Методы исследования (взаимоотношение «объяснения» и «понимания» в психологии)

Достаточно часто психологу приходится слышать от специалистов других областей, прежде всего естествен-нотехнических, что психология вовсе не наука, посколь­ку не располагает строгими объективными методами ис­следования. Когда же психология стремится к формали­зации методов и достигает известного уровня этой фор­мализации, то сразу же появляются обвинения — на этот раз со стороны представителей гуманитарных об­ластей,— которые говорят о принципиальной невозмож­ности однозначного определения человеческой личнос­ти. Но дело не ограничивается критикой извне, по сути та же борьба, борьба двух подходов: одного — стре­мящегося к формализации, другого — выступающего принципиально против таковой, происходит и в самой психологии. Л. С. Выготский, характеризуя кризис пси­хологии начала века, писал, что он вообще привел «к понятию о двух психологиях». Мысль о разделении этих «двух психологии» была особенно ясно высказана не­мецким психологом Э. Шпрангером, который резко от­делил друг от друга психологию как науку естественную, занимающуюся по преимуществу элементарными про­цессами, и психологию как науку о духе. Последняя, по его мнению, не может пользоваться какими-либо иными методами, нежели целостное постижение, вчувст-вование, сопереживание, понимание (отсюда и наиболее распространенное название такого подхода — «пони­мающая психология»). Было бы весьма поучительно проследить, как развивались и трансформировались эти два подхода в истории психологии, но, поскольку такая задача выходит за рамки содержания данной кни­ги, ограничимся лишь констатацией, что в западной психологии наиболее последовательным выражением первого подхода стал бихевиоризм, сводящий все к

фиксируемым поведенческим реакциям, а второго экзистенциальная психология, ставящая во главу угла акты понимания и вчувствования. Общая критика этих направлений достаточно полно представлена в отечест­венной науке, поэтому нет нужды повторять ее здесь. Следует отметить, однако, что эта критика выглядит пока сугубо негативной: она отвергает аргументы чужих школ, но не предлагает своих решений действительно острого, принципиального вопроса о том, может ли пси­хология научно, т. е. строго и объективно, определять, измерять, исследовать то, что по сути своей не имеет меры, границ, то, что трансцендирует, преодолевая в своем развитии любые «заранее установленные масшта­бы».

К сожалению, этот вопрос часто и не ставится сов­ременными психологами. Большинство из них, априори считая себя представителями естественнонаучного на­правления (о некоторых исторических причинах такой приверженности мы говорили в гл. I), строят свои ис­следовательские программы, применяют методики, об­рабатывают результаты и делают выводы так, будто че­ловек есть фиксированный объект наподобие физиче­ского. Но именно этот подход, прежде всего в отноше­нии личности, и вызывает наиболее резкую критику М. М. Бахтин, например, отвергая возможность одно­значного определения личности, писал: «...подлинная жизнь личности совершается как бы в точке этого несов­падения человека с самим собой, в точке выхода его за пределы всего, что он есть как вещное бытие, которое можно подсмотреть, определить и предсказать помимо его воли, «заочно». Подлинная жизнь личности доступ­на только диалогическому проникновению в нее, которо­му она сама ответно и свободно раскрывает себя. Прав­да о человеке в чужих устах, не обращенная к нему диа­логически, т. е. заочная правда, становится унижающей и умертвляющей его ложью, если касается его «святая святых», т. е. «человека в человеке»» '.

Очевидно, однако, что безусловное согласие с таким мнением означало бы по сути приговор многим, претен­дующим на объективность методам в психологии лич­ности. «Трудно найти,— пишет по поводу приведенных слов М. М. Бахтина А. В. Петровский,—другое столь сильно и лаконично выраженное обвинительное заклю­чение, предъявленное детерминистической психологии, которая в своей экспериментальной практике, минуя

13'"


интроспекцию, пытается получить (подсмотреть, пред­сказать, определить) эту заочную правду о личности другого человека, исследуя как раз то ее «вещное бы­тие», которое Бахтин... объявляет «унижающей и умерт­вляющей ложью»» 2. Далее, принципиально возражая Бахтину, Петровский утверждает, что как раз при опоре на «вещное бытие», только принимая во внимание его реалии, возможно объективное познание личности, в том числе и «диалогическое проникновение» в ее глубины.

Этим утверждением, при всей его авторитетности, не снимается, однако, едва ли не главная проблема:

если возможна «заочная правда о личности» (а это действительно необходимое условие научности психоло­гии), то какова должна быть эта правда, чтобы она со­гласовывалась, не противоречила трансцендирующей, не имеющей фиксированных границ природе человече­ского развития, чтобы, будучи высказанной, не оберну­лась, как предупреждал Бахтин, обманом, уводящим и ложным суждением, ибо человек, которого мы опреде­лили сегодня, завтра или в любой другой день способен измениться, перейти установленные нами для не.го огра­ничения, совпадения с самим собой, и тогда выходит, что мы при всех наших стремлениях к объективности описали, следовательно, не его реального, движущегося, живого, а мертвый слепок с одного лишь варианта, пово­рота, изгиба его жизненного пути, может быть, к тому же и случайного, временно возникшего, не имеющего к нему, изменившемуся, непосредственного актуального касательства.

Решение проблемы, на наш взгляд, заключается в достаточно четком различении понятий «личность» и «человек», определении личности как способа организа­ции присвоения человеческой сущности и исходя из это­го — сосредоточении внимания преимущественно не на готовых, сложившихся свойствах личности, а на меха­низмах их формирования, становления, непрекращаю­щегося движения. Тогда данные исследования (полу­ченные или путем изучения конкретных продуктов дея­тельности, «вещного бытия», или анализа диалоги­ческих форм общения, или применения лабораторных экспериментов и т. п.) могут стать одновременно и объективными, и не противоречащими трансцендирую­щей, изменяющейся природе человека, ибо в такого ро­да исследованиях мы будем стремиться фиксировать, овеществлять, ставить границы и определять масштабы

не развития человека как такового, которое не имеет фиксированной, заранее установленной границы и масштаба *, но психологическим механизмам, путям, которые опосредствуют это развитие, существенно влияя на его ход и направление. Что же касается неиз­бежно возникающего, движущего, а следовательно, и неустранимого противоречия между «вещным» (конеч­ным) и «смысловым» (потенциально бесконечным), то оно в свете сказанного не есть препятствие объектив­ному познанию личности, обходить которое надо посту­лированным современной академической психологией возвеличиванием осязаемого «вещного» в ущерб неяс­ному смысловому (в противовес «понимающей психоло­гии», феноменологическим, экзистенциальным подходам или литературоведческим толкам о превалировании второго над первым). Следует не избегать, не маскиро­вать это противоречие, а, напротив, выделить и зафикси­ровать его как первую объективную данность, как важ­нейший внутренний механизм личности, который подра­зумевает преодоление, отрицание овеществленных форм бытия через изменение смыслового восприятия, равно как изменение смыслового восприятия обусловливается изменившимися формами бытия вещного.

Но для исследования личности, прежде всего такого, которое ставит задачей понимание ее реального жиз­ненного движения, необходимо накопление достаточно­го эмпирического материала, данных о клинике, т. е. подробного, систематического описания изменений ин­тересующих нас личностных феноменов. Здесь мы сразу сталкиваемся, однако, с серьезными трудностями. Дело в том, что клиника нормального поведения человека (без анализа которого, как мы знаем, нельзя должным образом понять и развития аномального) оставалась, как ни странно, по сути закрытой для научной психоло­гии личности. Это касалось даже такой наиболее изу­ченной ее отрасли, как детская психология, которой, по словам Д. Б. Эльконина и Т. В. Драгуновой, явно не хватало клиники детского развития, т. е. описания «од­них и тех же детей на протяжении всего возрастного

* Кстати, постулируя феномен несовпадения с самим собой, М. М. Бахтин говорит, в строгом смысле, не о личности, а о человеке:

«Человек никогда не совпадает с самим собой. К нему нельзя приме­нить формулу тождества: А есть А» 3. Эти слова по сути целиком со­гласуются с Марксовым определением человека как безмасштабного существа.


периода с фиксацией их поведения, деятельности и взаимоотношений с окружающими во всех основных сферах жизни» 4. Что касается клиники взрослой жизни человека, то она была представлена в сочинениях по психологии и вовсе отрывочно. В отечественной науке, пожалуй, один Б. Г. Ананьев систематически и настой­чиво выступал с призывом широко развернуть исследо­вания возрастной психологии зрелости или взрослости 5, но в его собственных работах и в работах его учеников нашла отражение в основном психофизиологическая, а не собственно внутриличностная, мотивационно-смы-словая динамика взрослости.

В последнее время интерес к развитию личности, перипетиям ее жизненного пути стал заметно активизи­роваться, что определяется не только внутренней логи­кой движения науки, но и насущными требованиями практики, в особенности в области воспитания и кор­рекции личности. Но, как мы уже говорили, приступить к развертыванию этого анализа оказывается по сути невозможным без наличия исходного ориентирующего материала — систематического описания интересую­щих нас феноменов поведения.

Пожалуй, первый, самый очевидный выход из соз­давшегося затруднения — рекомендовать обращение к уже существующим жизнеописаниям, и прежде всего к богатейшему материалу художественной литературы. Нельзя сказать, что такое обращение — редкость для психологии: примеры из художественной литературы можно встретить на страницах самых солидных обще­теоретических исследований. Однако использование ху­дожественного образа как метода психологического исследования, определение его возможностей и ограни­чений не нашли должного отражения в научной литера­туре, в том числе в той, которая непосредственно обра­щена к психологии искусства. Обычно в подобного рода работах делается попытка раскрытия тайн литературно­го творчества, искусства вообще с помощью гипотез научной психологии. Нас же сейчас интересует обратная задача — понять, чем и с какой стороны накопленные в литературе образы и описания могут быть полезны для психологии.

В качестве примера немногих исключений можно назвать статью Г. Олпорта 6, в которой.обсуждается проблема существования двух подходов — психологи­ческого и художественного — к пониманию личности и

)38

делается ряд ценных для психологии выводов, из кото­рых отдельные мы используем ниже, и небольшую, но яркую заметку Б. М. Теплова, где тонкому психологи­ческому разбору известных пушкинских образов — Татьяны, Германна, Моцарта, Сальери — предпосланы слова, до сих пор не утратившие своей актуальности и остроты: «Анализ художественной литературы обычно не указывается в числе методов психологического ис­следования. И фактически психологи этим методом не пользуются». Между тем автор «глубоко убежден, что художественная литература содержит неисчерпаемые запасы материалов, без которых не может обойтись научная психология...» 7. Полностью солидаризируясь с этими словами, остановимся, ввиду недостаточности специальных разработок, подробнее на этом вопросе. - Действительно, в художественных произведениях находим самые разнообразные характеры и модели по­ведения людей во всевозможных жизненных ситуациях. Развернутые и яркие описания эволюции человеческой души, истории ее возвышений и деградации, удивитель­ных побед духа и его же постыдных поражений, рас­смотрение путей, ведущих к подвигу и подвижничеству, и путей, приводящих к падению и прозябанию, показ внутренней логики и цепи внешних событий, толкающих человека на преступление и предательство или, напро­тив, к раскаянию, самоотречению и жертве, описание дум и смятения человека перед казнью или самоубий­ством, описание радости и просветления при неожидан­ном избавлении от гибели, раскрытие многообразия любовных перипетий и семейных тайн, отношений меж­ду детьми и родителями, начальниками и подчиненными, учителями и учениками — все это и многое другое, что наполняет человеческую жизнь от рождения до смерти, вдумчивый психолог (как и любой вдумчивый читатель) найдет в художественной литературе.

К этому, особенно в контексте данной книги, необхо­димо добавить, что художественные описания и образы вовсе не ограничены кругом обыденно понимаемой нор­мы как некоей среднестатистической середины, но, на­против, нередко стремятся к прорыву этого круга, к по­стижению внутренней сути случаев исключительных, отклоняющихся как в сторону героического, возвышен­ного, так и в сторону низменного, извращенного. Не обходит при этом литература и явных психических ано­малий. Среди множества описаний симптомов аномаль-


ного поведения и душевной патологии видное место за­нимают те, первооткрывателями которых были писате­ли. Комментируя этот факт, врач-психиатр М. И. Буянов пишет в рецензии на словарь психиатрических терминов В. М. Блейхера: «На первый взгляд нет ничего более чуждого литературе и искусству, нежели медицинские термины. Большинству читателей-неспециалистов они представляются чем-то вроде китайской грамоты. Одна­ко стоит даже очень не сведущему в медицине человеку заглянуть в словарь Блейхера, как он с удивлением об­наружит множество знакомых имен и словосочетаний, давным-давно вошедших в его интеллектуальный ба­гаж. Фактически в этом словаре отражена вся мировая литература. Тут и синдромы Отелло, Алисы в стране чу­дес, Мюнхаузена, Пиквикский синдром, и геростратизм, и комплексы Эдипа, Антигоны и других героев древних мифов... Писатели и художники первыми поведали нам о многих нарушениях и отклонениях психики, за иссле­дование которых медики принимались, как правило, спустя десятилетия. В «Записках сумасшедшего» Гоголь убедительно показал этапы бреда, описанные учеными только через полвека. Феномен двойника, поч­ти исчерпывающе проанализированный Гофманом, Эд­гаром По и особенно Ф. М. Достоевским, узаконен в медицине спустя 77 лет после выхода повести «Двой­ник»... Подобных фактов можно привести много» *.

Беглому и далеко не полному перечню достижений литературы в области познания личности научная пси­хология может пока противопоставить лишь несисте­матизированные и отрывочные исследования, да и то чаще всего по узким и ограниченным аспектам внутри изолированных проблем. Поэтому первое, что мы долж­ны констатировать,— это богатство описаний, которое содержится в художественной литературе, и, следова­тельно, возможность использования этих описаний в психологии.

* Новый мир. 1985. № 1. С. 261. К приведенным словам доба­вим лишь, что не следует думать, что открытия писателей делают излишними все дальнейшие наблюдения и описания рассмотренных ими личностных аномалий. Напротив, без этих дальнейших скру­пулезных научных наблюдений объективность сделанных открытий не была бы подтверждена, не говоря уже об анализе многих сторон, которые остаются в тени писательского видения. Все это требует не смешивать продукцию писателя и, скажем, психиатра в отношении описаний даже одних и тех же явлений (ниже мы будем специально говорить о специфике психиатрических наблюдений).

Это использование может идти в свою очередь по разным каналам. Можно по совету Олпорта выяснять, как определенные воздействия на человека приводят к определенным («эквивалентным») ответам. Литерату­ра, однако, дает нечто большее, чем материал для тако­го рода «жизненного бихевиоризма». Она позволяет увидеть и рассмотреть те случаи, когда определенные воздействия не приводят к ожидаемым реакциям, т. е. рассмотреть человека в его. свободном, далеко не всегда программируемом развитии.

На материале художественной литературы можно выделить типичные варианты внутри- и межличностных коллизий, в которые вступает человек на протяжении жизни. Утверждается, например, что во всей мировой литературе наличествует не более 36 определяющих сю­жетов, а по еще более строгим подсчетам — всего 12. Даже в области вымысла — волшебных сказок мира — число сюжетов остается весьма ограниченным 8. Рас­смотрение эти» родовых сюжетов человеческой жизни с позиций научной психологии было бы чрезвычайно важно для построения типологии личности, типологии лич­ностных конфликтов, стилей и способов их разрешения. Но признание родовых сюжетов ведет к еще более слож­ной проблеме — поиску законов, их определяющих. Здесь собственно литература уже кончается, и начи­нается философско-психологический анализ. Пока в этой области известны в основном лишь психоаналити­ческие изыскания 3. Фрейда, К. Юнга и др., которые сегодня вряд ли могут полно удовлетворить нас. Одна­ко, если кто-то не так решал проблему, это вовсе не оз­начает ее дискредитации и отмены поиска новых под­ходов. Заметим еще, что число законов, определяющих основные сюжеты жизни, также, по-видимому, весьма ограниченно. Л. Н. Толстой писал: «Есть малое число клавиш, различная последовательность их, есть все раз­нообразие как личностей людей, так и семей историчес­ких. Везде те же сказки, те же муки, тот же деспотизм, те же войны и т. д. и т. д. Сравнение с клавишами. Все те же. Музыка разная, но результат один и тот же... По­пытка найти эти вечные клавиши» 9.

Важным примером, который может извлечь из лите­ратуры психология, является рассмотрение личности в движении, в постоянном развитии как форме ее суще­ствования. Особенно интересны в этом плане произве­дения, прослеживающие весь жизненный путь личности,

!4'


смену поколений, развернутые семейные истории и т. п. Что же касается научной психологии, то Олпорт в упо­мянутой статье еще в 30-х годах говорил о необходи­мости такого «длительного интереса к личности». Но призыв этот до сих пор остается малореализованным, поскольку психология чаще предпочитает рассматри­вать личность в данный момент, как неизменно тож­дественную самой себе, раз выявленному в ней набору черт и качеств. Даже так называемые лонгитюдные исследования строятся обычно по принципу «попереч­ных срезов» на пути развития личности, оставляя без внимания внутренние связующие законы самого этого движения.

К сказанному следует добавить, что художествен­ному видению свойственно рассмотрение любой черты в совокупности взаимосвязей с другими чертами и качест­вами личности. В художественном произведении разы­грывается всегда не просто тема (ревность, попусти­тельство, мещанство), но всегда тема с вариациями, подразумевающими возможность иных толкований, иных и часто неоднозначных исходов и перспектив ее развития. Психология пока что довольствуется в основ­ном констатацией отдельных черт, параметров и очень редко последующим прослеживанием их изменений в ограниченном жизненном промежутке, т. е. выхваты-ванием малых фрагментов разветвленной сети бытия личности.

Еще один момент, который хотелось бы выделить, относится прежде всего к самосознанию и самовоспита­нию психолога-профессионала. Л. Н. Толстой в разгово­ре с А. М. Горьким заметил, что писатель может оши­баться в чем угодно, выдумывать все, кроме психоло­гии,— психология должна быть точной 10. И литература не только всегда стремилась к этой точности, но, что самое поразительное, достигала ее. Поразительное не с точки зрения рядового читателя, который привык видеть в писателе учителя жизни, а с точки зрения профессио­нального психолога, поскольку он давно и сознательно отказался от веры в возможность точного психологи­ческого знания на материалах наблюдений, пережива­ний, бесед и т. п. Все это рассматривалось как атрибуты «житейской психологии», тогда как научной психоло­гии — и соответственно научному психологу — приста­ло опираться лишь на эксперимент, опросники, тесты, семантические дифференциалы, математически выве-

)4Г

ренные корреляции и т. п. Думается, что постоянно де­монстрируемая художниками принципиальная способ­ность достаточно точного познания человека путем на­блюдения, размышления и сопереживания должна, с од­ной стороны, поубавить спесь у некоторых профессиона­лов-психологов, снисходительно, сверху вниз, смотря­щих на «житейских психологов», «психологов-любите­лей» вроде Толстого и Достоевского, а с другой — под­нять веру психологов в возможность своего видения мира личности, в возможность достаточно точного и объективного понимания, постижения этого мира без обязательной (и просто-напросто далеко не всегда вы­полнимой по ходу конкретного исследования) пошаго­вой опоры на тесты, опросники, узколабораторные экс­перименты. Надо ли говорить при этом, что автор име­ет в виду не перечеркивание или умаление достижений экспериментального и тестового подходов, а лишь более сбалансированный взгляд на роль наблюдения и про­фессиональной интуиции в психологическом познании.

И последнее, что хотелось бы отметить. У литературы психологи должны постоянно учиться ясности, выпук­лости, стереоскопичности изображения личности. Необ­ходимо, следовательно, развивать в себе вкус и внима­ние к языку как инструменту познания личности, как важнейшему условию, от которого зависит точность и полнота передачи целей, задач, результатов и общего смысла проведенного психологом исследования. Разу­меется, психолог не должен стремиться конкурировать в овладении языком с писателем — это не только тщет­но, но вовсе и не требуется. Однако надо помнить, что личность есть особый объект науки, поскольку мы не только исследуем ее, но одновременно ей же, для ее нужд и пользы адресуем результаты исследования и от нее в конечном счете ждем их оценок. Следовательно, изложение должно быть таким, чтобы личность могла в конце концов узнать себя в нем, не отвергла его как невнятицу и чужеродность. Такое положение, что впол­не понятно, требует постоянного совершенствования языка описания, в частности умения в случае необходи­мости свободно выйти за рамки «птичьего языка», по­нятного только узким специалистам.

Вместе с тем, несмотря на всю ценность художест­венного материала, следует помнить о существенных ограничениях возможностей его использования научной психологией в изучении личности, ее нормальных и ано-


мальных проявлений. Прежде всего герои художествен­ных произведений живут в определенном времени, в определенной «социальной ситуации развития», что, ра­зумеется, является не просто «декорацией» для развер­тывания внутренних закономерностей, но переменной, существенно влияющей на конкретное содержание и характер этих закономерностей. Так, описание конф­ликта барчука Николеньки с гувернером-французом, которое столь часто разбирают психологи, при всей его тонкости и глубине не может служить полным анало­гом конфликта современного подростка с учителем мас­совой школы. Изменившееся социальное поле, на кото­ром развертывается даже один и тот же по внутренней структуре конфликт, не может не влиять как на психо­логические характеристики самого конфликта, так и на человека, переживающего, оценивающего этот конф­ликт.

Следующее ограничение в использовании художест­венного материала состоит в том, что перед нами не реальные люди, а вымышленные герои. Ясно, о чем часто говорили и сами писатели, что (и это одна из важней­ших характеристик, один из признаков подлинно хоро­шего литературного произведения), раз возникнув в воображении писателя, оттолкнувшись от тех или иных прототипов, герои не терпят произвола, а, напротив, на­чинают как бы сами вершить свою судьбу, диктовать поступки, по-своему развертывать сюжет *. Однако, несмотря на все это, в художественном произведении описывается саморазвитие не реального человека, но все того же героя произведения. И поэтому, исследуя психологию личности на материале художественных произведений, мы познаем не саму жизнь, реальную «клинику» развития мотивов, потребностей, эмоций, а ее отражение в художественном видении автора.

Надо ли говорить, что это отражение не бывает бес­страстным, напротив, оно глубоко пристрастно, выра­жает определенные взгляды и идеи. Иначе говоря, худо­жественный образ всегда более или менее сдвинут, сме­щен, эксцентричен по отношению к реальности. Отсюда для правильного его восприятия необходимо, по спра­ведливому высказыванию Л. С. Выготского, «созерцать сразу и истинное положение вещей, и отклонение от

* Вспомним, например, искреннюю скорбь Флобера по поводу самоубийства мадам Бовари.

этого положения» ". Уже одно это обстоятельство огра­ничивает возможности познания душевной жизни толь­ко через художественные образы. При восприятии пос­ледних необходимо как знание реальной действитель­ности, так и (хотя бы самое общее) представление о том «коэффициенте смещения», который свойствен худо­жественной манере данного автора. Учтем также, что смещение это бывает как относительно постоянным, устойчивым, так и неожиданным, вдруг врывающимся в повествование, разрывающим (взрывающим) его прежний строй и логику. «Внезапное смещение рацио­нальной жизненной плоскости,— замечает В. Набо­ков,— может быть осуществлено различными способа­ми, и каждый великий писатель делает это по-своему» 12.

Таким образом, при опоре на материал художест­венной литературы следует учитывать определенные ограничения. Важно, в частности, иметь в виду особую манеру творчества каждого мастера и фокусировать внимание не на характере внешних событий, которые благодаря «коэффициенту смещения» могут быть не­правдоподобно нагромождены с точки зрения житей­ской логики, а на особенностях личности героя, раскры­вающихся в этих событиях, ибо последние и подобраны автором для того, чтобы, действуя в них, герой проявил, испытал интересующие автора особенности человека, их прочность, своеобразие, подвижность, глубину. По сути дела, и это для нас важный момент, этот прием пред­ставляет собой своеобразный «мысленный психологи­ческий эксперимент», состоящий из двух частей. Пер­вая — это воображение, сотворение героя, который имеет некоторый анамнез, историю, оправдывающую, объясняющую его таким, каков он есть к началу дейст­вия. Вторая часть состоит в собственно эксперименте с данным героем, помещенным в обстоятельства, раскры­вающие, испытывающие, изменяющие его исходные чер­ты. Разумеется, это не единственный путь построения художественного исследования. Не имея возможности углубляться более в эту тему, ограничимся следующим замечанием Новалиса: «Автор романа может поступить различным образом. Например, он может сначала из­мыслить множество эпизодов, а героя сочинить позд­нее — для осмысления их (отдельные эффекты, а затем особый принцип общего построения, изменяющий эти эффекты, придающий им специальный смысл). Или же он может сделать обратное: сперва прочно обдумать


индивидуального героя и лишь затем подобрать к нему соответствующие происшествия» 13.

Подчеркнем также, что рассматриваемые «мыслен­ные эксперименты» не просто творческое отражение художником реалий душевного мира, но и одновременно их означение, предлагаемый другим людям способ и путь переживания и осмысления, т. е. проекты психоло­гической жизни, бытия личности. Так, молодые люди конца XVIII — начала XIX в. не просто находили в «Страданиях юного Вертера» Гёте художественное опи­сание романтической любви Вертера к Лотте, но сами начали страдать, думать, мучиться и даже кончали жизнь самоубийством «по Вертеру». Речь идет, таким образом, об исследовании, «мысленном эксперименте», в котором спроектированные методом художественного творчества представления, гипотезы об особенностях, возможностях и путях развития человека проверяются самой жизнью, тем, насколько предлагаемые образы признаются обществом и отдельными людьми как дей­ствительные, реальные и верные, насколько, наконец, они меняют жизнь общества и отдельных людей, откры­вая новые горизонты и направления осмысленной ду­шевной жизни *.

Понятно, что изучение этого удивительного по силе и значимости «мысленного эксперимента» с его прямы-

* К слову сказать, в современной культуре роль «проектиров­щиков», «означителей» душевной жизни уже не принадлежит без­раздельно художникам и философам, как^в прошлом. Психология, психологическое толкование начинают проникать в широкое созна­ние и не только объясняют, но и формируют его. П. Б. Ганнушкин еще в 1933г. писал, например, что уже можно говорить об одержимых «болезнью Фрейда» не в том смысле, что это новая форма болезни, описанная Фрейдом, а в том смысле, что многие люди начинают осо­бым образом изменяться от неумеренного применения фрейдовского метода. Со времени написания этих слов влияние психологических построений (разумеется, не только фрейдовских) на формирование сознания людей возросло еще более, давая основание некоторым уче­ным называть наш век «психологическим». Действительно, сейчас все реже наблюдается стремление обозначать и объяснять свои пережи­вания в столь свойственных прошлому веку понятиях — страдание, сграсть, проступок, грех, искупление и т. д. Зато все чаще в этих слу­чаях слышится психологическая терминология — комплекс, стресс, скрытые мотивы, невроз и т.д. Подобная редукция в объяснении д^ шевной жизни не может не вызвать беспокойство, поскольку ведет к вульгаризации научного психологического метода и, что главное, способствует снятию нравственной ответственности с человека, ко­торый любому своему поступку (и проступку) легко находит расхо­жее психологическое объяснение и оправдание.

ми (от жизни) и обратными (к жизни) связями являет­ся важнейшим и, на наш взгляд, обязательным под­спорьем научной пеихологии личности. Однако из всего вышесказанного следует и другой, достаточно ясный вывод: анализ литературных данных не может быть ос­новным, а тем более единственным в познании живого движения личности человека. Его необходимо допол­нять или, вернее, делать его дополнительным к собст­венно психологическим методам исследования реально­го развития личности. Поиски этих методов — одна из насущных и ближайших задач современной психологии.

В контексте данной книги перед нами стоит пробле­ма более частная — обосновать способы объективного исследования не всего многообразия личностного раз­вития, а его отклонений, аномалий. И хотя последние не могут быть поняты, о чем неоднократно говорилось, без общепсихологического представления о норме, лич­ностном здоровье и т. п., исследования аномального развития имеют свою специфику и даже свои извест­ные преимущества перед исследованиями развития нор­мального. Эти преимущества состоят в том, что ано­мальное развитие протекает обычно в рамках достаточ­но ограниченных по сравнению с нормой (см. гл. II, § 3). И следовательно, оно менее вариативно, менее свободно (вспомним формулу: болезнь есть ограничение сво­боды) и соответственно более поддается обзору и одно­значному определению, нежели развитие нормальное. Кроме того, описания нормы, ее реального поведения, как мы видели, крайне бедны: психолог, который за­хочет такие сведения получить, должен обращаться либо к художественной литературе со всеми ограниче­ниями этого подхода, о которых речь шла выше, либо к жизнеописаниям «великих людей», зная при этом, что, несмотря на всю документальность подобных описаний, они, как правило, носят явный отпечаток субъективных восприятии и воззрений биографов. Причина дефицита сведений понятна: внутренний мир, основные мотивы, помыслы нормального человека обычно закрыты, спря­таны от постороннего взгляда и вмешательства.

Всякая болезнь ставит человека в новые, стеснен­ные, неудобные для него положения, толкает его к рас­крытию своего страдания, поискам помощи. Когда же это страдание психическое, то речь идет не о чем ином, как о раскрытии внутреннего мира пациента, о его, час­то сокровенных, особенностях души. Разумеется, само-


анализ и жалобы больного, тем более больного психи­чески, далеко не всегда объективны и отражают под­линную подоплеку страдания, но даже в таком виде они представляют собой ценнейший для понимания ано­мального развития личности материал. К этому надо добавить и то, что необычные, отклоняющиеся от при­вычного акты поведения легче наблюдать, выделить, нежели стертые формы поведения обычного.

Как следствие отмеченных особенностей объектив­ные описания аномального развития личности пред­ставлены несомненно богаче, нежели описания разви­тия нормального. Как правило, они выполнены не пси­хологами, а психиатрами, и надо признать, что многие из этих описаний сделаны с такой замечательной точ­ностью, образностью, что дают самое наглядное, вы­пуклое представление о разных оттенках и ступенях психических отклонений. Причем в отличие от собствен­но художественных описаний, разобранных выше, речь идет при этом не о собирательных образах, не о резуль­татах «мысленных экспериментов», а о конкретных слу­чаях и наблюдениях над реальными людьми, что значи­тельно повышает объективную научную ценность ма­териала. Многие психиатры по праву гордятся архивом своей науки, открыто порой противопоставляя его су­хим и маловыразительным текстам психологических сочинений и учебников, считая, что именно психиатрия должна вырасти со временем в «практическое челове­коведение». Пожалуй, наиболее определенно высказы­вался в этом духе известный немецкий психиатр Г. Гру-ле. «Можно очень внимательно слушать психологичес­кие лекции и изучать труды по психологии и, однако, ни на йоту не приблизиться к действительному знанию людей, подобно тому как есть ученые-искусствоведы, которые обладают богатыми знаниями в области наук об искусстве и, однако, ни разу в своей жизни не были осчастливлены действительным эстетическим пережи­ванием. Пониманию душевного своеобразия ближне­го надо учиться не от психологии... Изучать практичес­кое человековедение в настоящее время можно толь­ко путем опыта, и именно того, который собирается под руководством психиатрии... только у психиатра есть материал, на котором можно учиться по-настоящему пониманию человека; кроме психиатров такой же ма­териал можно найти, пожалуй, еще только у воспита­телей и учителей... Часто в каком-нибудь положении

Н8

легче всего ориентироваться, если сознательно допус­тить преувеличение, если придумать крайний одно­сторонний случай. А какой опыт может доставить преувеличения в большем количестве и ярче, чем пси­хиатрический? Не в нем ли мы находим самые острые и глубокие чувства? Разве не он учит нас тому, как по­терявшие соразмерность страсти в своем действии неу­молимо разрушают все препятствия? Разве не он пока­зывает все степени расстройства интеллекта — от мель­чайших нарушений мысли до полного ее распада, во­ли — от полного ее уничтожения до непрерывного стрем­ления к насильственным действиям и отношения к окружающему миру — от легкой подозрительности до господствующего над всей психикой бреда?» 15

Мы привели столь длинную цитату из Груле, по­скольку в этих словах, написанных еще в начале века, достаточно ясно намечаются те тенденции, которые в дальнейшем стали определяющими для ряда психиат­рических подходов к изучению личности. Прежде все­го это все то же разведение «двух психологии» — пси­хологии «понимания» душевного своеобразия ближних и психологии «объяснения», которая относится к пер­вой как реальное эстетическое переживание — к сухим рассуждениям о нем. Предпочтение понимающей пси­хологии переросло затем в феноменологический под­ход, экзистенциальную психиатрию. Но даже у тех пси­хиатров, которые не придерживаются этих крайних направлений, роль и значение понимания, вчувство-вания в жизнь большого рассматривается как важней­шее профессиональное качество. При этом часто рас­познание и описание различных степеней и оттенков психических расстройств видятся как вполне самодос­таточная задача. Когда же необходимо перейти к стро­гому объяснению, то оно либо отбрасывается вовсе, как во многих случаях экзистенциального подхода, где сам акт сопереживания и понимания является и исход­ным моментом, и конечной целью, либо, что более рас­пространено, делается перескок к физиологическому уровню, в котором ищут непосредственные причины наблюдаемых нарушений *. В любом случае из сферы

* В последнем случае легко усмотреть прямое перенесение моделей соматических страданий на область отклонений душевной сферы. Это физиологический, фармакологический подход в психи­атрии, сводящий все к лекарственной терапии и не принимающий во внимание значимость психологических механизмов болезни.


внимания выпадает важнейшее опосредствующее зве­но, важнейший слой движения всего процесса аномаль­ного развития, а именно слой психологический, анализ тех внутренних, разыгрывающихся именно в психике (а не в биологии мозга или на поверхности внешних событий) коллизий и конфликтов, которые конечно же протекают, развертываются в определенных (в данных случаях — извращенных) биологических условиях, но не могут быть сведены к ним, равно как они являют, реализуют себя через внешне наблюдаемое или внут­ренне сопереживаемое поведение, но не могут быть пря­мо истолкованы лишь на основе этих наблюдений и сопереживаний.

Фактическое игнорирование психологических опосред-ствований приводило к тому, что, с одной стороны, пси­хиатрия отчуждалась от достижений психологии, а с другой стороны, накопленный психиатрией богатейший феноменологический материал оставался так по-настоящему и не освоенным, внешним по отношению к психологической науке.

Каковы же должны быть методы освоения психо­логических опосредствований, нахождения психологи­ческих закономерностей аномального развития? Оче­видно, исходной базой, основой поисков таких методов должны стать уже существующие, апробированные в психологической науке подходы и разработки, требую­щие, однако, в применении к специфике аномальной клиники дополнений и творческого развития. Просле­дим в этом плане возможности и судьбу наиболее ав­торитетного в позитивной науки метода — экспери­мента.

Основателем экспериментального подхода в пси­хологии личности является известный немецкий пси­холог Курт Левин. Знакомство с его работами до сих пор остается кратчайшим путем к пониманию сути ос­новных проблем эксперимента в психологии личности. Пойдем этим путем и мы. Сразу оговоримся при этом, что мы не будем касаться общей оценки К. Левина как представителя гештальтпсихологии, равно как и раз­бора конкретных положений созданной им теории лич­ности, поскольку такого рода анализ широко и полно представлен в отечественной литературе. Нас будут интересовать лишь сами истоки и возможности экспе­риментального подхода.

Для того чтобы разобраться в общей методологии

экспериментального подхода, К. Левин обращается к истории естественных наук, и прежде всего к эталон­ной для его времени науке — физике *. Согласно фи­зическим представлениям, заложенным Аристотелем, закономерность связывалась исключительно с повто­ряемостью, наблюдаемой регулярностью тех или иных явлений. Отсюда строгая классификация наблюдаемых явлений, отнесение их к тем или иным рядам, классам считались магистральными для определения закона. Скажем, такого наблюдения, что легкие материи (дым, например) поднимаются вверх, было достаточно, что­бы приписать им «восходящую тенденцию», имманент­но присущее им «внутреннее стремление» к определен­ной цели. Отдельный класс составляло (и, следователь­но, имело собственный закон) движение тел небесных («высшие движения») и отдельный класс — движение тел земных.

Эти прочно установившиеся и казавшиеся в течение веков столь очевидными и наглядными тенденции и способы понимания явлений физического мира были поставлены под сомнение Галилеем. Согласно его воз­зрениям, один и тот же закон определяет разнообраз­ные формы движения: и движение звезд, и падение кам­ня, и полет птицы. Это усмотрение внутреннего един­ства физического мира требовало пересмотра того стро­гого деления всех объектов на классы, которое занима­ло столь важное положение в аристотелевской физике. Поэтому теряли свое значение и разного рода логи­ческие дихотомии, контрарные пары: сухое — влажное, горячее — холодное у т. п. Жесткие классификации сменялись рядом непрерывных, опосредующих друг друга этапов, переходов. Лишалось в связи с этим поч­вы и представление об имманентно, изначала прису­щих физическим явлениям целях.

Эти преобразования, с одной стороны, кардиналь­но изменили прежние представления о характере и сущ­ности научного закона, а с другой — послужили осно­ванием для начала собственно экспериментального под­хода к изучению действительности. В самом деле, если для Аристотеля отдельный случай, выпадающий по ка­ким-либо параметрам из однородного класса, не мог быть принят во внимание и находился буквально «вне

* Наиболее последовательно Левин излагает свои взгляды в специальных методологических работах 16, на которые мы и будем в основном опираться при изложении его взглядов.


закона» (ибо закон отождествлялся с регулярностью и включение предмета в класс полностью определяло его сущность и природу), то для Галилея закон уже не отождествлялся с регулярностью, частотностью наблю­даемых явлений (скажем, формула свободного паде­ния выводилась и рассматривалась вне зависимости от того, часто или нет наблюдается такое падение). За­кон апеллировал, следовательно, не только к случаям, реализованным в действительности, но и к тем, которые не были реализованы или реализованы лишь частич­но, не в полной мере. Отсюда значимость для познания закона, в принципе любого индивидуального случая, любого, даже выпадающего из класса явления, отсю­да же и необходимость эксперимента как создания ис­кусственных условий, которые позволяют приблизить­ся к фактам, имеющим связь с законом.

Перейдя после этого исторического экскурса к пси­хологии мотивационных процессов, К. Левин справед­ливо констатировал, что здесь не произошло кардиналь­ного, галилеевского переворота и господствующие ме­тодологические представления могли быть смело отне­сены к аристотелевским. Разработки психологии нахо­дятся под «роковым влиянием» представлений об обя­зательной регулярности, повторяемости процессов как условии выявления их психологических закономернос­тей. В результате все усилия психологов сводятся лишь к отшлифовке и расширению методов статистики, стрем­лению «показать общие черты через вычисление сред­них величин». Закономерность связывается тем самым с регулярностью, частотой, а индивидуальность про­тивостоит этому как антитеза.

Следствия из такого положения дел в психологии, по мнению К. Левина, по крайней мере двояки. С одной стороны, у большинства профессиональных психологов исчезает стремление понять индивидуальный, единич­ный путь конкретного человека, его живую уникальную судьбу. А с другой — как реакция на засилье частот­ного, статистического подхода частью психологов по­стулируется необходимость свободной интуиции, пости­жения и эмпатии как единственно возможных методов изучения конкретного человека *. Эти, казалось бы, противоположные пути сходны, однако, в одном: в

* Здесь Левин очень точно, на наш взгляд, указывает на одну из важнейших причин, лежащих в основе разделения «двух психо­логии», о которых мы уже говорили выше.

обоих случаях поле индивидуальности отделяется от экспериментального исследования, и то, что не случает­ся несколько раз, рассматривается как находящееся за сферой того, что может быть рационально понято.

С этими положениями тесно связано и важное раз­личение между правилом и законом, которое К. Левин предлагал ввести в психологию. Обычно «закон» по­нимается в психологии как «правило», для которого доказательство состоит в том, чтобы показать возмож­но большее количество одинаковых случаев, следуя формуле индукции: «от многих случаев — на все слу­чаи». Это направление ведет к накоплению как мож­но большего числа сходных случаев, с тем чтобы уве­личить вероятность ожидаемого события и уменьшить рассеяние (дисперсию) получаемых данных. Между тем значение эксперимента в познании закона зависит не от реализации возможно большего числа одинаковых случаев, а от систематического варьирования, анализа условий при осуществлении различных случаев. И если при экспериментировании должно найти место повто­рение, то вовсе не потому, что перенесение обобщения конкретного исследуемого события на аналогичные слу­чаи сомнительно, а потому, что возможна следующая ошибка: действительно ли те условия, которые мы ука­зали при формировании закона, существовали в дан­ном конкретном случае? В целом же исходящие из эксперимента заключения необходимо делать не по принципу: «от многих случаев — на все случаи», а по принципу: «от одного конкретного случая — на все аналогичные случаи». Переход от опытов в отдельных случаях к всеобщему и обязательному закону (в про­тивовес вероятностному правилу) соответствует переходу от «примера» к «типу» и принципиально несравним с пе­реходом от отдельных членов множества ко всему множеству. Отсюда перспективы экспериментальной психологии Левин усматривал не в накоплении одно­родных данных и выделении на этой основе средне­статистических и вероятностных показателей, а в глу­боком качественном анализе отдельных случаев и эк­спериментов.

Мы достаточно подробно остановились на методо­логических исследованиях К. Левина, поскольку выво­ды из рассмотренных выше положений отнюдь не ста­ли принадлежностью лишь истории психологии, но яв­ляются актуальными и в настоящее время. Действи-


тельно, современная научная психология личности пош­ла в основном по пути собирания, классификации фак­тов и их математической, статистической обработки, тем самым, во-первых, во многом закрыв себе возмож­ность понимания реальных жизненных событий (ко­торые в конечном счете всегда единичны) и, во-вторых, сузив зону понимания психологического закона до ве­роятностно определяемых «правил» поведения. Харак­теризуя многие современные исследования в области мотивации и личности, А. В. Петровский называет их «коллекционерскими», поскольку задача психолога в рамках этого подхода сводится к накоплению фактов и их каталогизации 17. Подводя итог огромному коли­честву исследований самооценки личности в зарубеж­ной психологии, Л. Уэлс и Г. Марвслл используют то же определение, говоря о них как о «коллекции» без общего осмысления '8. Все эти характеристики являют­ся не чем иным, как определениями типично аристоте­левского подхода, которому свойственно стремление к собирательству, классификации, коллекционированию фактов.

Другим моментом, явно перекликающимся с изло­женными положениями К. Левина, является характер современного увлечения формализованными метода­ми, математической обработкой. Мы уже писали в прошлой главе, что это увлечение стало настолько рас­пространенным и приняло такие формы, что вызывает беспокойство многих психологов. Разумеется, речь идет не о том, чтобы отрицать важность дифференциального подхода или применения статистических методов, а о том, что подобные исследования, полученные с их по­мощью данные и математическая обработка начина­ют рассматриваться как достаточные для построения психологии личности. Не случайно поэтому, подводя итоги положению дел в современной психологии лич­ности, А. Н. Леонтьев вынужден был констатировать, что отношение между общей и дифференциальной пси­хологией оказалось камнем преткновения для этой об­ласти, причем выход из создавшейся ситуации видел­ся прежде всего в развитии общей психологии личности как ориентирующей конкретно-дифференциальные ис­следования *.

* Ту же мысль последовательно проводил Левин, который, в частности, не уставал повторять своим ученикам: «Эксперимент без теории глух и слеп» 19.

Но помимо несогласованности общего и дифферен­циального подходов приверженность аристотелевскому пути тесно связана с сохранением, консервацией в пси­хологии личности еще ряда недостаточно отрефлекси-рованных противопоставлений, в основном производ­ных от этого главного. Прежде всего это касается со­отношения между качественным и количественным спо­собами обработки материала, между измерением и ин­туицией, между экспериментальными и клиническими методами или, если выразиться наиболее обобщенно, соотношения и противопоставления исследовательских линий уже отмеченных двух психологии личности — психологии академической, но бесконечно далекой от реальной жизни и психологии понимающей, но не спо­собной, более того, часто принципиально отвергающей строгие «овеществляющие» объяснения (иначе говоря, психологии научной, но не жизненной и психологии жиз­ненной, но не научной). Понятно, что путь преодоле­ния этого разрыва, включение в сферу психологии науч­ной не только выхолощенных, заформализованных (ес­ли не сказать заформалиненных) и отрывочных черт, но и личности как целостного и живого образования тесно зависит от возможности построения адекватных методов исследования, сочетающих в себе как доста­точную строгость результатов, так и предоставление естественной свободы проявлениям личности, живое, диалогическое с ней общение. Таким образом, мы вновь вернулись к тому же самому кардинальному вопросу, перед которым нас ранее поставили рассмотрение ху­дожественной литературы как метода психологии лич­ности и анализ возможностей клинического подхода к личности, а именно — сможет ли научная психология найти адекватное, отвечающее ее требованиям понима­ние душевной жизни, соответствующие этой задаче спо­собы и методы анализа.

Казалось бы, после важных методологических пре­образований К. Левина открылась наконец возмож­ность для уверенного позитивного ответа на этот во­прос, для перехода к анализу индивидуальных слу­чаев, реального поведения реальных субъектов. При­чем в качестве основного метода такого анализа пред­лагался наиболее объективный, признанно-авторитет­ный метод научного познания — эксперимент. И дей­ствительно, первые опыты применения эксперименталь­ного подхода К- Левином и его учениками были чрез-


вычайно обнадеживающими. Почему же эксперимент, так много обещавший, был в дальнейшем столь явно оттеснен опросниками, тестами и другими способами познания, в основном тяготеющими к аристотелевско­му подходу?

Объяснить это, видимо, следует прежде всего тем, что главного обещания эксперимент все же не выпол­нил — реальный человек так и не вошел в сферу его изучения. В экспериментальных условиях действовал, выбирал решение человек здесь-и-теперь, без прошло­го и будущего, вне социального и жизненного контек­ста, вне живой истории его борьбы за присвоение че­ловеческой сущности. Это обстоятельство обычно свя­зывают с ограниченностью психологической концеп­ции, которой придерживался Левин. Думается, одна­ко, что дело обусловлено не только этим. Действитель­но, Левин, как хорошо известно, был представителем гештальтпсихологии, и конкретные психологические гипотезы, которые он пытался проверять с помощью эксперимента, носили отпечаток всех присущих дан­ной теории недостатков. Но достойно удивления и наводит на размышления другое — что эксперимент как метод исследования личности, основы которого бы­ли заложены Левином, не предоставил возможности другим использовавшим его исследователям, исходив­шим из иных теоретических позиций, подойти к изу­чению живой человеческой личности. Очевидно, поэ­тому, что какие-то причины неудач эксперимента сле­дует искать и в нем самом, в его собственных ограни­чениях, которые надо снять или обойти, для того чтобы получить новый импульс к его использованию в поз­нании личности.

Чтобы обнаружить эти ограничения, проследим судь­бу эксперимента после утверждения его Левином в качестве метода. В психологии личности эта судьба све­лась, как мы уже говорили, к короткому периоду рас­цвета, а затем к дальнейшему прозябанию в качестве «бедного родственника», теснимого более почитаемыми тестами, опросниками и тому подобными методами. Зато, как это часто бывает в истории науки, метод, не нашедший должного признания в «своем отечестве», был с успехом применен в областях смежных. Таких областей можно назвать по крайней мере три.

Во-первых, это социальная психология, начала экс­периментального подхода которой были заложены Ле-

вином (проблемы групповой динамики, типы лидерс­кого поведения и т. д.) *. Во-вторых, это детская пси­хология, прежде всего психология дошкольника, где от­носительная легкость организации игры, т. е. ведущей для ребенка деятельности, изменение ее различных условий создают уникальную возможность для экспе­риментальной проверки психологических гипотез. На­конец, в-третьих, это область патопсихологии. Экспе­риментальная патопсихология была основана в СССР бывшей сотрудницей Левина — Б. В. Зейгарник, ко­торая перенесла на психологическое изучение больного многие принципы левиновской школы: внимание к про­цессу, а не только к результату выполнения, варьи­рование условий внутри одной и той же ситуации, постоянное общение экспериментатора и испытуемо­го и т. п. Общая направленность патопсихологического эксперимента была в основном обращена к изучению познавательной сферы, тонкостей патологии мышления, при этом каждый полученный результат ставился в контекст определенного поведения, от-ношения к опыту, всей ситуации эксперимента, оценкам эксперимента­тора и другим, по сути мотивационным, личностным компонентам. Иными словами, по сравнению с левиновс-кими опытами здесь как бы сменились фигура и фон:

если для Левина главными были поведенческие реак­ции и стоящие за ними механизмы, тогда как позна­вательные, интеллектуально-мнестические способности испытуемых оставались фоном, то в опытах Б. В. Зей­гарник и ее школы последнее стало «фигурой», основ­ным объектом внимания, а личностные реакции — фо­ном исследования. Помимо этого в школе Зейгарник были непосредственно повторены многие опыты Леви­на в применении к различным вариантам психических отклонений.

Однако дальнейшее продвижение в каждой из пе­речисленных областей обнаружило и ряд недостатков, тормозов, ограничений применяемого эксперименталь­ного подхода, главным из которых продолжала оста­ваться оторванность от жизненных реалий и контекс-

* Б. В. Зейгарник в своих лекциях о Левине, которые она в те­чение долгих лет читала на факультете психологии МГУ, любила шутить: «Подобно тому как, по словам Достоевского, вся русская классическая литература вышла из «Шинели» Гоголя, так и вся американская социальная психология вышла из работ Левина». До­ля истины в этой шутке весьма велика.


тов, тех самых, которые с такой тонкостью описывали в это время писатели или клиницисты-феноменологи. Иначе говоря, разделение двух психологии роковым образом останавливало продвижение и здесь. «Экспе­рименты в вакууме» — так охарактеризовал современ­ную социальную психологию известный исследователь в этой области Анри Тешфел 20, подчеркивая их ос­новную черту — оторванность от жизни. Что касается экспериментальной детской психологии, то она, по сви­детельству американского психолога Ури Бронфенбрен-нера, постепенно превратилась в «науку об искусствен­ном поведении детей, помещенных в искусственные ситуации с необычно ведущими себя взрослыми» 2'.

Явные ограничения обнаружило и патопсихологи-ческое экспериментирование. Как мы говорили, описа­ние личностных особенностей служило здесь в основ­ном лишь фоном, оттеняющим те или иные характери­стики интеллектуально-мнестической деятельности больного; что касается попыток перенесения левиновс-ких опытов на изучение патологического материала, то эти попытки, несмотря на смену теоретических по­зиций, продолжали нести общий для экспериментиро­вания в области личности недостаток — оторванность от реальных смысложизненных контекстов. С особой остротой этот недостаток обнаружился, когда практи­ка поставила перед психологией задачу коррекции мо-тивационных аномалий, что потребовало перехода от сугубо диагностических задач, от анализа познаватель­ной сферы к анализу конкретных личностных особен­ностей, к построению новых, более приближенных к жизненной реальности методов исследования.

Итак, дальнейшее продвижение в исследовании личности подразумевало нахождение способов сбли­жения «двух психологии», внесения конкретных смы­сложизненных контекстов в опытное изучение личности, или, что то же, придание анализу реального жизнен­ного материала статуса объективности и научности.

Для решения требовалось по крайней мере сле­дующее: 1) доступ к этому жизненному материалу, к получению необходимых данных об интересующих нас феноменах, формах и особенностях их протекания; 2) нахождение адекватных способов «прочтения» этих эмпирических данных, перевода их с языка феномено­логических описаний на язык научной психологии и построение на этой основе соответствующих гипотез

о внутренних механизмах процесса; 3) обеспечение воз­можности осуществления необходимых для проверки наших гипотез вариаций условий (независимых пере­менных) исследуемого процесса; 4) построение целост­ной психологической модели, в которой могли бы быть обобщены полученные результаты проверки гипотез, рассмотрения отдельных сторон и механизмов изучае­мого явления; 5) нахождение достаточно надежных способов проверки адекватности построенных моделей, возможностей их теоретического и практического при­менения.

Выполнение этой программы сразу наталкивается на ряд труднопреодолимых препятствий, особенно в применении к так называемому нормальному разви­тию. Трудности начинаются с первого же пункта — получения необходимых эмпирических данных и описа­ний. Выше мы не раз говорили, насколько бедна пси­хология такими данными, насколько они недостаточны для начала соответствующих исследований и в то же время какие значительные ограничения лежат на воз­можностях привлечения в этом отношении богатейше­го архива литературно-художественных исследований. Еще более серьезные препятствия возникают на пути выполнения третьего пункта. Искусственные вариации условий протекания жизненного процесса, нужные нам для проверки психологических гипотез, весьма ограни­ченны, причем не только и даже не столько из-за огра­ниченности самих принципиальных возможностей и способов такого вмешательства, сколько из-за элемен­тарных этических соображений — нравственного запре­та сколь-нибудь серьезно, а тем паче кардинально ме­нять ход личностного развития ради внешних по от­ношению к этому развитию, в данном случае чисто на­учных, опытных целей.

Эти и целый ряд других ограничений в значитель­ной степени снимаются, когда мы переходим к анализу аномального развития. Мы уже упоминали, что описа­ния отклонений в развитии личности представлены зна­чительно богаче, чем описания развития нормального. Парадокс современных представлений о личности как раз и состоит в том, что мы куда больше знаем, по крайней мере в сугубо эмпирическом плане, о ее анома­лиях, нежели о том, что есть личность нормальная. Но пожалуй, наиболее важное преимущество состоит в том, что область аномального развития дает уникальную


возможность проследить влияние самых различных ва­риаций условий на ход и качество внутриличностных процессов. Варьирование условий, введение действия «независимых переменных», порой кардинальным обра­зом меняющих судьбу человека, осуществляются при этом отнюдь не лабораторным, оторванным от кон­текста жизни путем (что, впрочем, было бы и невозмож­но), но характером событий самой реальной жизни, будь то внезапная болезнь, сдвиг социальных обстоя­тельств, нарушение отдельных психических функций и т. п. По сути даже с достаточно строгой научной точки зрения можно сказать, что речь идет об эксперименте, отличающемся от лабораторного тем, что вмешатель­ство в исследуемый процесс организуется и осуществля­ется не самим исследователем, а обстоятельствами, на­ми фиксируемыми как случившиеся, данные. Искус­ство состоит здесь, следовательно, не в создании и варьировании стимульных ситуаций, а во-первых, в вы­боре из представляемого патологией широчайшего диа­пазона и точной фиксации условий, необходимых для проверки интересующих нас гипотез, и, во-вторых, в «чтении», интерпретации происшедшего жизненного эк­сперимента. Сразу оговоримся, что подобный экспери­мент (его можно вполне подвести под рубрику того, что в литературе обозначается как «эксперимент, на кото­рый можно ссылаться» или «эксперимент уже случив­шийся» 22) отнюдь не противоречит эксперименту тра­диционному, лабораторному. Более того, и это надо подчеркнуть сразу, они дополняют и даже подразуме­вают один другого, ибо лабораторное поведение не мо­жет быть до конца понято вне жизненного контекста, равно как существенные психологические детали не­редко оказываются пропущенными в анализе жизнен­ного эксперимента и могут быть восполнены лишь в тонком лабораторном опыте.

Итак, если до сих пор мы были заняты в основном тем, что старались подвести общепсихологическую ба­зу под изучение аномального развития личности, по­казать, что вне общепсихологического, даже — более широко — философско-психологичёского, контекста эти исследования не могут быть сколь-нибудь зна­чимыми и серьезными, то теперь мы подошли к тому, что патологический материал в свою очередь чрезвы­чайно полезен для общего понимания психологической природы человека, поскольку дает уникальную воз-

можность анализа жизненных экспериментов, с разных сторон испытывающих эту природу.

Для естествоиспытателей мысль об особой ценнос­ти патологического материала давно стала очевидной. Что касается врачей-психиаторов, то мы уже говори­ли, насколько высоко многие из них ставили изучение душевной патологии именно как путь к «человеко-знанию», к пониманию психики конкретных людей. В истории психологии мы также встречаем имена очень авторитетных ученых, подчеркивающих значение пато­логического материала. Можно назвать, например, Теодюля Рибо, который был, видимо, первым среди психологов, кто предложил рассматривать область пси­хической патологии как эксперимент. «Болезнь,— пи­сал он,— является самым тонким экспериментом, осу­ществленным самой природой в точно определенных обстоятельствах и такими способами, которыми не рас­полагает человеческое искусство». Однако надо при­знать, что это был скорее призыв, нежели разработка и реализация конкретного подхода. Не случайно поэ­тому взгляд этот фактически не получил развития, и в дальнейшем пути клинического и научно-психологи­ческого исследований, как мы знаем, существенно ра­зошлись: интересы первого сосредоточились на описа­нии феноменологии душевных отклонений и поисках их причин в прямых корреляциях с патофизиологичес­кими процессами; интересы второго — на изучении взя­тых изолированно от жизненных контекстов механиз­мов и качеств личности. Понятие же эксперимента по сравнению с предложением Рибо сузилось до лабора­торного или в лучшем случае естественного, полевого, понимаемого как изучение некоей сложившейся и, как правило, недолго длящейся ситуации. Все же, что вы­ходит за эти рамки, способно удостоиться лишь эпи­тета «наблюдения», т. е. метода, по научному рангу значительно нижестоящего, чем метод эксперименталь­ный. И хотя многие крупные ученые (в отечественной психологии достаточно назвать имена Л. С. Выготско­го, Б. В. Зейгарник, А. Р. Лурии, В. Н. Мясищева и др.) не раз говорили о важности использования данных патологии и не раз доказывали в своих исследованиях правоту этих слов, превалирующее отношение к цен­ности патологического материала остается среди пси­хологов весьма скептическим. Все, что выходит за грань (чаще совершенно умозрительно определяемую) нормы,


видится протекающим как бы по другому ведению, на­пример ведению психиатрическому, дефектологическо­му или криминалистическому, и аномальный материал рассматривается по преимуществу как одиозный, чу­жеродный общей психологии.

Для автора в этом плане была очень памятна одна из бесед с профессором П. Я. Гальпериным. В ответ на восхищение богатством материала психиатрической клиники (автор тогда только начинал свою работу в этой области) Петр Яковлевич сказал: «Да, это все очень интересно, производит грандиозное впечатление, я сам в свое время был захвачен этим впечатлением, но, поверьте мне, ничего не дает для психологии. Ярко, но неприменимо». Слова эти были особенно весомы, поскольку по своему базовому образованию П. Я. Галь­перин — медик, психиатр и, прежде чем прийти в пси­хологию, долгое время работал в клинике, знал ее дос­конально. Действительно, реальное положение дел та­ково, что, за исключением отдельных примеров гро­тескного извращения какого-либо свойства личности, общая психология пока крайне редко что берет из бо­гатства клинических описаний. Но в этом виноват, ра­зумеется, не сам по себе клинический материал, а не­разработанность собственно психологических методов его анализа и ассимиляции. Не будучи же ассимилиро­ванным научной психологией, материал этот и не может стать чем-то иным, кроме как внешней, чисто поверх­ностно взятой иллюстрацией, броской «картинкой», феноменологическая яркость которой лишь маскирует искомые псих


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: