Постскриптум № 5

В конце Сараевского процесса обвиняемые заявили, что они просят прощения у малолетних детей Франца Фердинанда, которых оставили сиротами (эти «сироты» были замучены Гитлером в концлагере Маутхаузен, о чём я писал уже раньше). В наше время Сараево стал городом-музеем, где ничто не забыто, все бережно хранится. Есть дома-музеи мусульманского и сербского быта, турецкая библиотека Гази-Хусрефбека, есть музей евреев, православной церкви и даже музей старинного сервиза, в котором легко убедиться, что раньше людей в гостиницах и ресторанах обслуживали во много раз лучше, нежели ныне. Музей «Млада Босна» и отпечатки ног Гаврилы Принципа на уличной панели стали святыми реликвиями народов Югославии.

Схема сокрытия тайны строилась очень просто. Едва грянул сигнальный выстрел «Авроры», как чиновники министерства иностранных дел в Петербурге моментально изъяли из архивов секретные депеши Гартвига к Сазонову. Это первое. А вот и второе. Осенью 1918 года, когда Европе, очумелой от крови, страданий и грохота орудий, было уже наплевать с высокой башни на эрцгерцога Франца Фердинанда и его сироток, протокол Сараевского процесса исчез при таинственных обстоятельствах. Можно догадываться, что он ещё цел…

Настал 1920 год. Не было в живых Аписа, могилу которого сровняли с землёй, чтобы исчезла даже память об этом человеке; не было и майора Танкосича, прах которого вырыли из могилы, чтобы развеять его по ветру. Но остались живы в песнях и школьных учебниках «преступники», возведённые в ранг «национальных героев». Их останки вынули из чужой австрийской земли для погребения в Сараево. Однако никто из Карагеоргиевичей не соизволил поклониться их праху, король Александр сознательно отвертелся от воздания почестей, чтобы не выглядеть соучастником сараевского убийства.

Почётный караул салютовал залпом из винтовок. Сгорбленная старуха, нищенски одетая, мать Данилы Илича, поставила над могилою сына четыре зажжённые свечечки.

– Золотое моё дитятко, – шептала она.

Данила Илич был расстрелян австрийцами. Но, пожалуй, страшнее любой казни была участь тех, кого оставили жить. В декабре 1914 года Гаврилу Принципа, Неделько Габриновича и Трифко Грабеча перевели в имперскую крепость Терезиенштадт, и здесь они были замурованы в темницах. Европа о них не поминала. Красному Кресту хватало своих хлопот, потому об узниках все забыли. Это позволяло австрийским властям творить над ними расправу без страха ответственности.

Казалось, из каменной теснины Терезиенштадта, этого габсбургского «Монте-Кристо», не вырвется наружу даже слабый стон человека. Но кое-что всё-таки дошло до нас… лишь детали их жизни, которая была хуже смерти. Узников подвергли наказанию голодом и одиночеством. Они сидели в цепях, а звон ржавого железа был единственной музыкой, которая провожала их на тот свет. Наконец цепи сняли, ибо какой смысл заковывать живые скелеты?..

Венский психиатр, профессор М. Паппенгейм, не только сумел проникнуть внутрь крепости, но и вызвал к себе доверие Принципа, который признался ему, что война не замедлила бы разразиться даже без его выстрела в Сараево:

– Мною двигали исключительно мотивы любви к народу и мести к врагам народа. Сейчас я не сплю по ночам. Думаю. Мои мысли о жизни и любви… Я понимаю, что жизнь кончилась. Лишь бы не кончилась жизнь моего народа…

Принцип был настолько истощён, что не мог удержать карандаш. На просьбу Паппенгейма изложить свои настроения он писал, что чаще пребывает в философском или поэтическом блаженстве. Врач сохранил записку Принципа: «Что существеннее в человеческой жизни – инстинкт, воля или дух? Что движет человеком вообще? Если бы я мог хотя бы два – три дня читать, то мыслил бы более ясно и выражался точнее…»

– Я не могу, – сказал Принцип, и карандаш выпал из его руки на каменный пол с таким стуком, что показался Паппенгейму чудовищным грохотом, почти обвалом древнего замка…

Неделько Габриновича перед смертью повидал поэт Франц Верфель; по его словам, перед ним предстала какая-то бесплотная, почти воздушная форма человеческого тела, которая фосфорически-прозрачной рукой цеплялась за стены тюремной камеры. Поэт запомнил «бледное видение, вроде невещественного пара, словно освобождённый из плоти дух человека готовился рассеяться в неестественном жёлтом блеске…»

Почти одновременно, весною 1917 года, все трое умерли от изнурения голодом. Для них, отдавших жизнь за родину, самое страшное было в том, что они уже знали жестокую правду: СЕРБИИ НЕ СУЩЕСТВУЕТ.

Глава 3.
Париж был спасён

Вздувается у площади

за ротой рота

у злящейся на лбу

вздуваются вены

«Постойте, шашки о шёлк кокоток

вытрем, вытрем

в бульварах Вены…»

Вл. Маяковский

Написано в 1941 году:

…узнал гораздо позже. В греках не умер дух прежней Эллады, они сами перешли в наступление, и столь удачно, что гнали легионеров Муссолини, отвоевав у него даже часть Албании. Дуче психовал, замерзая в своём Палаццо-Венеция, когда вдруг начался обильный снегопад. Распахнув окна, Муссолини неистовствовал: «Пусть идёт снег! Пусть от мороза передохнут все мои бумажные итальянцы, пусть выживут лучшие представители нашей расы, способные побеждать!» Об Эфиопии-Абиссинии все уже перестали думать, и вдруг 6 апреля босяки партизаны, учинив разгром итальянцам, изгнали их из Аддис Абебы, – факт ошеломляющий, ибо в пору громких побед фашизма Муссолини опять получил по зубам, и… где?

Гитлер держал войска в Болгарии, моторы его панцер-дивизий алчно сосали румынскую нефть. Англия послала в Грецию новозеландские и австрийские войска, но… что толку с двух дивизий? Балканы в тревоге. Королём Югославии был тогда малолетний Пётр II (сын Александра, убитого в Марселе), а повелевал страною принц-регент Павел – тот самый, что в костюме Пьеро когда-то дурачился с бубном на карнавале в русском посольстве. Павел решил включить Югославию в гитлеровскую систему, но за это желал получить греческие Салоники. В марте 1941 года он тайно посетил Гитлера в Берхтесгадене, после чего был подписан протокол о присоединении Югославии к Тройственному пакту.

Скрыть предательство от народа не удалось, и сербы ответили восстанием, демонстрации двигались мимо королевского конака, люди истошно выкрикивали в слепые окна:

– Лучше война с Гитлером, нежели пакт с ним! Верните страну к союзу с Россией, как делали наши деды и прадеды…

Павел был удалён из конака, а королём провозгласили Петра II, которому исполнилось семнадцать лет. Москва предложила Белграду договор о дружбе, и эта дружба, памятная в истории, была бы согрета былыми традициями, скреплённая общей кровью «побратимов», какими всегда были сербы и русские.

Хронология событий потрясающая: 5 апреля в Москве был под писан договор о дружбе Югославии с СССР, а на следующий день, 6 апреля, немецкие бомбы разворотили Белград столь варварски, что город померк в пожарах; немцы с особым садизмом бомбили Сараево – город, в котором родилась первая мировая война… Свершая нападение на Югославию, Гитлер никак не «блеснул гением», повторив те же положения ультиматума Сербии, которые в 1914 году предъявила славянам и монархия Габсбургов. На четвёртый день войны армия сербов была разгромлена. Пётр II улетел в Каир, словно отрешаясь от прав Карагеоргиевичей на престол в белградском конаке. Южные славяне, столько веков страдавшие под гнётом османлисов и Габсбургов, теперь раздавлены и смяты пятою Гитлера…

Вся эта трагедийная информация о Балканах свалилась на меня позже, и не сразу мне стало известно это короткое имя – Тито! Изолированный от мира, я с большим опозданием освоил обстановку в нашей стране. Конечно, тогда я был лишён возможности раскрыть «Правду» от 14 июня 1941 года, где было опубликовано странное и непонятное коммюнике ТАСС, в котором Хозяин перед всем миром расписывался в добрососедских отношениях с Германией, будто она, эта Германия, собирает свои войска в Польше не ради нападения на Россию…

А тогда, простите, ради чего она собирает войска?

Документ невежественный и трусливый, моё отношение к нему самое отвратительное. Никто не переубедит меня в том, что это позорное заявление ТАСС пагубно отразилось на армии, деморализуя её. Командиры и рядовые стали думать, что пришло время расслабиться, ибо там, наверху, Хозяин со своей легендарной трубкой в руках не спит по ночам, и он мудро-спокоен, зная то, что неизвестно другим олухам, не посвящённым в тайны его Большой Политики.

Возникла преступная потеря бдительности, зато появилась пассивность. Дело дошло до того, что командиры стали ночевать по частным квартирам, а в казармах раздевались на ночь, благодушничая. Между тем, словно в насмешку над нашим разгильдяйством, в германском посольстве открылась фотоэкспозиция, дабы посетители убедились своими глазами: вот что осталось от Белграда, а вот и победный марш вермахта, вступающего в Афины…

О, эти Балканы – старая боль в моём стареющем сердце!

* * *

Я сидел в одиночке и за время отсидки научился экономить каждую спичку, деля её на четыре продольные спичечки с малюсенькой серкой головкой каждая. Очевидно, со мною не знали, что делать, ибо советского генерала разведки, верующего в господа Бога, трудно оформить по статье «троцкистско-зиновьевского блока», а когда не найти вины человека по 58 статье, тогда его лучше всего расстрелять, чтобы он сам не мучился и не мучились его следователи.

Получивший клеймо «враг народа», я охотно признал себя «тайным агентом германского фашизма», тем более что я ведь действительно поставлял «дезу» немецкому абверу и установил прямые контакты с Целлариусом в Прибалтике, – что тут было скрывать? Но вскоре следователь, укрывший своё поганое нутро под псевдонимом «Шлык» оставил в покое мои личные услуги фюреру, настойчиво вынуждая меня признаться в том, что я был «агентом британского империализма». Чтобы сделать этому дураку приятное, я легко подмахнул протоколы допроса.

– Вижу, что вы меня раскололи как следует, – сказал я. – Потому решил сделать добровольное признание… Пишите. Я за деньги продался ещё разведкам Эквадора, Гондураса и Гватемалы, заодно уж моими услугами пользовалось княжество Монако, обещавшее мне долю дохода с рулетки…

Шлык, потея от радости, вёл протокол, прося меня говорить не так быстро, а то он не успевает записывать. Он даже устал, бедняга, и, наверное, стал сомневаться:

– А чем вы можете доказать свои показания?

– А вот это уж не моя забота, – отвечал я. – Вы на то здесь и посажены, чтобы доказывать даже недоказуемое… Я вас понимаю: надо бить своих, чтобы чужие боялись!

В свободное от допросов время я много читал, беря из тюремной библиотеки книги, которые нельзя было прочитать на воле. Так я проглотил залпом всю «Русь» Пантелеймона Романова и увлёкся изучением этюда Мережковского о Достоевском. Кстати, Достоевский у нас был на полузапрете, объявленный вредным писателем, и мне вспомнилось, что Геббельс считался в Германии большим знатоком «достоевщины». Может, именно это и дало ему сильное оружие для целей своей пропаганды, построенной на хорошем знании психологических перегибов людской совести. Подумав об этом, я заказал в библиотеке две книги: «Психология толпы» француза Г. Лебона и «Преступная толпа» С. Сигилс, тоже француза, которые до крайних пределов развили теорию стадной управляемости народных масс, покорно следующих за преступной, но сильной личностью. Странно, что этих книг не выдали на руки. Следователь – в ответ на мой протест – советовал заказать для прочтения популярный роман Николая Шпанова «Первый удар».

– Эту книгу, – сказал он, – одобрил сам товарищ Сталин, и сейчас все краскомы и все красноармейцы обязаны изучить её… такие книги мобилизуют массы в нужном направлении. Автор толково показал, как немецкий пролетариат, вооружённый могучими идеями Ленина-Сталина, сам свергает неугодный режим, а все немцы вступают в партию большевиков.

– Благодарю, – отвечал я, – но с этим романом уже знаком, прочтя его с неслыханным удовольствием…

После 22 июня 1941 года допросы прекратились. Шлык пожелал видеть меня лишь в конце месяца, и я с трудом узнал его – так он переменился, посерев лицом, и без того серым от беспощадного курения папирос «Казбек». Мне эту паскуду было не жалко, хотя я не мог угадать причины его подавленного, угнетённого состояния. Чёрт меня дёрнул сказать:

– Вам не кажется, гражданин Шлык, что скоро мы можем поменяться местами?

– Почему? – удивился он, даже растерянный.

– Потому что вы уже неспособны к работе, и вам, кажется, будет полезно общение с врачом в кабинете невропатологии.

Шлык запустил в меня тяжёлым пресс-папье.

– Ну, ты… гнида старая! – заорал он, хотя прежней уверенности в его голосе я не заметил…

Этого следователя я больше никогда не видел, а при встрече с ним на том свете плюну ему в похабную морду. Допросы прекратились, но кормить стали лучше. Я получил целый коробок спичек, не изнуряя себя расщеплением каждой на четыре доли. Однажды вечером меня в камере навестил молодой полковник НКВД, благоухающий одеколоном «Красная Москва», за ним надзиратель внёс в камеру чернила с пером и большую стопку бумаги.

– Нет, допроса не будет, – утешил меня полковник. – У меня к вам разговор иного рода. Представьте себе, что на нашу страну вдруг напало некое государство Европы… Что бы вы, старый опытный генштабист, предложили сделать для борьбы с ним? Изложите свои размышления на бумаге.

Я сразу отказался от этой странной затеи:

– Я не извещён, что творится в мире, и прежде всего должен бы знать, какое государство напало на Россию? Назовите мне противника, тогда получите и мой ответ. Но я догадываюсь, откуда пришла война…

Полковник удалился, чтобы вернуться на следующий день, и был намного откровеннее, нежели вчера:

– Нет смысла скрывать вероломное нападение Германии, наши войска отступают по всему фронту, и не в лучшем порядке… Нами оставлены многие города, под угрозой нашествия даже Киев – мать городов русских. Мне поручено узнать ваше мнение, что бы вы предприняли для противоборства?

Бояться мне было нечего, я отвечал честно:

– Сначала я бы убрал наркома Тимошенко с его высоким самомнением о своих талантах, убрал бы из области вооружения Кулика и всех прочих куликов, много взявших власти на нашем болоте. Я бы выпустил из тюрем всех репрессированных «врагов народа», специалистов военного дела и конструкторов оружия, а меня, – заключил я, – можете оставить в этой камере, ибо я сейчас уже мало пригоден для общего дела.

– Тимошенко уже нет, – ответил полковник, – как нет и многих куликов, а наркомом обороны назначен сам товарищ Сталин… Как вы мыслите борьбу с немецкой разведкой?

– Работа абвера совершенна, – отвечал я. – Сейчас, пока мы с вами беседуем, в Германии гребут горстями наших доморощенных Штиберов и Лоуренсов, все достоинство которых едино лишь в том, что в Школе они сдали экзамены по немецкому языку на круглые пятёрки и были весьма активны на комсомольских собраниях…

Меня избавили от неволи 22 июля – как раз в тот день, когда немецкая авиация совершила первый налёт на Москву. Передо мною извинились, сославшись на «обстоятельства».

– Ваши извинения принимаю, – был мой ответ. – В конце концов, можно понять: я дворянин и бывший генерал царской армии, мои понятия о чести не всегда схожи с вашими. Но вы никогда не сможете объяснить мне, почему «врагами народа» стали сыновья крестьян и рабочих, делавших революцию?..

И вот я снова в пустой затхлой квартире. Ночью прослушал немецкое радио. Боже, что творилось в эфире… какая свистопляска… как издевались над нами! Я плакал…

* * *

Страшнее страшного страха было сокрытие правды. Власти утаивали от народа свой позор – Минск немцы взяли на шестой день войны, а по радио у нас сообщали о жестоких боях на Минском «направлении» (понимай как знаешь). 3 июля Хозяин заявил по радио, что лучшие дивизии врага разбиты, танки и авиация противника нашли могилу в нашей земле. И чем дальше на восток продвигался вермахт, тем всё более миллионов немцев «убивало» Совинформбюро в своих кабинетах; иногда даже казалось, что в Германии давно не осталось людей, все уже давно похоронены нами…

Когда я снова появился в разведотделе Генштаба, меня встретили очень дружелюбно, сослуживцы наперебой спешили сказать мне, что они всегда верили в мою честность.

– Сейчас, говорят, будет издан указ о праве ношения царских боевых орденов, полученных за войну с кайзеровской Германией… Много у вас таких?

– Больше, чем у вас советских, – отвечал я…

Однако в разведке меня использовали, скорее, в роли «консультанта», а затем в том же амплуа перевели ради «укрепления кадров» в Радиокомитет, занятый тем, чтобы пропаганде Геббельса противопоставить свою контрпропаганду. Возглавлял эту архисложную работу Дмитрий Алексеевич Поликарпов, и я, не будучи знаком с ним ранее, был приятно удивлён, встретив в этом партийном деятеле человека умного и честного. Он всегда говорил со мною на пределе откровенности, что и позволяло мне отвечать ему тем же.

Здесь уместно дельное примечание. Со времён библейской давности народы мира, не надеясь только на грубую военную силу или разум своих правителей, всегда дополняли их важным фактором психологического давления на общественное мнение противников. К сожалению, наша страна оказалась совершенно неподготовленной к тому, чтобы бороться с Геббельсом и его компанией, уже имевшей большой опыт в демагогии, признаюсь, я не раз удивлялся, как искусно в Берлине отмывали чёрного кобеля добела. С тотальным государством вообще труднее бороться.

И не все в нашей контрпропаганде мне нравилось. Помню, когда немецкие коммунисты, живущие в Москве, составили первую листовку, обращённую к гитлеровским солдатам, её отнесли – ради проверки – Льву Захаровичу М[ехлису], заседавшему в высоких инстанциях.

Этот авторитетный товарищ, запросто вхожий к Хозяину, всю листовку снабдил множеством грубейших ругательств по адресу Гитлера, призывая немецких солдат сразу бросать оружие и сдаваться в плен, пока не поздно, иначе им худо будет… Помню растерянность Вильгельма П[ика], увидевшего своё творение в искажённом виде. Мне пришлось крупно поговорить с Поликарповым.

– Вы не верите в силу нашей пропаганды? – укорил он меня.

– В такую вот филькину грамоту, составленную из брани, не верю. Немецкий солдат наступает, а наш драпает. В такой момент призывать немцев к свержению Гитлера – по меньшей мере нелепо. И до тех пор, пока мы не научимся побеждать, немцы будут нашими листовками подтираться. Убеждать побеждающего врага, чтобы он покорился побеждённым, – это занятие для идиотов. Наконец, сами немецкие коммунисты сказали мне, что ругать Гитлера ещё не пришло время…

Я советовал вести контрпропаганду осторожно, сначала на тормозах. Напомнить о временах Фридриха Великого, который был очень талантлив, но всё-таки разбит русской армией; напомнить о железном канцлере Бисмарке, человеке громадного ума, который предупреждал немцев не задирать хвост перед Россией, иначе Германия разлетится вдребезги; напомнить немцам о том, что Германия ещё не расплатилась с Россией за 1813 год, когда именно русский солдат спас Европу и освободил Пруссию от наполеоновской оккупации.

– Наконец, – сказал я, – надо читать по радио дуракам в Берлине стихи немецкого поэта и патриота Арндта, который говорил, что короли приходят и уходят, а сама Пруссия, сам немецкий народ остаются… Если мы сегодня ещё не обладаем ораторским искусством Ганса Фриче, радиодиктора Берлина, так давайте подсунем им Бисмарка или Арндта, которые красноречивее Геббельса… Будем бить немцев примерами немецкой истории!

Однажды, прослушав запись передачи на Германию, я сказал Поликарпову, что выпускать её в эфир никак нельзя.

– Почему? М[ехлис] одобрил текст.

– Нельзя, – объяснил я, – чтобы московский диктор, вещающий на Германию, заражённую антисемитизмом, говорил с сильным еврейским акцентом.

– Помилуйте, но Лев Захарович…

– Но… акцент, чёрт побери! – вспылил я. – Какой немец поверит Москве, если услышит голос еврея?

Не знаю, дошло это до Л. З. М[ехлиса] или нет, но при встрече со мною он осмотрел меня чересчур выразительно:

– Мало сидели? Ещё захотелось? – и отошёл…

Я предложил, помимо официальной («белой») пропаганды, вести иногда и «чёрную», когда источник её неизвестен. Немец в Германии, случайно нащупавший в эфире незнакомую станцию, может подумать, что передачу ведёт тоже немец, затаившийся со своим передатчиком где-то в Германии. Для этого я как следует подготовился, решив изобразить себя тем немцем, который не забыл ещё старой, добропорядочной Германии; никаких призывов – одни эмоции… Мой голос был совершенно неизвестен в международном эфире, и я решил побыть в роли радиодиктора.

Помню, как раз в Москве объявили воздушную тревогу, когда я впервые подошёл к микрофону. На пульте вспыхнул сигнальный свет – можно начинать.

– Германия! – начал я. – Где твои милые, уютные города, обвитые старомодным плющом, где твоя былая философская скромность бытия и твои прекрасные музеи, наполненные сокровищами старой мысли? Я люблю тебя, умная, деловая, скромная и просвещённая Германия – страна, давшая миру так много, всем европейцам и всем нам, немцам. Теперь, у меня нет сердца – открытая рана, и она кровоточит гневом и страхом…

* * *

В сорок первом, когда всем русским людям хотелось верить в близкую гибель военной машины Германии, находились горе-учёные, строившие в угоду нашим правителям добренькие прогнозы о том, что Германия вот-вот выдохнется, ибо в ней наступит истощение от нехватки сырья.

Наша армия по-прежнему отступала, обгоняя ревущие стада колхозных коров и многотысячные толпы изнурённых беженцев, а наш академик Е. С. Варга печатно заверял публику, что ещё месяц-два, и все моторы танков и самолётов Гитлера умолкнут, ибо кончатся запасы горючего. Вот именно тогда, рискуя прослыть «паникёром», выступил наш знаменитый учёный А. Е. Ферсман, подсчитавший экономические возможности стран гитлеровского блока, и пришёл к самому точному выводу:

– Германия развалится к весне сорок пятого года…

Я увлёкся своей работой, занимаясь «чёрной» пропагандой, как немецкий антифашист, живущий где-то в Германии, и, подходя к микрофону, я почему-то всегда вспоминал ценное изречение Ганса фон Секта: «Офицер генерального штаба не должен иметь своего имени!» У меня и не было теперь имени – и не надо мне имени, лишь бы осталось в святости имя Родины…

1. Наша Катерина просто кипит…

Я вернулся в Петербург ещё до объявления войны, и в моей голове почти болезненно пульсировал идиотский рефрен для детского понимания: «Я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл, и от волка уйду…». После двукратного бегства – из Германии и Австрии – меня угнетало чувство своей непригодности для работы в разведке, и я, страдая самолюбием, считал себя «мертвецом в отпуску». Тайный агент, я как бы перестал быть тайным после двух разоблачений, и даже не удивился, получив на домашний адрес почтовую открытку, украшенную целующимися голубками: «Дорогой Наполеон! Остров Св. Елены – слишком роскошно для Вас, а потому приготовьтесь закончить свои гулянки на виселице. Сразу же заверяем Вас, что лишних свидетелей Вашего позора не будет…».

Хотя угроза войны была очевидна, но я почему-то не очень верил в то, что война возможна. Мне казалось, что июльский кризис так и останется лишь кризисом. Кажется, и сами петербуржцы, лучше других россиян осведомлённые, не слишком-то верили, что доживают последние дни мира. Посетив однажды недорогой ресторан на Стрелке, я был удивлён легкомыслию публики, которая откровенно потешалась над сущей ерундой, преподносимой с эстрады балалаечниками:

В далёком ущелье Кавказа

Царица Тамара жила,

На ней треугольная шляпа

И серый походный сюртук.

По возвращении в столицу первое, что меня поразило, так это бешеное падение цен на все товары и баснословная дешевизна продуктов, а цены все падали и падали – это было результатом июльского кризиса: вдруг не стало экспорта, а потому все торговцы спешили сбыть свои товары. Примерно за неделю до 1 августа (роковое число!) я был вызван в Генштаб, где без лишних свидетелей меня наградили высоким военным орденом. Почти тогда же – без публикации в газетах – я был жалован во французском посольстве орденом Почётного легиона, который в присутствии посла Палеолога мне вручил военный атташе Маттон де ла Гиш…

После того как меня достаточно обмазали мёдом, я был причислен к «Разведывательному отделению Главного управления Генштаба», работа которого была почти легальна; моя фамилия появилась в официальных справочниках должностных лиц Российской империи, только начальную букву своей фамилии «О» я просил переделать на букву «А».

Я держался несколько особняком от сослуживцев, чаще всего общаясь с Оскаром Энкслем, будущим начальником генштаба Финляндии, и полковником Сергеем Марковым, который – по словам Алексея Толстого – навсегда отравился «трупным дыханием» войны. Я занимался балканскими делами, поглощённый «изменой» болгарского Царя Фердинанда, переставившего Болгарию на рельсы Тройственного союза – против России, и частенько сожалел, что Апис не довёл заговор до конца, чтобы прикончить этого холуя Гогенцоллернов и Габсбургов. Мне кажется, мы просто не сумели «купить» эту продажную сволочь, а банковский концерн «Дисконто-Гезельшафт» вовремя отсчитал болгарскому царю 500 миллионов франков. С высшим начальством я мало общался, и только один раз о моих делах справился генерал Янушкевич:

– Ну, чем можете порадовать?

– Радости мало, и, пожалуй, я солидарен с мнением Конрада-фон-Гетцендорфа, который недавно отпустил комплимент по нашему адресу, более схожий с оплеухой: «Победить русских очень трудно, но и самим русским трудно быть победителями!»

Поглощённый делами, я жил очень скромно, совсем не грешил винопитием и не нарушал седьмую заповедь, хотя соблазнов было – хоть отбавляй. Я сознательно избегал шипов и роз Гименея, ибо, сидящий на самом верху вулкана, скоро уже сообразил, каким извержением закончится «июльский кризис», и не одна Помпея будет засыпана пеплом…

Случай возобновил моё давнее знакомство с Михаилом Дмитриевичем Бонч-Бруевичем, приехавшим в столицу из Чернигова. Он был старше меня лет на пять, если не больше, но выделялся своей образованностью: помимо Академии Генштаба, окончил Межевой институт и Московский университет. Я был извещён, что его брат Владимир Дмитриевич убеждённый большевик, сотрудник ленинской «Искры», знаток религиозных культов. Теперь один брат готовил Россию к войне, а другой протестовал против войны… Что ж, и такое в жизни бывает!

Разговор у нас был короткий, но содержательный. Бонч-Бруевич – об этом было нетрудно догадаться – ведал делами контрразведки, и он не скрывал своей озабоченности тем, что на верхних этажах империи кто-то нам сильно гадит. Был упомянут и Сухомлинов, ослеплённый старческой страстью к своей вульгарной Екатерине, даме блудливой и развязной.

– В конце-то концов, – уныло говорил Михаил Дмитриевич, – это просто баба, которой нравится быть первой в деревне. Но вокруг неё крутятся не только модистки и спекулянты бриллиантами. Через неё в дом военного министра проник и некий Альтшуллер, бывший у нас на примете ещё в Киеве. Но едва раздался выстрел в Сараево, как он моментально скрылся, а следы его обнаружились в Вене. Подозрителен и полковник Мясоедов, окружённый всякой нечистью, недаром же Вильгельм II любил охотиться с ним в лесах прусского Роминтена…

К чему я вспомнил эту беседу? Только к тому, что впоследствии, когда земля горела у меня под ногами, я оказался в секретном вагоне Бонч-Бруевича, стоявшем на запасных путях революционного Петрограда, и, может, именно потому из генералов царской армии я сделался генералом советским…

И вот настал судный день – день 1 августа 1914 года!

* * *

Утро… Кайзер накинул поверх нижней сорочки шинель прусского гренадера и в ней принял Мольтке («как солдат солдата»). Германские грузовики с запылённой пехотой в шлемах «фельдграу» уже мчались по цветущим дорогам нейтральных стран, где никто их не ждал. Часы пробили полдень, но графа Пурталеса в кабинете Сазонова ещё не было. Германский посол прибыл, когда телеграфы известили мир о том, что немцы уже оккупировали беззащитный Люксембург и теперь войска кайзера готовы молнией пронизать Бельгию… Пурталес спросил:

– Прекращает ли Россия свою мобилизацию?

– Нет, – кратко ответил Сазонов.

– Я ещё раз спрашиваю вас об этом.

– И я ещё раз отвечаю вам тем же – нет…

– В таком случае я вынужден вручить вам ноту.

Нота, которой Германия объявила войну России, заканчивалась высокопарной фразой: «Его величество кайзер от имени своей империи принимает вызов…» Это было попросту глупо!

– Можно подумать, – усмехнулся Сазонов, – мы бросали кайзеру перчатку до тех пор, пока он не снизошёл до того, что вызов принял. Россия не начинала войны. Нам она не нужна! У нас достаточно и своих нерешённых проблем…

– Мы защищаем свою честь, – напыжился Пурталес. Сазонов без надобности открыл и закрыл чернильницу.

– Простите, но в этих словах – пустота…

Только сейчас министр заметил, что Пурталес, пребывая в состоянии аффекта, вручил ему не одну ноту, а… две!

Берлин снабдил посла двумя редакциями нот для вручения Сазонову одной из них – в зависимости от того, что тот скажет об отмене мобилизации. Но Пурталес допустил чудовищный промах, вручив министру обе редакции. Затем, объявив России войну, германский посол сразу как-то ослабел и, шаркая, поплёлся к окну, из которого был виден Зимний дворец. Неожиданно он стал клониться все ниже, пока его лоб не коснулся подоконника.

Пурталеса буквально сотрясало в страшных рыданиях.

Сазонов подошёл к нему, похлопал его по спине:

– Взбодритесь, коллега. Нельзя же так отчаиваться.

Пурталес, горячо и пылко, заключил министра в объятия:

– Мой дорогой, что же теперь будет… с нами?

– Проклятие народов падёт на Германию…

– Ах, оставьте… разве вы или я хотели войны?

На выходе из министерства Пурталеса поставили в известность, что для выезда его посольства завтра утром будет подан экстренный поезд к перрону Финляндского вокзала. Сборы были столь лихорадочны, что посол оставлял в Петербурге свою уникальную коллекцию антиков. Но в четыре часа ночи Сазонов разбудил его звонком по телефону из министерства:

– Кажется, нам не расстаться. Дело вот в чём. Государь только что получил телеграмму от вашего кайзера, который просит царя, чтобы наша армия ни в коем случае не нарушала германских границ. Я никак не могу освоить в своём сознании: с одной стороны, Германия объявила нам войну, а с другой – эта же Германия просит нас не переступать её границ.

– Этого я вам объяснить не могу, – отвечал Пурталес.

– В таком случае извините. Всего хорошего.

На этом они нежно (и навсегда) расстались…

Примечательно: самые здравые монархисты – и в Берлине и в Петербурге – отлично понимали, что в этой войне победителей не будет – всех сметут революции! Но в 1914 году все почему-то были уверены, что революция сначала возникнет в Германии.

– А как же иначе? – говорили наши головотяпы. – Немцы, они, брат, культурные. Не то что мы, сиволапые…

* * *

– Побольше допинга! – восклицал Сухомлинов. – Германия – лишь мыльный пузырь, заключённый в оболочку крупповской брони. Моя Катерина просто кипит! Дома сам чёрт ногу сломает. Лучшие питерские дамы устроили из моей квартиры фабрику. Щиплют корпию, режут бинты… Вот лозунг наших великих дней: все для фронта, все для победы!

Ему с большим трудом удалось скрыть бешенство, когда стало известно, что всё-таки не он, а великий князь Николай Николаевич, матёрый алкоголик и бабник, назначен верховным главнокомандующим, как дядя царя. Петербург давно не ведал такой жарищи, а Янушкевич уже хлопотал о валенках и полушубках.

– Помилуйте, с меня льёт пот. Какие валенки?

– Ещё и подковы с шипами на случай гололедицы.

– Да мы через два дня будем в Берлине, – смеялся министр. – Нынешняя война не Семилетняя, когда наша бедная Лиза не знала, как ей устыдить Фридриха Великого…

На Исаакиевской площади озверелая толпа «патриотов» уже громила германское посольство – уродливый храм «тевтонского духа», отвечающий призыву кайзера: «Цольре зовёт на бой!» С крыши летели на панель бронзовые кони-Буцефалы, вздыбившие копыта над русской столицей. Толпа крушила убранство посольских покоев; рубили в куски старинную мебель, под ломами дюжих дворников с жалобным хрустом погибала драгоценная коллекция антиков графа Пурталеса… Настроение этой дикой толпы лучше всего отобразил Маяковский, ещё молодой:

Морду в кровь разбила кофейня, зверьим криком багрима:

«Отравим кровью игры Рейна! Громами ядер на мрамор Рима!»

Берлин упивался тевтонской мощью, тамошние ораторы утверждали, что «железное исполнение долга – это ценный продукт высокой германской культуры». Немецкие газеты предрекали, что это будет молниеносная война-война «четырёх F»:

Frischer. Frommer. Frolicher. Freier.

Освежающая. Благочестивая. Весёлая. Вольная.

Кайзер напутствовал гвардию на фронт словами:

– Ещё до осеннего листопада вы все вернётесь домой…

В русском Генштабе появился полковник Базаров, «бывший военный атташе в Берлине, он просил дать ему свои же секретные отчёты с 1911 года. Был удивлён:

– Я не вижу пометок министра. Читал ли их Сухомлинов?

– Подшивали аккуратно. Наверное… читали.

Базаров отшвырнул фолиант своих донесений.

– Это преступно! – закричал он. – Что мне с того, что его Катерина кипит, как самовар, если я в Берлине напрасно вынюхивал, подкупал и тратил казённые тысячи… Не я ли предупреждал эту Катерину, что военный потенциал немцев превосходит наш и французский, вместе взятые.

– Вы забыли об Англии, – тихо напомнил Энкель.

– Да плевать я хотел на вашу Англию! – совсем осатанел Базаров. – Для англичан война – это спорт, а для нас, для россиян, война – это смерть…

Бравурная музыка лилась в открытые настежь окна.

Шла русская гвардия – добры молодцы, кровь с молоком, косая сажень в плечах, – они были воспитаны погибать, но не сдаваться.

Ах, как звучно громыхали полковые литавры!

Столичные рифмоплёты поспешно строчили стихи для газет, чтобы завтра же положить в карман лишнюю пятёрку:

И поистине светло и свято

Дело величавое войны.

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны…

Сухомлинов названивал в Генштаб – Янушкевичу:

– Ради Бога, побольше допинга! Катерина кипит… Хочется рыдать от восторга. Я уже отдал приказ, чтобы курорты приготовились для приёма раненых. Каждый защитник отечества хоть разок в жизни поживёт у нас, словно Ротшильд.

– Владимир Александрович, – отвечал Янушкевич, – люди по три-четыре дня не перевязаны, раненых не кормят. Бардак развивается по всем правилам великороссийского разгильдяйства. Без петровской дубинки не обойтись! Пленные ведут себя хамски – требуют вина и пива, наших санитаров обзывают «ферфлюхтер-руссен»! А наша воздушная разведка…

– Ну, что? Здорово наавиатили?

– А наша артиллерия…

– Небось, наснарядили?

– Я кончаю разговор. Неотложные дела.

– Допингируйте, дорогой. Побольше допинга!

Империя вступала в войну под истошные вопли пьяниц, с тихим ужасом воспринявшим сообщение газет о введении в стране «сухого закона». Все алчущие спешили напоследок надраться так, чтобы в маститой старости было что рассказать внукам: «Вот кады война с германом началась… у-у, что тут было!»

Мерно и чётко шагала русская гвардия. Под грохот её сапог «кричали женщины „ура“ и в воздух чепчики бросали».

Из храмов выплёскивало на улицы молебны Антанты:

– Господи, спаси императора Николая…

– Господи, спаси короля Британии…

– Господи, спаси Французскую Республику…

Литавры гремели, дождём хризантем покрывались брусчатые мостовые «парадиза» империи. Самое удивительное, что добрая половина людей, звавших сейчас «На Берлин!», через три года станет кричать «Долой войну!». А газетчики надрывались:

– Купите вечернюю! Страшные потери! Кайзер уже спятил и скоро окажется в бедламе… Последняя новость: наши войска пленили парадный мундир императора Франца Иосифа!

Звонок.

Что вы, мама?

Белая, белая, как на гробе глазет.

«Оставьте!,

О нём это,

об убитом, телеграмма.

Ах, закройте,

закройте глаза газет!»

На пороге кабинета Сазонова уже стоял Палеолог:

– Умоляем… спасите честь Франции!

Август. Битва на Марне. Немцы шли прямо на Париж.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: