Жаклин Уилсон

Жаклин Уилсон

Девочка‑находка

Сканирование, распознавание, вычитка — Глюк Файнридера

«Девочка‑находка»: Росмэн‑Пресс; Москва; 2006

ISBN 5‑353‑02453‑2

Оригинал: Jacqueline Wilson, “Dustbin Baby”

Перевод: И. Изотова

Аннотация

Меня нашли первого апреля, в день моего рождения. Хорошая шутка, не правда ли? Сегодня мне исполнилось четырнадцать, и теперь моя очередь искать и находить. Может быть, мне даже удастся найти свою настоящую маму?

Жаклин Уилсон

Девочка‑находка

Вот как это закончилось.

Я сижу в теплом зале и жду. Я не могу есть. Во рту пересохло так, что трудно глотать. Пытаюсь отпить воды. Стакан стучит о зубы. Рука дрожит. Я осторожно ставлю стакан на стол и стискиваю кулаки. Я сжимаю их с такой силой, что ногти впиваются в кожу. Мне нужно почувствовать боль. Мне нужно убедиться в том, что это не сон.

Люди смотрят на меня и удивляются, почему я одна. Это ненадолго.

Приди же!

Приди!

Я смотрю в окно и вижу отражение своего бледного лица. И вдруг появляется тень. Кто‑то смотрит на меня. И улыбается.

Я улыбаюсь в ответ, а глаза наполняются слезами. Почему я все время плачу? Я сердито промокаю лицо салфеткой. Поднимаю глазаза окном пусто.

Эйприл!

Я вздрагиваю. Оборачиваюсь.

Эйприл, неужели это ты?

Все ещё плача, я киваю. Неуклюже поднимаюсь на ноги. Мы смотрим друг на другаи протягиваем друг к другу руки. Мы обнимаемся, крепко‑крепко, будто знаем друг друга всю жизнь.

С днём рождения!

Это лучший день рождения в моей жизни,шепчу я.

Все позади. И все только начинается.

Ненавижу дни рождения. Конечно, я никому об этом не говорю. Кэти и Ханна решат, что у меня не все дома. А я стараюсь быть такой, как все, чтобы не потерять их дружбу. Иногда я так усердствую, что начинаю за ними повторять.

Если я подцепила словечко «Йе!» от Кэти или танцую, обхватив себя руками, как Ханна, этого никто не замечает. Близкие друзья часто перенимают привычки друг у друга. Но время от времени я перегибаю палку. Как‑то раз я начала читать те же книги, что и Кэти. Она меня мигом раскрыла.

— Эйприл, ты не можешь выбрать книгу сама? Почему ты все время повторяешь за мной?

— Прости, Кэти.

Ханна рассердилась, когда я стала укладывать волосы точно так же, как она. Я купила точь‑в‑точь такие же заколки, резинки и бусинки.

— Это моя причёска, Эйприл, — сказала она, потянув меня за косичку.

— Прости, Ханна.

Когда я извиняюсь, они вздыхают.

— Это неправильно, говорит Кэти. Зачем извиняться перед нами?

— Мы же твои подруги, — добавляет Ханна.

Они действительно мои подруги, и я отчаянно хочу, чтобы они остались моими подругами. У меня никогда не было хороших, обычных друзей. Они считают, что я тоже хорошая и обычная, пускай немного со странностями. Я изо всех сил стараюсь, чтобы они так думали. Ни за что не расскажу им, какая я на самом деле. Лучше умру.

Я так навострилась притворяться, что порой уже не отличаю игру от правды. Я актриса. Мне пришлось сыграть множество ролей. Иногда я думаю: осталось ли во мне хоть что‑нибудь от меня самой? Теперь я — смешная Эйприл‑плакса. Сегодня мне исполняется четырнадцать лет.

Я не знаю, как пережить этот день. В день рождения притворяться сложнее всего.

Мэрион спрашивала меня, как я хочу провести этот день. Я только мотала головой, но так усердно, что растрепала причёску.

Кэти в день четырнадцатилетия устроила вечеринку с ночёвкой. Мы смотрели ужастики и что‑то наподобие эротического фильма, который вызвал у нас приступы хохота и отвратил от секса, наверное, на всю жизнь.

Ханна закатила настоящую вечеринку — дискотеку в здании мэрии. Зал был украшен огнями и свечами. Пришли мальчики — брат Ханны, его друзья и несколько наших зануд‑одноклассников. И все же было здорово.

Мне очень понравилось у Кэти. И у Ханны тоже. А вот мой день рождения… Скорее бы он прошёл и забылся!

— Ты уверена, что не хочешь устроить праздник? — спросила Мэрион.

Представляю вечеринку в стиле Мэрион. Шарады, конкурсы типа «Прицепи ослу хвост», сардельки на палочках и фруктовый пунш, как в дни её юности.

Я к ней несправедлива.

Меня достало быть справедливой.

Она меня достала.

Так некрасиво. Она очень старается.

— Может быть, сходим куда‑нибудь поужинать? — предложила Мэрион, будто это сулило мне море удовольствия.

— Нет, правда, я не хочу праздновать, — сказала я, позевывая, словно мне было совершенно все равно.

Мэрион нелегко обмануть.

— Я понимаю, как тебе тяжело в день рождения, — мягко сказала она.

— Нормально. День как день, — упрямо твердила я. — Не понимаю, из‑за чего поднимать столько шума?

Мэрион вздохнула. Искоса посмотрела на меня.

— Подарки считаются за шум? — спросила она.

— Подарки — это я люблю! — выпалила я, мигом повеселев.

Я с надеждой смотрела на неё. Я столько раз намекала…

— А что ты мне подаришь?

— Дождись — и увидишь, — ответила Мэрион.

— Ну хоть намекни!

— Ни за что.

— Да ладно тебе! Это… это… — Я приложила руку к уху.

— Дождись и увидишь, — повторила Мэрион, расплываясь в улыбке.

Значит, я угадала. Несмотря на её ворчание и недовольство.

Мэрион приносит мне праздничный завтрак в постель. Честно говоря, мне не до завтрака, но я сажусь на кровати и натягиваю улыбку. Она снова налила в хлопья слишком много молока, зато добавила клубнику, а рядом поставила вазочку с крохотными ирисами — в тон извилистым деревьям на фарфоровой тарелке. А ещё на подносе лежит подарок — аккуратная коробочка точно такого размера, как я думала.

— Мэрион! — Я тянусь к ней, почти готовая её обнять.

Поднос качается, и молоко выплёскивается на одеяло.

— Осторожнее, осторожнее! — говорит Мэрион и хватает коробочку, чтобы на неё не попали капли.

— Эй, это моё! — кричу я и забираю коробочку.

Какая лёгкая! Наверное, он из этих плоских современных моделей. Я развязываю ленту и срываю обёртку. Мэрион машинально разглаживает бумагу, а ленту наматывает на палец. Я снимаю крышку с коробочки и вижу внутри другую, поменьше. В ней оказывается ещё одна, совсем маленькая. Слишком маленькая.

Я вспоминаю, как в нашем приюте подшутили над одной из девочек. Она открывала коробку за коробкой, а на дне последней лежал спичечный коробок. Пустой. Все смеялись, и я тоже, хотя мне хотелось плакать.

— Давай открывай, — торопит Мэрион.

— Это что, шутка? — спрашиваю я.

Но зачем ей надо мной издеваться?

— Я не хотела, чтобы ты сразу угадала, что внутри. Но ты и так знаешь. Открывай же, Эйприл.

И я открываю. Вот и последняя коробочка. Внутри лежит подарок. Не тот подарок.

— Серёжки!

— Нравятся? Это лунный камень. Я подумала, они пойдут к твоим голубым глазам.

Я едва слышу, что она говорит. Я слишком разочарована. Я была уверена, Мэрион подарит мне мобильник. Она улыбнулась, когда я… И тут я все понимаю. Она решила, что я показываю на дырки в ушах.

Эти модные серёжки — знак примирения. Мэрион раскричалась, когда узнала, что Кэти и Ханна затащили меня в «Аксессуары Клэр» и уговорили проколоть уши. Можно подумать, я проколола язык.

— Что с тобой? — спрашивает она. — Тебе не нравится лунный камень?

— Нравится. Чудесные серёжки. Просто… — Я уже не могу сдерживаться. — Я думала, ты подаришь мне мобильник.

Мэрион удивлённо смотрит на меня:

— Но, Эйприл, ты же знаешь, как я отношусь к мобильным телефонам!

Конечно, знаю. Она все время твердит, что мобильники вызывают рак и причиняют неудобство окружающим. Тоска смертная. Плевать! Я хочу мобильник, как у всех девочек моего возраста. Кэти на четырнадцать лет получила сотовый. Ханна на четырнадцать лет получила сотовый. Всем нормальным людям дарят сотовые на четырнадцать лет, если не раньше. У всех девятиклассниц есть мобильники. И даже у многих восьмиклассниц.

Кажется, я одна во всем мире лишена средства связи. Я не могу послать смешную SMS, позвонить подруге или получить от неё звонок. Я отстала от жизни. Выпала из неё.

Как всегда.

— Я хотела мобильник! — чуть не плачу я.

— Ради бога, Эйприл, говорит Мэрион. — Ты же знаешь, как я отношусь к мобильным. Я их ненавижу.

— Но я‑то нет!

— Бесполезное изобретение. А эти нелепые мелодии, звучащие повсюду! А люди, снимающие трубку, чтобы сообщить: «Привет! А я еду в поезде!» — как будто это кому‑то интересно!

— Это интересно мне. Я хочу знать, что делают мои подруги.

— Глупости. Ты видишься с ними каждый день.

— Кэти вечно шлёт SMS Ханне, а та ей отвечает, и они вместе смеются, а мне остаётся смотреть на них, потому что у меня нет мобильника!

— Да, Эйприл, это нелегко. Но тебе придётся свыкнуться с этим. Я говорила тебе сотню раз…

— Если не тысячу.

— Пожалуйста, оставь свой мрачный тон, это начинает раздражать.

— Я тебя раздражаю? Ничем не могу помочь. Не вижу ничего дурного в том, чтобы хотеть мобильный телефон, когда он есть у каждого второго подростка.

— Не смеши меня.

— Чем я тебя так смешу? Я всего лишь хочу быть как все. У Кэти есть мобильный. У Ханны есть мобильный. Почему мне нельзя иметь мобильный?

— Я только что тебе объяснила.

— Да? А меня тошнит от твоих объяснений. Кто ты такая, чтобы мне указывать? Ты мне не мать.

— Послушай, я пытаюсь…

— А мне это не нужно!

Это вырывается у меня само собой. В комнате становится очень тихо.

Это неправда.

Это правда.

Мэрион устало опускается на край кровати. Я смотрю на поднос. На голубые серёжки из лунного камня.

Я ещё могу извиниться. Поблагодарить за подарок. Съесть хлопья. Вдеть серёжки в уши, крепко поцеловать Мэрион и сказать, что мне очень нравится лунный камень.

Но я так мечтала о мобильном. Не понимаю, что плохого она в них нашла? Это же просто телефон! Неужели она не хочет, чтобы я могла общаться с подругами?

Может, Мэрион хочет стать мне единственной подругой? Что ж, мне она не нужна.

Я встаю, отодвигаю поднос, иду в ванную и захлопываю дверь перед носом Мэрион. Я хочу, чтобы она перестала лезть в мою жизнь. Я не стану носить её дурацкие серёжки. Да, я мечтала о них — несколько месяцев назад, когда просила её разрешить мне проколоть уши. Она что, потеряла счёт времени? Меня достало, что она все время что‑нибудь да напутает.

Я умываюсь. Одеваюсь. Мэрион спустилась вниз. Выйти бы из дома, не столкнувшись с ней. Почему она всегда заставляет меня чувствовать себя виноватой? Я не виновата. Я не просила её обо мне заботиться. Я не надену серёжки. Не хочу, чтобы у меня в ушах болтались эти детские висюльки. Надоело думать о том, как бы не ранить её чувства.

Мэрион стоит у входной двери, забирает почту. Моё сердце делает сальто. Три поздравительные открытки — все не те. Глупо. Она не знает, где я живу. Скорее всего, она даже не знает, как меня зовут. Как же она может меня найти?

Мэрион наблюдает за мной. На её лице сочувствие. От этого мне становится только хуже.

— Эйприл, я знаю, как тебе тяжело. Я все понимаю.

— Ничего ты не понимаешь!

Она сжимает губы так плотно, что они почти исчезают. Дышит, раздувая ноздри, как лошадь.

— Для тебя это непростой день, но это не значит, что надо на меня кричать. Ты ведёшь себя как маленькая капризная девочка. Ты даже не поблагодарила меня за серёжки.

— Ну спасибо!

Слова звучат грубее, чем я хотела. От стыда на глаза наворачиваются слезы. Я не хочу её обидеть.

Нет, хочу.

— Меня достало вечно твердить «спасибо» да «пожалуйста», будто я какая графиня. Не хочу быть такой, как ты. Хочу быть собой! — бросаю я и выскакиваю за дверь — в школу.

Я не прощаюсь.

Не хочу думать о Мэрион. Мне становится стыдно. Я выселяю её образ подальше, на задворки памяти, где уже теснится множество других образов.

Я думаю о себе. Когда я остаюсь одна, то перестаю понимать, как быть собой. Я не знаю, кто я такая. Есть только один человек, который может мне помочь, но как её найти?..

Я ищу способ.

Я захожу в магазин на углу улицы. Радж улыбается мне:

— Привет, Эйприл.

Я прохожу мимо шоколадок, чипсов, газированных напитков. Разглядываю газеты, сложенные аккуратными черно‑белыми стопками. «Таймс». В ней есть колонка частных объявлений. Как‑то раз на уроке обществоведения мы разбирали её рубрики.

Не могу же я развернуть газету и начать читать. Радж прикрепил к полкам таблички: «Здесь не библиотека. Купите, а потом читайте».

Я покупаю газету. Радж недоверчиво смотрит на меня.

— Решила взяться за ум, Эйприл? — спрашивает он.

— Вот именно, — отвечаю я.

— Это первоапрельская шутка, да?

— Нет. Я хочу купить газету.

— Ох уж эти девчонки! — говорит Радж, будто я пытаюсь его провести.

Он не знает, что первого апреля я никогда ни над кем не шучу. Не ставлю ведра на дверь, не втыкаю иголки в сиденья, не кричу: «Эй, у тебя вся спина белая!» В этот день мне кажется, что ко мне подкрадывается тень, что со мной произойдёт нечто страшное. Поскорее бы оно произошло.

Я даю Раджу деньги. Он подозрительно разглядывает каждую монету, будто ждёт, что она шоколадная. Все‑таки я его провела. Фокус в том, что никакого фокуса нет.

Сообщения тоже нет. Я выхожу из магазина, прислоняюсь к стене и листаю страницы.

Ветер рвёт газету из рук. На дворе апрель. Почему я не родилась в любой другой день? День дураков. Ну и шуточки у судьбы.

Некоторые сообщения кажутся зашифрованными. Мне не удаётся их разгадать. От неё ничего нет. Никаких «С днём рождения! Первого апреля я всегда думаю о тебе». Вспоминает ли она меня? Я постоянно о ней думаю. Я совсем не знаю, какая она. Могу только воображать.

Воображать я умею.

По истории нам часто задают представить себя на месте римского центуриона, или Марии Тюдор, или лондонского беспризорника и написать об этом сочинение. Миссис Хантер всегда ставит мне «отлично», несмотря на то что я чересчур увлекаюсь и забываю о правописании и пунктуации.

Но меня не ругают. В этой школе все хорошо. Я догнала остальных. В прежних школах меня считали то умственно отсталой, то непроходимой тупицей, а некоторые учителя, знавшие о моем прошлом, перешёптывались и закатывали глаза. Одноклассники дразнились и обзывались. Боже мой, такое ощущение, что я не рассказываю, а играю на скрипке тоскливую, жалостливую мелодию.

Не стоит меня жалеть. В этой школе никто не знает о моем прошлом. Я — обычная девятиклассница, светленькая невысокая девочка по имени Эйприл, известная только как подруга Кэти и Ханны. Никто не считает меня странной, разве что дразнят плаксой. Однажды на уроке нам рассказывали о маленьких беженцах, оставшихся без родителей. Я заревела в голос. Я прорыдала не только урок, но и перемену. Ханна суетилась вокруг меня с бумажными платками, и тут к нам подошёл учитель, решивший, что у меня случилась беда. Но Ханна сказала ему:

— Это же Эйприл, она всегда плачет.

А Кэти добавила:

— Мы зовём её Эйприл‑плакса.

С тех пор это моё прозвище. Оно лучше, чем Эйприл‑дурочка.

Оно куда лучше, чем Ребёнок со свалки.

Это и есть настоящая я. Обо мне писали газеты. Я стала знаменитостью. Не каждый, едва родившись, попадает на первую полосу. Но не каждого выкидывают в помойку, как мусор. Не каждая мать смотрит на своё новорождённое дитя и думает: «Нет уж, такой ребёнок мне не нужен, пойду его выкину».

Мусорный бак вместо кроватки. Коробка из‑под пиццы вместо подушки, газета вместо одеяла, смятые салфетки вместо матраса.

Что это за мать, которая выкидывает собственное дитя?

Я к ней несправедлива. Не думаю, что она меня ненавидела. Она просто до смерти испугалась. Вдруг никто не знал, что она ждёт ребёнка, а она боялась сказать?

Я задумываюсь.

Почему она решила от меня избавиться? Она одинока. Она не может обо мне позаботиться. Она совсем юная. Вот почему она не может забрать меня домой.

Приходит боль, и она не знает, что делать. Может быть, она школьница. Она хватается за живот и охает. Соседка по парте спрашивает, что с ней. Она не может ответить: «Так, ерунда. Я всего‑навсего рожаю и потому испытываю адские муки».

Она качает головой и говорит, что у неё схватило живот. Возможно, притворяется, что у неё критические дни. А может быть, она думает, что у неё на самом деле критические дни! Вдруг она не догадывается, что ждёт ребёнка?

Нет, глубоко внутри она, конечно, знает, но думать об этом так страшно, что она гонит от себя эти мысли. Именно поэтому она не решила, что будет делать. Даже сейчас, когда я толкаюсь, стремясь выйти наружу, она не до конца верит в моё существование.

Сейчас, на уроке, это кажется ей нелепицей. Интересно, какие предметы она любит? Историю, как я? Умна ли она? Есть ли у неё подруги? Наверное, нет. Ни одного по‑настоящему близкого человека, которому могла бы довериться. Быть может, у неё лишний вес и никто не заметил, что в последнее время она поправилась. Она носила широкие свободные свитера и отпрашивалась с физкультуры, так что в школе ничего не заподозрили.

А дома? Неужели её мама тоже не заметила?

Наверное, маме до неё нет дела. Возможно, она боится отца, потому и не сказала родителям. Она им не доверяет.

Как это случилось?.. Она не из тех девушек, что спят с каждым встречным‑поперечным. Она тихоня и скромница. Парни не смотрят в её сторону, но однажды — ровно девять месяцев назад — её приглашают на вечеринку. Она чувствует себя лишней и хочет уже уйти, но тут появляется этот парень, чей‑то двоюродный брат. Он садится рядом с ней и заводит разговор, будто она ему в самом деле интересна.

Музыка играет так громко, что они едва друг друга слышат. Они идут на кухню, чтобы выпить. Вообще‑то она не пьёт: разок пробовала вино, пару раз — пиво. Ей не нравится вкус спиртного. Но он приносит ей что‑то сладкое, с фруктами наверху. Коктейль пьётся удивительно легко и оставляет внутри приятное ощущение. Ей приятен и сам парень. Он держит её за руку, их головы соприкасаются. Она выпивает ещё бокал, затем ещё. На кухню приходят другие гости, и они выносят свои коктейли в сад.

В кухне было так жарко, что её лицо порозовело, как коктейль. Но на улице прохладно, и она начинает дрожать. Он обнимает её, чтобы согреть.

«Ты веришь в любовь с первого взгляда?» — спрашивает он и целует её.

Она не может поверить, что это наконец произошло. Все слишком хорошо, просто прекрасно, но он торопится, он спешит. Что он делает? Нет, не надо, она не хочет, не хочет. Но он отвечает:

«Я знаю, на самом деле ты хочешь. Я люблю тебя», — говорит он.

Ей никто никогда не говорил таких слов, и она позволяет ему себя любить, и вот все кончилось, и он уходит, оставляя её одну.

Когда она перестаёт плакать, то приводит себя в порядок и возвращается в дом. Его нигде нет. Она ищет на первом этаже, на втором. Она спрашивает гостей, не видели ли они, куда он пошёл. Его зовут…

Не знаю, как его зовут. Возможно, даже она не знает. Он исчез. Она возвращается домой, засыпает в слезах, а наутро все произошедшее накануне кажется сном. Она не уверена, было ли это на самом деле.

Нет, она его не забыла. Она думает о нем весь день и половину ночи, но он уже не кажется ей реальным. Он стал далёким, как рок‑звезда, предмет девичьих грёз.

Она не думает о ребёнке. От грёз и фантазий не рождаются дети. Проходят недели. Месяцы. Она чувствует, что её тело меняется, но не хочет об этом думать. Едва её посещает страшная мысль, она принимается напевать, чтобы развеять тревогу. Этого не может быть. Только не с ней.

Но это… это происходит. Первое апреля. Она уже не может сидеть. Она боится, что это случится с ней при всем классе. Она встаёт и говорит учительнице, что ей нездоровится. Она побледнела, на лбу капли пота. Учительница отпускает её домой.

Она не идёт домой. Там её мать — смотрит телевизор, развалившись на диване. Она не знает, куда ей пойти. Боль усиливается. Теперь болит не только живот — болит все тело. Она едет в автобусе и не может сдержать стонов. Она сходит на несколько остановок раньше, и её сразу же начинает рвать.

Она думает, что, возможно, отравилась, и теперь её тошнит, но боль не уходит, а становится невыносимой. Пробка, закупорившая её тело, шевелится и толкается внутри. Она едва держится на ногах. Прохожие начинают на неё оглядываться, и она заставляет себя дойти до торгового центра, где есть туалет. Она запирается в кабинке и громко стонет. Снаружи раздаются голоса. Проходит минута, и в дверцу стучат:

«Вам плохо?»

Она молчит, надеясь, что доброхоты уйдут, но стук не прекращается. Звенят ключи. Сейчас они ворвутся к ней.

«У меня болит живот», — бормочет она.

«Вызвать врача?»

«Нет! Не надо. Уже почти прошло. Я сейчас выйду».

Она глубоко вздыхает, надеясь, что боль оставит её хотя бы на минуту, и выходит. Она видит вокруг взволнованные лица и спешит наружу, куда угодно, в любое место, где можно остаться одной.

Пошатываясь, она бредёт к противоположному входу в торговый центр, обходит кинотеатр. Там, у ресторанчика под названием «Пицца Плейс», тоже есть туалет, туалет, где нет служащих. Она едва плетётся. Скорее бы вытолкнуть из себя эту пробку.

Туалет заперт на ключ и щеколду. Теперь ей некуда идти. Слишком поздно. Время пришло, она знает, она чувствует. Скорчившись за мусорными баками, она снимает бельё, тужится, тужится, тужится — и внезапно на свет появляюсь я.

Я лежу в её ладонях. Я не похожа на розовых счастливых младенцев с телеэкрана. Я лиловая, как слива, скользкая и чужая. Она не верит, что я настоящая. Я — чужеродное существо, связанное с её телом одной нитью.

Быть может, я плачу.

Быть может, плачет она. Всхлипывает от боли и страха. Открывает школьную сумку и достаёт перочинный ножик и резинку. Щёлк — и нить перерезана.

Навсегда.

Она сморит на меня.

Я смотрю на неё.

Как жаль, что я совсем её не запомнила.

Я смотрю на яркий, мельтешащий мир широко распахнутыми глазами.

Она держит меня в руках.

Поднимает меня.

Но не прижимает к груди. Она открывает крышку бака и бросает меня внутрь. Крышка закрывается. Темнота. Я теряю её. Навсегда.

Я лежу в темноте. В мусорном баке.

Что я делаю?

Плачу, конечно же. Эйприл‑плакса.

Мой рот размером с мятную конфету, а лёгкие не больше чайной ложки, но я стараюсь изо всех сил. Я рыдаю и надрываюсь, размахивая кулачками; моё лицо сморщилось, колени прижаты к груди.

Но крышка плотно закрыта. Никто не слышит моих криков. Да и кому слушать? Она исчезла. Туалет заперт, и в переулок никто не заходит.

Я не сдаюсь. Я плачу и плачу, краснея, как малина. На лбу выступили вены, волосики взмокли от натуги. Я насквозь мокрая — у меня нет даже подгузника. Я ничем не прикрыта. Если я прекращу плакать, то замёрзну.

Она не возвращается, но я все равно плачу. У меня болит горло, но я не останавливаюсь. Мои глаза закрыты, я так устала, что больше всего мне хочется умолкнуть и уснуть. Но я не сдаюсь. Я плачу…

Внезапно крышка приподнимается.

— Киска? Тебя закрыли внутри? Подожди, сейчас я тебя спасу.

Свет. Розовое пятно. Лицо. Не её лицо. Лицо мужчины. Мальчика. Фрэнки. Он учится в колледже, а вечерами подрабатывает в «Пицца Плейс». Разумеется, я этого ещё не знаю. Но он — человек, и я отчаянно прошу его о помощи.

— Ребёнок!

От неожиданности он отшатывается, будто я представляю опасность. Его рот распахнут. Он роняет мешок с мусором, принесённый с кухни. Качает головой, словно не верит, что я там, и осторожно трогает меня пальцем, проверяя, не почудилось ли ему…

— Бедняжка!

Он берет меня на руки, неуклюже, но очень нежно. Поднимает в воздух и смотрит.

Она разглядывала меня точно так же. Сейчас он бросит меня в бак. Но вместо этого он бережно прячет меня под рубашкой — меня, мокрую и грязную.

— Ну вот, произносит он, убаюкивая меня.

И торопится назад в кухню. Со стороны кажется, что у него внезапно вырос пивной живот.

— Что у тебя там, Фрэнки? — спрашивает одна из женщин.

Элис. Она годится Фрэнки в матери, но ведёт себя с ним как подруга.

— Младенец, — отвечает он, понизив голос, чтобы не разбудить меня, хотя на кухне стоит треск и звон.

— Ну да, как же! — не верит она. — Что это? Кукла, которую выбросили в мусор?

— Смотри, — говорит Фрэнки и наклоняется, чтобы она могла заглянуть ему в рубашку.

Я тихонько воркую и пытаюсь схватить его за живот крохотными пальчиками.

— Господи боже мой! — кричит Элис так громко, что сбегаются все официанты и повара.

Поднимается шум, в меня тычут пальцем.

— Не надо! Вы её пугаете. Думаю, она голодная, — говорит Фрэнки. — Посмотрите на её рот. Она что‑то ищет.

— Что‑то, чего у тебя, Фрэнки, нет!

— Молоко? — говорит Фрэнки. — Давайте согреем ей молока.

— Она слишком маленькая. Новорождённая. Надо вызвать «скорую», — говорит Элис. — И полицию.

— Полицию?

— Её ведь кто‑то бросил. Давай, Фрэнки, я её у тебя возьму.

— Нет. Я сам подержу. Это я её нашёл. Я ей нравлюсь, смотри.

Мне нравится Фрэнки. Раз уж у меня нет мамы, пускай он будет моим папой. Когда врачи пытаются забрать меня из‑под его рубашки, я начинаю пищать. Мне нужно его тепло, его ласка, его забота.

— Вот видите, я ей нравлюсь, — гордо повторяет Фрэнки.

Он укутывает меня в рубашку и садится в «скорую помощь». Он остаётся со мной в больнице и следит, как сестра купает меня и заворачивает в пелёнку.

— Фрэнки, можешь дать ей её первую бутылочку, — говорит сестра.

Она сажает его на стул и кладёт меня ему на руки. Под рубашкой, кожа к коже, мне нравилось больше, но так тоже хорошо. Пелёнка слегка стесняет движения. Фрэнки прикасается к моему рту резиновой соской бутылочки. Я тут же хватаю её губами. Мне не надо показывать, как сосать. Это я знаю сама. Я начинаю пить и не могу остановиться. Все заволакивает туманом. Я забываю маму. Забываю больницу, врачей и сестёр. Забываю даже Фрэнки. В целом мире существую лишь я — и бутылочка. Мне хочется пить вечно. Затем я засыпаю… А когда просыпаюсь, Фрэнки уже нет.

Я плачу. Но он не приходит.

Приходят и сменяются сестры.

Быть может, это и есть жизнь, думаю я. Никто не остаётся навсегда. Неизменна только волшебная бутылочка, и я привязываюсь к ней.

Но вот ко мне тянутся знакомые руки, и я вновь оказываюсь под рубашкой, прижимаясь щекой к коже. К его коже. Фрэнки вернулся.

Конечно, не по‑настоящему. Нас фотографируют для газет. Думаю, меня показали и по телевизору, но никто не сделал запись. Разве что она. Моя мама.

Сохранила ли она газетную вырезку с фотографиями? Узнала ли она меня?

РЕБЁНОК СО СВАЛКИ

Семнадцатилетний студент колледжа Фрэнки Смит, подрабатывающий в ресторане «Пицца Плейс» на Хай‑стрит, сделал неожиданную находку. Вынося мусор, он услышал тонкий плач, доносившийся из бака.

— Я думал, там кошка, — рассказал Фрэнки. — Но когда поднял крышку и увидел внутри ребёнка, я чуть с ума не сошёл.

У Фрэнки есть двое младших братьев, о которых он привык заботиться, поэтому он не колебался, что делать с ребёнком. Он согрел малышку, спрятав её под одеждой.

Фрэнки отвёз девочку в госпиталь имени святой Марии. Врачи осмотрели её и сказали, что пребывание в мусорном баке не повредило её здоровью. Они полагают, что девочку бросили, как только она родилась. Её матери требуется врачебная помощь. Мы просим её приехать в госпиталь имени святой Марии, где она сможет воссоединиться с дочерью.

На девочке не было даже пелёнки, поэтому никто не знает, где искать её родных. Она здоровенькая, белокожая, светловолосая и весит три килограмма. Сестры в больнице называют её очаровательным ребёнком. Малышку назвали Эйприл, потому что она родилась первого апреля.

— Сначала я решил, это чья‑то шутка, — улыбается Фрэнки, прижимая к себе крошечную Эйприл. — Если мать за ней не вернётся, может быть, мне разрешат её удочерить?

Жаль, что тебе не разрешили, Фрэнки.

Жаль, что тебе давно не семнадцать. Интересно, мы смогли бы поладить? Я так и осталась маленькой, самой низкой в классе — во всех классах, где я училась, попробуй, сосчитай. Я худенькая, вопреки всем усилиям Мэрион меня раскормить. Она пичкает меня молоком: молоко с хлопьями, молоко с мюсли, молочные коктейли, рисовые пудинги, какао с молоком, клубничные шейки. Она изобретательна, отдаю ей должное, и с моей стороны несправедливо воротить нос и кривить губы, но я терпеть не могу молоко — хотя когда‑то сосала его так усердно, что сдёргивала соску с бутылочки. Да, Фрэнки, я так толком и не выросла, но меня уже не спрятать под рубашкой.

Интересно, как бы это выглядело? Быть может, у тебя теперь волосатая грудь и пивной живот. Тебе тридцать один. У тебя наверняка свои дети.

На фото в газете ты очень симпатичный. Я зачитала статью до дыр. Я так близко подносила пожелтевшую бумагу к глазам, что наши с тобой лица расплывались тысячами маленьких точек. От меня там только голова. Остальное скрыто под твоей рубашкой.

Мои глаза открыты, я смотрю на тебя. Я щурюсь от яркого света — и все же смотрю на тебя, а ты смотришь на меня. Ты улыбаешься так, будто я особенная. Может быть, так велели фотографы, чтобы сделать трогательный снимок. Может быть, ты действительно меня полюбил. Но в таком случае… почему ты ни разу не появился? Возможно, тебе запретили мои приёмные родители. Возможно, ты пытался со мной встретиться. Вдруг ты не шутил, когда сказал, что хотел бы меня удочерить?

Семнадцатилетним мальчикам не доверяют брошенных девочек. Почему? Если бы моя настоящая мать примчалась в больницу и сказала, что хочет взять меня назад, ей бы наверняка разрешили. Пускай она бросила меня в мусорный бак и захлопнула крышку. Все дело в том, что мы — родственники. Кровь гуще воды. Она единственный кровный родственник, о котором я знаю точно — и о котором я ничего не знаю.

Я постоянно о ней думаю. Ну, не совсем постоянно. У меня новая жизнь. Вполне счастливая. Меня любят. У меня есть дом. Мне нравится новая школа. У меня хорошие подруги — Кэти и Ханна…

Интересно, что они мне подарят? Кэти, наверное, книгу. Не для девочек, а для девушек — в яркой обложке и с кучей подробных описаний любовных сцен. Наверное, сперва она прочитает её сама. Пускай. На перемене мы встанем кружком, будем зачитывать отдельные пассажи вслух и хохотать до колик.

Ханна подарит косметику. Нет, лак, какой‑нибудь яркий, необычный цвет, и мы будем раскрашивать друг другу ногти на большой перемене.

У нас будет чудесный завтрак. Обычно мы приносим еду из дома, но Мэрион не даёт мне ничего вкусного. (Хлеб из отрубей, сыр, морковь, йогурт и салат, будто я обезьянка.) У нас с Кэти и Ханной традиция: по праздникам мы убегаем в кондитерскую и покупаем пончики со сливками.

Я думаю о пончиках, и мой рот наполняется слюной. У меня никогда не было праздничного завтрака. Я хочу праздничный пончик, хочу к Кэти и Ханне, хочу весёлый день рождения, как у всех. Но я не такая, как все. Я сама по себе.

Я иду дальше, мимо школы. Я ускоряю шаг — ещё заметят. Я бегу. Не могу идти в школу. Не могу идти домой. Мне надо вернуться назад.

— Нельзя оглядываться назад. Нужно двигаться вперёд. — Так сказала Кэти, и её голос был твёрд.

Разумеется, она говорила не обо мне, а о Ханне. Дело было всего‑навсего в мальчике, который пригласил Ханну на свидание. Всего‑навсего. Мальчика звали Грант Лэйси. Если бы вы учились в нашей школе, вам бы это о многом сказало. Даже имя у него не такое, как у всех, — так зовут рок‑звёзд или футболистов. А посмотришь, как за ним бегают девчонки, — и поверишь, что он действительно рок‑звезда. Однажды он наверняка станет знаменитым. Он играет в школьном оркестре — классические пьесы, изредка джаз, — а на переменах выдаёт соло на гитаре. То яростно и напористо бьёт по струнам, то нежно и тоскливо перебирает их, глядя на тебя так, словно влюблён. А ещё он хороший футболист. Может быть, не такой хороший, как профессиональные спортсмены, но кому нужны эти жалкие недоумки, похваляющиеся своими мышцами? Гранта взяли в школьную команду: во‑первых, он самый популярный парень в школе, а во‑вторых, у него потрясающие ноги, стройные, длинные и сильные, и каждая девочка в школе мечтает пройтись с ним рядом.

Так говорят девчонки. Я подражаю им и делаю вид, что с ума схожу по Гранту, как Ханна, Кэти и все остальные. Но втайне от всех я считаю, что он самовлюблённый болван. Он мне не нравится даже внешне. Он красивый. Слишком красивый. Знаете, как бывает, когда перекрутишь яркость телевизора и красный цвет кажется варёным, как панцирь лобстера, а зелёный как трава в стране Телепузиков? Кто‑то переборщил с настройками Гранта. Его черты слишком правильные, слишком точёные, волосы слишком светлые, глаза слишком синие, улыбка чересчур ослепительная. Ну и улыбка! Готова спорить, он каждый вечер тренирует её перед зеркалом. Один уголок губ поднимается вверх, второй слегка опускается вниз, без излишнего оптимизма. Улыбка говорит: «Да, я крут!» Он улыбнулся Ханне — и она полетела к нему, не чувствуя под собой ног.

Мы страшно удивились. Ну конечно, мальчики всегда обращают внимание на Ханну. Нас с Кэти они не замечают. Кэти крупная, весёлая; она напрыгивает на людей, как Тигра. Я больше похожа на Пятачка — маленькая, розовощёкая, волосы забраны в хвост. А вот Ханна скорее напоминает Барби, чем мягкую игрушку. У неё светлые волосы, как у Барби, и сногсшибательная фигура. Мальчишки не дают ей прохода. Наши ровесники, но никак не одиннадцатиклассники вроде Гранта. Ханна поёт в хоре. Иногда они репетируют с оркестром, и вот несколько недель назад Грант небрежно предложил нашей Ханне зайти в «Макдоналдс» по пути домой.

Ханна — вегетарианка, она не ест в «Макдоналдсе», но ради Гранта готова съесть корову вместе с костями. Они отправились туда, и Ханна заказала картофель фри. Она была на седьмом — нет, семьдесят седьмом небе от счастья. Над её головой светили звезды, и стада маленьких коров прыгали через лунные галактики. Грант проводил Ханну домой, хотя им было совершенно не по пути. Ханна сказала, что её сердце колотилось как бешеное, когда она представляла, как он поцелует её на прощание. Она мечтала, чтобы он её поцеловал, и в то же время до смерти смущалась, жалея, что не может предварительно почистить зубы и нанести блеск для губ.

Она тараторила без умолку всю дорогу домой. Грант наградил её своей знаменитой улыбкой, от которой девчонки падали штабелями, наклонился и поцеловал её.

Ханна затаила дыхание. Она рассказывала, что это было прекрасно, но она так волновалась, что готова была не то рассмеяться, не то разрыдаться. Она так долго сдерживала дыхание, что у неё закружилась голова. Грант посмотрел ей прямо в глаза. Это было слишком. Она не выдержала… и чихнула ему прямо в лицо. Он в испуге отпрянул. Это было так смешно, что она не удержалась от хохота. Она захлёбывалась смехом и не могла остановиться.

— Прости, — выдавила она, держась за живот.

Грант смерил её уничтожающим взглядом и удалился. Она окликнула его, но он даже не обернулся.

Ханна поняла, что все испортила, и разрыдалась. На следующий день она попыталась извиниться, но Грант только вздёрнул бровь.

— Я не ожидал, что ты такая маленькая и глупая, — сказал он и ушёл.

После этого он перестал её замечать. Сердце Ханны было разбито. Она написала ему, но он не ответил. Она собралась с духом и набрала его номер. Она оставляла у него на автоответчике короткие тоскливые сообщения, но он не перезванивал. Она пригласила его на день рождения, но он не пришёл.

— Ну почему я такая дура? — плакала Ханна. — Как же так вышло? Чихнула прямо ему в лицо! У меня из носа потекло. Я чуть не умерла, когда увидела себя в зеркало. Он наверняка решил, что у меня не все дома, — хохочу как безумная, а в ноздрях зеленые пузыри!

Я обняла бедняжку Ханну, а Кэти принялась говорить, что нельзя оглядываться назад и нужно двигаться вперёд…

Но утешила Ханну её мама. На дне рождения она танцевала вместе с нами, как девчонка, а когда все стали расходиться и Ханна разрыдалась, потому что её надежда увидеть Гранта окончательно лопнула, мама обняла её, пригладила ей волосы, поцеловала в нос и сказала, что Ханна стоит десятка таких, как Грант Лэйси, и ещё встретит много гораздо более достойных мальчиков.

Я расплакалась. Все решили, что Эйприл‑плакса переживает за бедную Ханну. Конечно, мне было её жаль, но ещё больше мне было завидно — да так, что я чуть не позеленела. Нет, мне не нравился Грант Лэйси. Я завидовала Ханне потому, что у неё такая чудесная мама.

Я завидую и Кэти, хотя её мама скорее из породы наседок. Она хватается за телефон, стоит дочери задержаться на пять минут в школе, и зовёт её пышечкой и крохотулечкой, будто Кэти два года. Кэти смущается. Я сочувственно качаю головой, но к глазам подступают слезы, и я сердито моргаю, чтобы отогнать их.

Я хочу, чтобы у меня была мама, которая сможет меня обнять и поцеловать. Мама, которая будет за меня волноваться. Мама, для которой я навсегда останусь маленькой девочкой.

Разумеется, я ничего не говорю Кэти и Ханне. Они уверены, что у меня есть мама. Они видели Мэрион от силы два‑три раза. Наверное, они удивились, что она довольно пожилая, но ни словом об этом не обмолвились. Они считают, это круто, что я зову её по имени.

— А когда ты была маленькой, ты звала Мэрион мамой? — спросила Кэти.

Я выкрутилась, сказав, что всегда звала её Мэрион.

Я не могу называть её мамой.

В моей жизни было множество женщин, которых я звала мамами. Первую я даже не помню. Патриция Уильямс. Так написано в моем досье. Это огромная папка, набитая вырезками, письмами и отчётами. На ней стоит моё имя, но мне не позволялось туда заглядывать, пока я не переехала к Мэрион. Она настояла на том, чтобы я все прочла. Сказала, ей нет дела до установленных порядков, если они нарушают моё право знать о своём прошлом. Мэрион умеет добиваться своего и не пасует даже перед социальными работниками. Она не кричит и не спорит. Она спокойно и твёрдо говорит, как намерена поступить. И вот у меня в руках толстенная папка. Ребёнок со свалки, перед тобой твоя жизнь.

Многое я помню и так. В детстве у меня был альбом с вырезками. В интернатах не любят слово «вырезка», потому что не хотят, чтобы дети чувствовали себя отрезанными кусочками бумаги, которые ветер несёт незнамо куда. Но я себя именно так и чувствую. Знаете, как если сложить лист бумаги и вырезать фигурку, а затем развернуть, получается цепочка кукол? Они кажутся одинаковыми, но их можно раскрасить в разные цвета, одной подрисовать очки, второй — яркие губы, третьей — узор на платье. Я — цепочка бумажных кукол. В каждой семье, где я жила, я была той же самой девочкой, но раскрашенной в новый цвет.

Патриция Уильямс стала моей первой мамой. Пришла и ушла. Она брала в дом брошеных детей, младенцев, и растила их до года. Из больницы меня перевезли прямо к ней.

Интересно, она меня помнит? Я её совершенно не помню. Иногда мне снится, что кто‑то берет меня на руки, прижимает к груди и целует. У Кэти есть дневник, куда она записывает свои сны. Однажды мы забились в угол школьного двора и стали говорить о сновидениях. Я на миг потеряла осторожность и рассказала им о своём сне. К счастью, они не дали мне закончить и принялись стонать от хохота, думая, что мне привиделось романтическое свидание с мальчиком. Я не стала их разубеждать — мне было слишком стыдно сказать правду. Нормальным людям не снится, что они снова младенцы. Не знаю, чьи это были руки. Уж точно не мамины. Она не обнимала меня и не целовала. Она взяла меня за ноги и засунула в мусорный бак — так я себе это представляю.

Может быть, мне снилась моя первая приёмная мать, миссис Уильямс? Мне кажется, что она большая, мягкая, пахнущая хлебом и свежевыглаженным бельём. Вот бы она снова взяла меня на руки! Сумасшествие. Но мне так этого хочется.

Попробую с ней встретиться. В папке есть её адрес. Возможно, она давным‑давно переехала, но я хотя бы увижу дом. Вдруг я его вспомню? А если она все ещё там, вдруг я её узнаю?

Мне не следует ехать одной. Надо обсудить это с Мэрион. Но мне не хочется ей говорить. Она решит меня отвезти, а я не хочу ехать с ней. Я должна сделать это сама.

Все так странно. Я ещё никуда не ездила одна. Сбегать на угол дома за газетой, купить хлеба и джема, взять в прокате фильм — вот и все, что мне позволяли делать самостоятельно. Одна я хожу только в школу.

Иногда по субботам мы с Кэти и Ханной выбираемся в магазины или кино. Однажды мы даже были в «Глитси» на вечеринке для старших школьников. (Сплошное разочарование: одна компания девчонок осмеяла Ханну, решившую потанцевать. Другой компании показалось, что Кэти строит глазки их друзьям, и они пригрозили её отколошматить. А вышибала не поверил, что мне четырнадцать — мне было почти четырнадцать, — и велел нам уходить.) Но домой мы возвращались не одни: за нами приехал папа Кэти, который очень встревожился, обнаружив нас всех трех в слезах.

Я не знаю расписания поездов. К счастью, миссис Уильямс живёт в Вестоне, что в паре остановок от нас. Рукой подать.

Вот вам и рукой подать! Вестон — огромный район, а у меня нет карты. Я спрашиваю у прохожих дорогу. Сначала меня отправляют в пригород, затем говорят, что мне, наоборот, нужно к центру. Я иду по зелёным улицам вдоль реки и уже начинаю думать, что провела детство в богатом квартале, но выхожу на авеню с незнакомым названием и понимаю, что забрела не туда. В конце концов я возвращаюсь к станции и сажусь в такси. В рюкзаке пятифунтовая банкнота и горсть монет. Поездка длится несколько минут, но шофёр требует с меня два фунта восемьдесят пенсов. Даю ему три фунта, думая, что этого хватит, но он бросает ехидное замечание насчёт моей щедрости. Я вынуждена извиниться и дать ему пять фунтов, он спрашивает, дать ли мне сдачу, мне хочется ответить «да», но я стесняюсь. Он уезжает, а я стою на дороге, красная как рак, и чувствую себя одураченной.

На заборе сидит девочка с ярко‑оранжевыми волосами ёжиком и смотрит на меня. На ней короткая юбка и футболка в обтяжку, открывающая живот. Над пупком крошечная радуга. Наверное, нарисована фломастером, а может быть, настоящая татуировка, хотя девочка с виду ненамного старше меня.

У неё на руках ребёнок — пищащий, мокрый, шевелящийся свёрток. Ребёнок довольно большой, но девочка умело переворачивает его, кладёт на колени и притворяется, будто хочет отшлёпать.

— Денег у тебя явно больше, чем здравого смысла, — говорит она. — Если тебе их некуда девать, можешь подкинуть мне.

Произнося это, она улыбается. Я улыбаюсь в ответ. И смотрю на ребёнка, не решаясь спросить.

— Это мой третий, — говорит девочка. — Двое старших сейчас в яслях.

И хохочет, увидев выражение моего лица.

— Шутка!

— О!

— Сегодня первое апреля, день дураков.

— Точно, — отвечаю я. — И день моего рождения.

— Тогда с днём рождения! Как тебя зовут?

— Угадай.

— Ого! Эйприл?

— Угу. А тебя?

— Таня.

Ребёнок начинает пищать.

— Да‑да, передам. Он говорит, что его зовут Рикки.

Ребёнок радостно визжит, услышав своё имя, а затем срыгивает Тане на ногу.

— Фу! — говорит Таня, снимает с него вязаную пинетку и вытирает ногу.

Она смотрит на меня. У неё узкие зеленые глаза.

— Прогуливаешь?

— Нет.

— Кончай врать. Ты же в школьной форме, дурочка.

— Ну ладно. А ты тоже прогуливаешь?

— Я временно не учусь. Социальные работники все ещё решают, как со мной поступить. Только не спрашивай почему. Моё дело и без того занимает несколько шкафов. — Она говорит с гордостью, задрав подбородок. — Ну и зачем ты пришла? Тебе нужна Пэт?

— Я… не знаю, — бормочу я. — Пэт? Патриция… Уильямс?

— Она самая. Тётушка Пэт, любительница детей. А, все ясно. Ты одна из них? — Таня смеётся. — Я схватываю на лету. Только что‑то ты непохожа на приютскую. И говоришь не как все.

Я сглатываю. Переехав к Мэрион, я научилась следить за своей речью.

— Люблю пускать пыль в глаза, — говорю я с интонацией приютской девчонки.

Таня смеётся:

— А ты тоже быстро схватываешь, Эйприл. Ну так как — зайдёшь к Пэт?

Внезапно мне становится страшно.

— Уже не знаю, хочу или нет, — бормочу я.

— Да она нормальная тётка, говорит Таня. — Пошли.

Она встаёт и сажает ребёнка на бедро. Берет меня за руку. Я позволяю ей подвести себя к входной двери.

Дверь на защёлке. Таня открывает её ногой. Она обута в босоножки на высоком каблуке. Обои в коридоре исчёрканы карандашом, по ковру разбросаны детали конструктора и машинки. Пахнет свежим хлебом, подгузниками и тальком. Я вдыхаю эту смесь, пытаясь вспомнить запах.

— Пэт, у нас гости! — кричит Таня и тащит меня по коридору на кухню.

У плиты стоит женщина. У её ног двое малышей играют с кастрюлями. Она именно такая, как я и представляла: мягкая, уютная, розовощёкая; ни грамма косметики, старый свитер, вытянутая юбка, сбитые туфли. Но моё сердце не ёкает. Я её не узнаю. И по её добродушной улыбке понимаю, что она меня тоже не помнит.

— Здравствуй, детка, — говорит она. — Кто ты такая?

— Эйприл, — говорю я. И жду.

— Эйприл, ласково повторяет она. — Чудесное имя. И очень подходит к сегодняшнему дню.

— Поэтому меня так и назвали. Вы меня не помните? Я Эйприл, ребёнок со свалки.

Мне трудно это произносить. Глупое, жалкое признание. Я чувствую себя так, будто меня вновь окунули в мусорный бак, полный очисток.

— Это ты о чем, Эйприл? Какая ещё свалка? — спрашивает Таня.

Та, где меня нашли. В день, когда я родилась, — бормочу я.

— А‑а‑а… Ясно. Уютное местечко. — Танины брови ползут вверх.

— Ах да, конечно. Теперь я вспомнила, — говорит Пэт, встряхивая головой и улыбаясь. — Маленькая, но очень крикливая девочка. Ты плакала ночи напролёт. Я ходила с тобой по комнате взад‑вперёд, взад‑вперёд, но ты не унималась. Младенческие колики… Они мучили тебя дольше обычного.

— Может быть, она просилась к маме, — говорит Таня. Эйприл, она что, правда выбросила тебя на свалку?

Я киваю, стараясь не зарыдать.

— Н‑да, любящая у тебя была мамочка, — цедит Таня. — Чем же ты ей так не приглянулась?

— Таня, уж кто‑кто, а ты могла бы понять Эйприл. Нельзя ругать чужих родителей. Кто мы такие, чтобы судить других? — говорит Пэт. — После родов у некоторых женщин мутится рассудок. Они ничего не могут с собой поделать. Они бросают детей там, где родили. В телефонных будках, например. Я знала одного бедного крошку, которого бросили в туалете.

— Надеюсь, ты хорошенько сполоснула его, прежде чем принести домой, — говорит Таня. — Ты слышишь, Рикки? Прекращай мочиться в пелёнки, а не то отправишься прямиком в унитаз.

— Таня! — всплескивает руками Пэт. — Помешай соус, а я принесу вам обеим попить.

— Мне ром с колой, Пэт. А тебе, Эйприл? — спрашивает Таня.

— Ром с колой? Жаль, у нас как раз кончился ром, — говорит Пэт. — Будешь колу, Эйприл?

— Да, спасибо.

— Где ты живёшь, детка? Твоя семья знает, что ты тут? — Она делает вид, что спрашивает просто так, но на самом деле проверяет, не сбежала ли я. — Ты ведь не ушла из дома без разрешения?

— Что вы, конечно нет! Я ходила к зубному, это рядом, и решила заодно посмотреть, где я когда‑то жила.

— Как мило с твоей стороны! Ну конечно, я отлично помню тебя, Эйприл.

Пэт лжёт. Она совершенно меня не помнит. Для неё я — одна из десятков младенцев, чьи голоса слились в сплошной пронзительный плач.

— С кем ты живёшь, а? спрашивает Таня. — Эта твоя мама… Она за тобой вернулась?

— Нет, меня удочерили.

— Хм‑м‑м… — вздыхает Таня. — Мою младшую сестрёнку тоже удочерили. Маленьким и хорошеньким куда проще.

— Ты с ней видишься?

— Нет. Точнее, да, но редко. Они говорят, сестрёнка после этого плачет. Ещё бы! Она по мне ужасно скучает. А я по ней.

— Мы знаем, как тебе тяжело, Таня, — говорит Пэт, обнимая её за плечи.

Таня стряхивает руку.

— Все хорошо. Не надо меня жалеть. У меня есть Мэнди. Она живёт напротив. Она мне как младшая сестра. Эйприл, у тебя есть сестры? Сводные?

Я качаю головой.

Нас было трое, только трое. Они меня удочерили. Дженет и Дэниел Джонсон. Они дали мне свою фамилию — Джонсон. Они хотели дать мне новое имя — Даниэль, в честь приёмного отца. Но я не отзывалась на это имя, даже не поднимала глаз, как бы они ни старались. Они со смехом рассказывали мне об этом, когда я подросла, но я видела, что им до сих пор слегка обидно.

— Ты была совсем крошкой, и такой покладистой во всем, кроме имени, — говорила мамочка.

— Ты не хотела быть папиной дочкой, — добавлял Дэниел, сильно дёргая меня за косичку.

Совершенно верно. Не хотела. Ни его дочкой, ни её дочкой, если уж на то пошло.

Так ли это? Быть может, я их любила. Дженет мне до сих пор иногда не хватает.

Таня смотрит на меня.

— Идём ко мне в комнату, Эйприл, — предлагает она. — Я только что купила себе потрясные туфли. Сейчас покажу.

— Тебе дали денег на школьную форму, — напоминает Пэт, чересчур усердно размешивая соус. — Уж не думаешь ли ты, что тебе дадут надеть их в школу?

— Ну, раз у меня пока нет школы, что толку тратить деньги на всякую ерунду? — фыркает Таня. — Идём, Эйприл.

Она сажает Рикки на пол, суёт ему в рот соску и тащит меня наверх.

Таня спит в одной комнате с младенцами. Здесь сиреневые обои, кружева, телефон в виде овечки и ночник в виде крошки Бо Пип. Неужели я здесь когда‑то спала? Неужели старая кроватка в углу была моей?

Таня перехватывает мой взгляд и вздёргивает бровь:

— И не говори! Отвратная комнатка. Ну ничего, вот будет у меня своя квартира, тогда увидишь. Я мечтаю о двухэтажной, переделанной из чердака. Полированное дерево, белые ковры, чёрная мебель — минималистский шик.

— То, что надо, — вежливо говорю я, будто квартира в самом деле существует.

— Ага, — вздыхает Таня. Её глаза встречаются с моими. — Мечтать не вредно!

Я сочувственно смеюсь.

— Может, мне ещё повезёт. Таких, как я, не удочеряют. Слишком поздно. Но ещё пара лет — и глядишь, я встречу богатого мужчину, который подарит мне стильное жильё. Я позову к себе сестрёнку или даже Мэнди из дома напротив. Мы с ней так играем. Воображаем то, чего нет. И не смейся.

— Я тоже воображаю.

— Так что твои новые мама и папа? Те, что тебя удочерили? Что‑то подсказывает мне, что вы не стали жить долго и счастливо, — говорит Таня.

— Это точно. Мы уже давно не живём вместе, — говорю я, прислоняясь к кроватке.

Я опускаю прутья, чтобы присесть, и подавляю в себе безумное желание съёжиться и забраться в кроватку целиком. Разглаживаю покрывало с паровозиком Томасом.

— Новая мама не отправила тебя на свалку, а? — спрашивает Таня.

— Нет. Она была вполне ничего, — говорю я, загибая складку. Труба паровозика сминается.

— Была? — В Танином голосе звучат новые нотки. Она садится рядом со мной. — Она умерла?

— М‑м‑м…

— У неё был рак или что‑то такое?

— Нет, она…

— Ясно, — тихо произносит Таня. — Моя мама покончила с собой.

Мы обе молчим. С Таней мне не нужно притворяться. Я могу быть откровенной. Но есть вещи, о которых не скажешь вслух.

— А твой папа? — наконец говорит Таня.

— Не напоминай!

— Ясно, — говорит Таня. — И с кем ты теперь живёшь? Ты же не приютская.

— Сейчас нет. А раньше… где я только не жила. Теперь у меня новая опекунша, Мэрион. Она нормальная. Но она мне не мама.

Я умолкаю и вновь разглаживаю покрывало. Паровозик Томас смят в лепёшку.

— Потому ты и пришла к Пэт? — спрашивает Таня.

— Я подумала… Знаю, это глупо, я ведь была совсем маленькой… Но я подумала — вдруг я её вспомню. Какая она, Таня? Она кажется… хорошей.

— Наверное, она действительно хорошая. Ворчливая, конечно, но такие ведь все мамы, правда? Пэт умеет обращаться с детьми. Не злится даже, когда они вопят как полоумные, и не кричит на меня. Но это, наверное, потому, что в конечном счёте ей все равно. Я трудный подросток, которого ей временно навязали. Она делает все, чтобы я чувствовала себя как дома, но, когда я уеду, Пэт не станет скучать.

Думаю, она и по мне не скучала. Я прожила здесь одиннадцать месяцев, но не стала ей родной. Я — лишь одна из множества детей, которых ей пришлось кормить, купать и растить.

— Куда тебя отправят дальше, Таня?

Она пожимает плечами:

— И не спрашивай. Это временный дом, пока мне не подыщут другой. — Она грызёт ноготь и искоса смотрит на меня. — Эта твоя Мэрион… она берет к себе подростков?

— Не думаю. Только меня. Мы были знакомы раньше. Но могу спросить…

— Нет, не надо, мне и здесь неплохо. Я не хочу терять Мэнди. Я говорила, что мы как сестры?

— Может, её маме взять над тобой опеку?

Таня ухмыляется:

— Её мама меня не выносит. Я плохо влияю на её драгоценную крошку.

— Про меня тоже говорили, что я плохо влияю на других.

— Про тебя?! Таня взрывается смехом. — Да ты ангелок с открытки.

Я ухмыляюсь в ответ:

— Я хорошая актриса. Кстати, где обещанные туфли?

— А, точно.

Таня демонстрирует мне пару потрясающих розовых туфель под крокодиловую кожу.

— Ого! Да уж, в таких только в школу, — говорю я, глядя, как Таня вышагивает на каблуках. — Можно примерить?

— Конечно.

Я надеваю туфли и делаю осторожный шажок. Ловлю своё отражение в зеркале и не могу сдержать смех.

— Это нечестно. На тебе они смотрятся отлично, а на мне глупо.

— Да нет, все нормально, только не выпячивай зад. Покачивай бёдрами.

— Нет у меня бёдер, — возражаю я, ковыляя по комнате.

— Попробуй эти, они не такие высокие, — говорит Таня, протягивая мне блестящую синюю пару. — Видишь, они с ремешком, тебе будет легче. Они классно смотрятся с джинсовой мини‑юбкой. Примерь. Фирменная. — Она показывает мне ярлык.

— Тебе её Пэт купила?

— Шутишь? Да она понятия не имеет о половине этих вещей.

Я вспоминаю старших ребят из «Солнечного берега» и то, как они пополняли гардероб.

— Ты их украла?

— Нет, конечно, — говорит Таня, а сама подмигивает: — Ну, может быть, вещь‑другая случайно завалилась в мою сумку. Что, не одобряешь?

Я усмехаюсь, пытаясь сохранить хладнокровие. Таня смеётся:

— Эйприл, ты тоже крадёшь вещи?

Я пожимаю плечами. Я не хотела красть. Даже маленькую шоколадку. Даже кусочек картошки с чужой тарелки. Но мне пришлось. Какая разница, ворует Таня или нет. Как говорит Пэт — не нам судить.

Представляю, что сказала бы Мэрион.

Мэрион…

Интересно, что делают учителя, когда ребёнок не появляется на занятиях? Звонят родителям? Да нет, вряд ли. Они даже не заметят, что меня нет. Вот Кэти и Ханна удивятся, сегодня ведь мой день рождения. Они могут позвонить Мэрион на большой перемене.

Мне пора идти.

Но я не ухожу. Я остаюсь с Таней и меряю половину её гардероба. На мне её вещи смотрятся дико. Я до сих пор выгляжу как маленькая девочка. Даже Танины короткие топы на мне болтаются. У меня нет груди, и они не хотят сидеть как положено.

— Может, тебе подкраситься? — предлагает Таня.

Я накладываю косметику и собираю волосы в высокий хвост. Несколько прядей обрамляют лицо. Я запихиваю в лифчик скомканные носки, надеваю убийственные розовые босоножки, упираюсь рукой в бедро и смотрю на себя в зеркало.

Я по‑прежнему выгляжу как десятилетняя.

— Может, ты ещё не готова к клубным вечеринкам, — говорит Таня.

— Все равно Мэрион меня не отпустит, — говорю я, стирая макияж.

— Ты её слушаешься?

— Когда как. У неё странные понятия. Она не от мира сего. Когда я проколола уши, она просто взбесилась. Зато потом подарила мне на день рождения серёжки, — виновато признаюсь я.

— Ах да, я и забыла, что у тебя день рождения. — Таня копается в косметичке. — Где же этот блеск? Ага! — Она достаёт маленький тюбик. — Держи. Я им почти не пользовалась. С днём рождения!

— Это правда мне? Спасибо!

— Ну конечно, правда. Сейчас я тебя накрашу.

Щеки у меня блестят, я кручусь перед зеркалом в Таниной одежде… А затем я вздыхаю и натягиваю школьную форму.

— Мне пора.

— Брось, оставайся на обед. Пойдём.

Я сажусь за стол с Таней, Пэт и тремя малышами в детских стульчиках. Двое старших сами уплетают кашу, капая себе на колени, а Пэт кормит с ложечки Рикки. Когда‑то она кормила и меня. Рот сам собой открывается, как у голодного птенца. Я представляю себе, как она вытирает мой испачканный подбородок, а затем берет на руки, чтобы сменить подгузник и уложить в постель.

«Кап‑кап, ням‑ням, пора бай‑бай», — ворковала она надо мной. Я пускала пузыри, пытаясь повторить звуки. Именно ей я сказала первое слово, но вряд ли называла мамой.

Пэт учила меня сидеть, укладывала спать, подбрасывала в воздух. Смотрела, как я ползаю на этом ковре, и целовала мои ушибы. Она разрешала мне барабанить по кастрюлям, давала слизывать пенки с варенья, катала меня по саду в коляске и щекотала живот, пока я не заходилась от хохота. Она вела себя как моя мама, но стоило мне уехать — и она меня забыла.

Моя настоящая мама тоже меня забыла.

Мамочка меня бы помнила.

Я её никогда не забуду.

После обеда я прощаюсь с Пэт. Она кивает и улыбается, не отрываясь от малыша, испачкавшего волосы тестом. Она не прижимает меня к себе, не целует.

Таня обнимает меня.

— Не пропадай, ребёнок со свалки, — говорит она. — Дай мне номер своего мобильного.

— У меня нет мобильного, вздыхаю я. — Мэрион не разрешает. Она вбила себе в голову, что от них случается рак мозга. Я думала, она подарит мне сотовый на день рождения, но так и не дождалась.

— Ну, вот мой номер, — сочувственно говорит Таня, протягивая мне настоящую визитку, сделанную на компьютере.

Там её имя и рисунок девочки с оранжевыми волосами, а рядом надпись: «Позвони!» Слово написано с ошибками — «Пазвани», но я ни за что ей об этом не скажу.

Она достаёт записную книжку в розовой пушистой обложке и записывает номер Мэрион с пояснением: «Эйпрел, падруга».

Я счастлива, оттого что она считает меня подругой. Мы ещё раз обнимаемся, а затем я ухожу — сама не зная куда.

Впрочем, знаю. Я только не уверена, как туда добраться. Ловить такси мне что‑то не хочется. Я иду по направлению к центру и вижу указатель железнодорожной станции. Покупаю билет до Лондона и забиваюсь в угол купе, глядя на тёмные сады за окном. Я думаю о мамочке.

Она меня удочерила. Я помню, как она в первый раз взяла меня на руки. Лаванда. От неё пахло лавандовым тальком, на ней была шелковистая сиреневая блузка.

Конечно же, я все выдумываю. Я не могу этого помнить — мне едва исполнился год. Знаю только то, что мне рассказывали. И все же я закрываю глаза и отчётливо слышу запах талька, чувствую шёлковую ткань блузки. Когда я думаю о ней, мне всегда представляется сиреневое расплывчатое пятно.

Каждый день рождения, каждое Рождество я дарила ей лавандовое мыло и лавандовый тальк. Она всплёскивала руками и восклицала: «Эйприл, дочка, какой неожиданный сюрприз!» — хотя подарок был совершенно предсказуемым. Она сама краем глаза следила, как он помогает мне его купить.

Я звала его папочкой, а её — мамочкой. Они пытались звать меня Даниэль, пробовали разные варианты — Дэнни, Элла, — но когда мне исполнилось полтора года и я начала разговаривать, то на вопрос, как меня зовут, отвечала: Эйприл.

Интересно, правда ли это? Так мне рассказывала мамочка. Возможно, она это выдумала. Многое я насочиняла сама и теперь уже не разберусь, где правда, а где вымысел. Сейчас мне кажется, что их вообще не было. И меня — меня тоже не было. Должно быть, потому я и цепляюсь за имя Эйприл. Оно помогает мне оставаться собой.

Мамочке и папочке пришлось смириться, переступить через себя. Им ещё много раз пришлось через себя переступать.

Мамочка не держала меня на руках. Я была маленькой, худенькой, но очень юркой девочкой, и она все время боялась меня уронить. Когда она меня кормила, то пристёгивала к стулу. Когда купала, то сажала в огромный надувной круг. На прогулках мамочка крепко затягивала ремень коляски. На ночь она укладывала меня в кровать с высокими стенками. Она никогда не обнимала меня, не кружила на руках, не укачивала. Иногда, когда я плакала, она брала меня на колени, но я чувствовала, что под шёлковой одеждой она натянута, как струна, и сползала с её колен.

Папочка любил меня тискать, только я не принимала его ласки. Он играл со мной в медведя: вставал на четвереньки и грозно‑грозно рычал. Он и в жизни был похож на медведя. Он был весел и добродушен, но стоило его тронуть, он свирепел и становился на дыбы. Я чувствовала, что он способен убить меня одним ударом. У него были тёмные кудри, окладистая борода, волосатая спина и волосатые плечи. Его ноги густо поросли шерстью, из которой торчали белые ступни с пальцами, на которых курчавились волоски. Он гордился этим и разгуливал по пляжу в одних плавках.

Мамочка надевала купальник с юбкой и накидкой на плечи. У меня была очень нежная кожа, и она так густо мазала меня кремом от загара, что я лоснилась, как картофель фри. Она заставляла меня надевать длинные футболки и панамы, сползающие на нос.

Мне не давали мороженого, потому что мамочка считала, что в нем холодные микробы. Хот‑доги и гамбургеры были под запретом, потому что в них тоже были микробы, только разогретые. Когда мы заходили в общественный туалет, она держала меня над унитазом на руках, спасая от вездесущих микробов.

Папочка считал иначе. Он покупал мне слоёное мороженое со взбитыми сливками и черешней. Водил в парк аттракционов и катал на колесе обозрения. У меня закружилась голова, и меня стошнило прямо на людей, ехавших в кабинке под нами. Рассказывая об этом, папочка хохотал как безумный. Он называл этот случай «шуткой‑тошниловкой». Мамочку от этого передёргивало. Она не выносила грязи и всякий раз, когда мне было плохо, надевала розовые резиновые перчатки, убирала за мной, а затем завязывала грязные перчатки в отдельный пакет и выбрасывала с остальным мусором.

<

Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: