Мышиная возня

Где только не приходилось спать в годы войны, но самой дикой была первая ночь, проведённая в своей же квартире, на скрипучем отцовском ложе, где никто, казалось бы, не мешал наслаждаться желанным покоем. Никто, кроме этой соседки за стеною – мыши! Бедная, вот уж настрадалась она… и некому было ей помочь. Никогда не был сентиментален, но сатанинские муки крохотного зверька, не сумевшего выбраться из глубины ванны, ставшей могилой, были так мне понятны, будто я сам пережил страдания этой жалкой мыши.

Вскоре меня стала угнетать неопределённость моего положения. Генштаб, безусловно, зафиксировал возвращение своего агента, но более ничем не беспокоил. Это меня удручало. Иногда стало мниться, что я не оправдал доверия Генштаба, что там, в самых высоких инстанциях, мною недовольны, как простаком, а порою даже думалось, что, останься я в Салониках, ко мне бы отнеслись с большим вниманием. А без дела я был – как тот мышонок, который в поисках воды погиб от жажды. По чину полковника я теперь щеголял по слякоти в новеньких галошах, как бы давая понять нижестоящим, что эти блестящие галоши прокладывают мне прямую дорогу к генеральским чинам…

Смешно, не правда ли? Но я тогда не смеялся.

Без вызова я сам побывал на верхнем этаже здания Главного штаба на углу Невского, где и без меня забот всяких хватало. Поговорив с коллегами, я с немалым огорчением убедился, что наша агентурная разведка ныне занята не столько разведкой, сколько борьбою с агентурой противника, умело пронизавшей наш военный и государственный аппарат – сверху донизу, вдоль и поперёк. Дело дошло до того, что недавно в столице открыто проводилась через швейцаров подписка на помощь сиротам-беженцам, а все собранные денежки спокойно уплывали в Берлин – на развитие подводного флота Германии.

Разговор с начальством был для меня тяжёлый и неприятный, я сорвался, нервы мои не выдержали попрёков:

– Послушайте, я ведь старался не ради того, чтобы дослужиться до галош. Если для меня не сыщется никакого дела, я могу просить отставки, не отягощая в дальнейшем свою судьбу тяжким бременем генеральских эполет. В конце концов я могу довольствоваться и пенсией полковника.

На это мне было сказано:

– Во время такой ужасной войны просить об отставке могут только совсем уж бестолковые люди.

– Так и считайте меня таковым. Я согласен на все, лишь бы не выслушивать ваших глумливых сентенций…

В самый острый момент разговора вдруг появился Николай Степанович Батюшин и, отвесив поклон в мою сторону, присел к подоконнику, листая какие-то бумаги. Потом сказал:

– Вернулись? Глаза целы? Руки-ноги на месте? Ну и скажите судьбе спасибо, что живым оставили.

– Благодарю. Но вы, Николай Степанович, появились не ради того, чтобы присыпать мои раны солью.

– А придётся! – ответил Батюшин. – Ваше имя неожиданно попало в швейцарские газеты, в них обрисован – и довольно-таки точно! – ваш внешний портрет. Швейцарская полиция работает на руку германской, что вас, надеюсь, никак не обрадует.

Я уже привык балансировать на остриё ножа, однако подобное сообщение меня достаточно обескуражило:

– Когда и где меня подцепили – не знаю. Очевидно, моё имя возникло чисто случайно… Хотя, – вдруг догадался я, – на фронте под Салониками англичане имели немало поводов для недовольства мною, и, чтобы дезавуировать меня как русского агента, они могли дать обо мне информацию в Швейцарию, дабы навсегда закрыть мне пути в Германию, а заодно уж сделать из меня кусок отвратительного дерьма.

– Похоже на правду, – согласился Батюшин. – Да, похоже. Тем более что майор Нокс, как очевидец гибели армии генерала Самсонова, не нашёл ни одного доброго слова о вас лично. По его словам, вы занимались там всякою ерундой.

– Простите. Какой ерундой я мог заниматься?

– Нокс заметил: вы искали опору в поляках или в мазурах, всегда расположенных к России, а вам следовало вербовать агентуру среди местных жителей – пруссаков.

– Чушь! – отвечал я. – Не вербовать же мне было разъярённых прусских мегер, которые ошпаривали крутым кипятком наших солдат из окон. Там все население с детских яслей воспитано в ненависти к нам, русским. Местных славян немцы превратили в своих рабов, и тамошние юнкеры не уберутся из Пруссии, пока не вышвырнем их оттуда…

Среди офицеров разведотдела скромно посиживал и капитан Людвиг фон Риттих, который даже без злобы заметил:

– Любить своё отечество никому не запрещено. Мои предки вышли на Русь из той же Пруссии, два столетия верой и правдой служили династии Романовых. Но это не значит, дорогой вы мой, что я стану обливать вас из окна крутым кипятком.

Я постарался сохранить полное спокойствие:

– Вам легче, господин капитан, нежели мне. У вас в запасе имеется вторая отчизна, из которой вы явились на Русь и в которой снова укроетесь, если с Россией будет покончено. А куда… мне? – спросил я, сам дивясь своему вопросу.

Но фон Риттих оказался способным больно ужалить:

– Пока в Сербии существует полковник Апис, запятнавший себя цареубийством, вы всегда сыщете дорогу до Белграда…

Я почему-то опять вспомнил несчастную мышь, которую так и не выкинул из ванны, моя рука невольно вздёрнулась для пощёчины, но Батюшин (спасибо ему) вовремя перехватил её:

– Господа, мы же не извозчики в дорожном трактире, где сивуху заедают горячим рубцом. Оставайтесь благородны…

– Останемся, – сказал я, натягивая перчатки. – Но я чувствую, что наша разведка превратилась в какую-то лавочку, и потому будет лучше, если я завтра же стану проситься на передовую. Лучше уж погибнуть полковником с именем, нежели тайным агентом без имени… Всего доброго, господа!

Я вернулся к себе на Вознесенский и, пересилив брезгливость, первым делом выбросил из ванны дохлую мышь, которая высохла, став почти бестелесной. Звонок по телефону вернул меня в прежнее бытие. Батюшин сказал:

– Я вижу, что Балканы вас здорово потрепали. Ваши нервы уже ни к чёрту не годятся. Знаете, в таких случаях иногда полезно общение с умными и приятными женщинами.

– Извините, Николай Степенович, по бардакам не хожу.

– Так в бардаках и не встретить приятных и умных женщин. А я зову вас вечером посетить салон баронессы Варвары Ивановны Икскуль фон Гильденбандт, урождённой Лутковской, которая в первом браке была за дипломатом Глинкой… Помните её портрет Ильи Репина? Во весь рост. В красной кофточке. Широкой публике он известен под названием «Дама под вуалью».

– А к чему мне лишние знакомства?

– Я думаю, вам будет весьма любопытно взглянуть на женщину, из-за любви к матери которой наш великий поэт Лермонтов стрелялся на дуэли с Эрнестом Барантом…

Тогда я не понял, что в разведотделе для меня готовили новое дело, почти домашнее, дабы я малость поостыл после всего, что мне довелось испытать вдали от родины.

– Ну, так что вы решили? – спросил Батюшин.

– Хорошо, Николай Степанович, я приду… О чём мне хоть говорить-то с этой баронессой?

– Да она сама разговорит любого…

* * *

Вечером я появился в особняке баронессы на Кирочной улице. Знаменитая «дама под вуалью» была, естественно, без вуали, а в её причёске элегантно серебрилась прядь седых волос. Я слышал, что в числе многих имений Варвары Ивановны одно, доставшееся от мужа, было в Лифляндии, почти под самою Ригою, и называлось оно «Икскуль», где сейчас шли жестокие бои…

– Предупреждаю, – с вызывающим юмором сказала Варвара Ивановна, – что все баронессы в театральных пьесах – злодейки и распутницы, а во время войны все шпионки – обязательно баронессы… Вас это не пугает, господин полковник?

– Меня давно уже так не пугали, – ответил я…

В числе многих гостей баронессы, великих артисток и сенаторов, скромных живописцев и модных адвокатов, я не сразу заметил и Батюшина, зато был рад увидеть в салоне Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича, который очень хорошо отозвался о хозяйке дома, как о женщине самых передовых воззрений:

– Она не только дружила с семьёй Чехова, но в пятом году вызволила из Петропавловской крепости молодого Максима Горького. Я не принадлежу к числу её друзей, мне просто понадобился план имения баронессы «Икскуль», возле которого немцы ведут активное наступление. Там же, возле имения, железнодорожная станция, и если немцы возьмут её, то сразу перережут важнейшую магистраль Рига – Петербург…

Комнаты салона напоминали музей, так много было в них итальянских скульптур и живописных полотен, а во множестве женских портретов я распознавал черты самой владелицы дома. Её салон был украшен редкостной коллекцией старинных бронзовых часов – буль, ампир, люисез, форокайль, и все они бессовестно выстукивали свои мотивы, назойливо напоминая об уходящем от нас времени. Заметив мой неподдельный интерес к старине, Варвара Ивановна пояснила:

– Я имела несчастье быть женой дипломатов, которые торопились покинуть меня, дабы поселиться на другом свете. Многое тут осталось от них… А вы, как я слышала, лишь недавно вернулись в Питер? Что более всего вас удивило на родине?

Если бы об этом спрашивал Бонч-Бруевич, я бы сознался, что в столице заметил «немецкое засилье», но женщине, носившей фамилию Икскуль фон Гильденбандт, я не мог так отвечать и высказал своё мнение о социальном разброде в обществе:

– Народ в оппозиции к правительству, министры в оппозиции к царю, Дума в оппозиции к министрам. Мне, свежему человеку, многое кажется странным… Не знаю, насколько это справедливо, но, как говаривал ещё Бенжамен Констан, «даже если народ не прав, правительство всё равно останется виноватым». Можно лишь гадать – чем всё это закончится.

Варвара Ивановна поправила седую прядь волос с некой небрежностью, как бы намекнув мне о своём возрасте, а следовательно, и о более глубокой её житейской мудрости.

– Всё кончится, как в опере Мусоргского «Борис Годунов», – услышал я неожиданный ответ дамы. – Под звоны колоколов царь умирает, народ восстаёт, но тут является самозванец, и, окружённый ревущей от восторга толпой, он входит в храм, а жалкий нищий-юродивый прозревает, становясь мудрецом, и при этом он начинает петь… Вы разве не помните его слов?

Мне пришлось сознаться в своём невежестве:

– Признаться, баронесса, забыл.

– А вы вспомните: «Плачь, святая Русь, плачь, православная, ибо во мрак ты вступаешь…»

– Страшно, – ответил я баронессе.

– Ещё бы! – усмехнулась она. – Ежели всё началось Ходынкой, так Ходынкой всё и закончится… Сейчас, пока мы столь мило беседуем, немцы снарядами разносят мой древний замок на станции Икскуль, и что там уцелеет – не знаю…

Я покинул салон, озвученный биением ритма уходящего времени, заодно с полковником Батюшиным, и на улице между нами возник деловой разговор. Батюшин рассказывал о невосполнимых потерях среди кадровых офицеров на фронте.

– Чтобы хоть как-то пополнить их убыль, началось массовое производство в подпрапорщики и прапорщики всех более или менее грамотных и смелых солдат, вчерашних рабочих, канцеляристов, детей лавочников и священников…

– Ну и пусть! – сказал я, думая о чём-то своём. Николай Степанович встряхнул меня за локоть:

– Сразу видно, что вас давно не было в наших питерских Палестинах, иначе бы вы не остались равнодушны. Пусть-то оно пусть, но случись революция, и это новое офицерство, весьма далёкое от старой кастовости, может породить таких Бонапартов, что от Руси-матушки одни угольки останутся.

– А как бои под Икскулем? – спросил я.

– С переменным успехом, – ответил Батюшин. – Впрочем, об этом гораздо лучше меня знает Бонч-Бруевич…

* * *

…Ныне же станция Икскуль-Икшкилс – тихое дачное место под Ригою, и пассажиры поездов, равнодушно поглядывая в окна, никогда не задумываются, что здесь шли страшные бои, вся земля туг пропитана кровью латышских стрелков и русских солдат из штрафных батальонов и что именно здесь когда-то жила в древнем замке репинская «Дама под вуалью».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: