Китайского квартала, просачивался в фуникулеры, делая звон их колокольчиков похожим на вой буйков, вскарабкивался на Койт‑тауэр, так что та полностью исчезала из вида, и изматывал туристов. Туман Сан‑Франциско, эта холодная, размывающая личность мгла, накатывающая на город каждый день, лучше чем что‑либо другое объясняет, почему он стал таким, каким является. После Второй мировой войны именно Сан‑Франциско стал основным портом, через который возвращались корабли с Тихого океана. Сексуальная ориентация, приобретенная многими моряками в походе, отнюдь не одобрялась на суше. В результате матросы оставались в Сан‑Франциско, всё увеличиваясь в количестве и обрастая новыми друзьями, пока город не превратился в столицу геев и центр гомосексуальной культуры. (Вот еще один пример непредсказуемости жизни: Кастро является непосредственным выкормышем военно‑промышленного комплекса.) Именно туман больше всего привлекал этих моряков, потому что он придавал городу вид вечноменяющегося, непостоянного моря, которое скрывало внутренние перемены. Иногда было не разобрать – то ли туман накатывается на город, то ли город плывет навстречу туману. В сороковых туман скрывал то, чем занимались эти моряки со своими дружками. В пятидесятых он заполнял головы битников, как пена капуччино. В шестидесятых он одурманивал сознание хиппи, как дым марихуаны. А в семидесятых, когда туда прибыла Калли, он скрывал в парке меня и моих новых друзей.

На третий день своего пребывания в Сан‑Франциско я сидел в кафе и поглощал банановый «сплит». Уже второй по счету. Наслаждение свободой постепенно утрачивало свою прелесть. Обжирание сладостями уже не могло развеять мрачных мыслей, как это было еще неделю назад.

– Есть мелочь?

Я поднял голову и увидел, что над моим мраморным столиком склонился уже знакомый мне тип. Это был один из ночующих в туннелях беспризорников, от которых я старался держаться подальше.

На его голове был капюшон, из‑под которого виднелось красное лицо, усеянное прыщами.

– Извини, – ответил я.

Он наклонился ко мне еще ниже.

– Дай денег, – повторил он.

Его настойчивость начала меня раздражать, поэтому я бросил на него злобный взгляд и ответил:

– Я могу обратиться к тебе с такой же просьбой.

– Я в отличие от тебя не обжираюсь пломбирами.

– Я уже сказал – у меня нет денег.

Он оглядел меня с ног до головы и уже более приветливо поинтересовался:

– А чего это ты таскаешь за собой этот чемодан?

– Не твое дело.

– Я уже вчера видел тебя с ним.

– У меня денег только на мороженое.

– Тебе что, негде жить?

– Есть.

– Если ты мне купишь гамбургер, я тебе покажу одно хорошее место.

– Я сказал – мне есть где жить.

– Я знаю одно хорошее местечко в парке.

– Я и сам могу туда пойти. В парк может пойти любой человек.

– Если он только не боится, что его сцапают. Ты еще не понимаешь, старик. В парке есть безопасные места, а есть опасные. У нас с приятелями отличное место. Совершенно незаметное. Полиция даже не знает о нем, так что там можно находиться постоянно. Мы могли бы взять тебя к себе, но сначала двойной чизбургер.

– Еще минуту назад ты хотел гамбургер.

– Эх ты, бестолочь! Цены расту


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: