Предисловие 26 страница

– Нет, – ответила она, – нет, совершенно нет. Я думала… какого типа сантехническую арматуру вы собираетесь использовать, мистер Рорк?

Несколько дней спустя в его комнате, усевшись на краю чертежного стола, она взглянула на газету, на свою колонку в ней и строчки: «Я посетила место строительства дома Энрайта. Я хочу, чтобы сброшенная во время будущего воздушного налета бомба полностью разнесла этот дом. Это будет намного лучше, чем видеть, как он стареет и покрывается пятнами копоти, унижает себя семейными фотографиями, грязными носками, шеикерами для коктейлей и шкурками грейпфрутов, брошенными то тут, то там его обитателями. В Нью-Йорке нет ни одного человека, которому можно позволить жить в этом доме».

Подошел Рорк и встал возле нее, совсем близко, прижавшись ногами к ее коленям. Посмотрев на газету, он улыбнулся.

– Ты совершенно потрясла этим Роджера, – заметил он.

– Он прочел?

– Я как раз был сегодня в его конторе, когда он читал. Сначала он обозвал тебя такими словами, которых я никогда раньше не слышал. Потом произнес: «Подожди минутку» – и перечитал. Посмотрел на меня удивленно, но совершенно не рассерженно и сказал, что, если читать так… но с другой стороны…

– А ты что сказал?

– Ничего. Знаешь, Доминик, я, конечно, очень благодарен, но когда ты кончишь делать мне столь экстравагантные комплименты? Это может понять и еще кто-нибудь. А ты так этого не хочешь.

– Еще кто-нибудь?

– Ты знаешь, что я понял это еще из первой твоей статьи о доме Энрайта. Ты хотела, чтобы я понял. Но не думаешь ли ты, что еще кто-нибудь может понять твои штучки?

– О да. Но тебе же будет лучше, если никто не поймет. Тогда ты в их глазах ничего не теряешь. Однако не знаю, станет ли кто-то утруждать себя пониманием. Если только… Рорк, что ты думаешь об Эллсворте Тухи?

– Боже мой, да кому он нужен, Эллсворт Тухи?

Она радовалась тем редким возможностям, когда они с Рорком встречались на каких-то сборищах, куда его приводили Хэллер или Энрайт. Ей нравилось вежливо безличное «мисс Франкон», произносимое его голосом. Она наслаждалась нервной озабоченностью хозяйки и ее усилиями не допускать, чтобы они подошли друг к другу. Она знала, что люди вокруг них ожидают какого-то взрыва, какого-то скандального проявления враждебности, чего, впрочем, никогда не случалось. Она не выискивала Рорка и в то же время не пыталась избегать его. Они разговаривали, случайно оказываясь в одной группе, как говорили бы с любым другим. Это не требовало усилий, было очень правильно и оправдывало все, даже это сборище. Она обнаружила, что быть здесь, на этом вечере, среди этих людей, чужими – чужими и врагами, очень правильно. Она думала: эти люди могут догадываться о многом, что связывает его и меня, – за исключением того, что действительно нас связывает. Эта мысль возвышала все вспоминаемые мгновения, мгновения, не запятнанные чужими взглядами, чужими словами, чужими мыслями. Она думала: здесь нет ничего, все существует только во мне и в нем. Она ощущала небывалое чувство обладания, чувство, что он нигде не принадлежал ей настолько, как в этом зале среди чужих людей в те редкие моменты, когда она смотрела в его сторону.

Если она смотрела на него через зал и замечала, что он занят разговором с пустыми, безразличными лицами, она отворачивалась – это ее не занимало; если лица были враждебными, она с удовольствием на секунду задерживала взгляд; она злилась, когда видела улыбку, теплоту или одобрение на обращенном к нему лице. Это не было ревностью; ей было безразлично, принадлежало это лицо мужчине или женщине; ее возмущало одобрение, как наглость.

Она терзалась по самым странным поводам: улица, где он жил, ступеньки его дома, машины, сворачивавшие за угол его квартала, причиняли ей несказанные мучения. Больше всего ее сердили машины, почему бы им не ездить по другой улице. Она смотрела на помойное ведро у соседней двери и раздумывала, стояло ли оно здесь, когда он проходил мимо по дороге в контору этим утром, взглянул ли он на эту измятую пустую пачку из-под сигарет на самом верху. Однажды на лестничной площадке его дома она увидела выходящего из лифта мужчину и застыла от изумления. Ей всегда казалось, что Рорк единственный жилец в этом доме. Поднимаясь в тесноватом автоматическом лифте, она стояла, прислонившись к стенке, скрестив руки на груди, обняв себя за плечи, и чувствовала, как приятно и страстно вздрагивает, будто под теплым душем.

Она думала об этом, когда какой-нибудь джентльмен развлекал ее рассказом о последних постановках на Бродвее, а Рорк потягивал коктейль на другом конце зала, и она слышала, как хозяйка шепчет кому-то: «Господи, я и не подумала, что Гордон может привести Доминик, я знаю, Остин на меня страшно рассердится, потому что, понимаете, его приятель Рорк тоже здесь».

Позднее, лежа поперек его кровати с закрытыми глазами, горящими щеками и влажными губами, теряя ощущение тех границ, которые сама же для себя установила, теряя ощущение собственных слов, она шептала:

– Рорк, на сегодняшнем приеме был мужчина, он говорил с тобой и улыбался тебе, – что за дурак, ужасный дурак, на прошлой неделе он смотрел комиков из кино и млел от них; мне хотелось сказать этому человеку: не смотри на него, иначе потеряешь право вот так смотреть на других, не люби его, иначе тебе придется возненавидеть весь мир, ты, чертов дурак; не смотри на него, не люби его, не соглашайся с ним – вот что мне хотелось сказать ему… Вот так. Или он – или все остальные, но только не все вместе. Только не теми же глазами. Или ты – или все остальные. Я не могу вынести, не могу видеть это, я на все готова, чтобы увести тебя от всего, от их мира, от всех их, от любого предмета, Рорк… – Она сама не осознавала, что говорит, не видела, как он улыбается, не замечала, что на лице его написано полное понимание; она знала только, что оно совсем рядом, склонилось над ее лицом, и ей не нужно ничего от него скрывать, оставлять недосказанным – все было разрешено, на все отвечено, все найдено.

Питер Китинг пребывал в изумлении. Внезапный интерес Доминик к его карьере был поразительным, льстил ему и приносил огромные доходы; все повторяли ему это, но время от времени он совсем не чувствовал себя ни изумленным, ни польщенным, он чувствовал себя не в своей тарелке.

Он старался избегать Гая Франкона.

– Как это тебе удалось, Питер? Как ты это сделал? – спрашивал Франкон. – Она, должно быть, просто с ума сходит по тебе! Кто бы мог подумать, что именно Доминик?.. И кто бы подумал, что она на такое способна? Она сделала бы меня миллионером, если бы проделала подобное лет пять назад. Ну конечно, отец не может внушить таких чувств, как… – Он уловил мрачное выражение, появившееся на лице Китинга, и закончил высказывание иначе. – Как, скажем, поклонник.

– Послушай, Гай, – начал Китинг и остановился, потом вздохнул и пробормотал: – Гай, пожалуйста, не надо…

– Понимаю, понимаю, понимаю. Не следует опережать события. Но черт побери, Питер, entre nous[6], это же равносильно публичной помолвке? Даже больше. И громче. – Затем улыбка сползла с его лица, и оно стало искренним, спокойным, явно постаревшим и, что бывало нечасто, осветилось подлинным достоинством. – Я доволен, Питер, – сказал он просто. – Я и хотел, чтобы все было так. Вообще-то я полагаю, что люблю Доминик. И это приносит мне счастье. Я знаю, что оставляю ее в надежных руках. Ее, а со временем и все остальное…

– Послушай, старина, ты извинишь меня? Я в такой жуткой запарке… Сегодня спал только два часа… знаешь, фабрика Колтона. Господи! Вот это работенка! И все благодаря Доминик – это же с ума сойти можно! То ли еще будет. Ты еще не видел, что получается. И не видел сумму прописью.

– Доминик – просто чудо! Но скажи мне, почему она это делает? Я спрашивал ее саму, но ничего не понял из того, что она говорила, она несла такую белиберду – ты же знаешь, как она это умеет.

– Ну и что, пока она так себя ведет, нам беспокоиться не о чем. Он не мог сказать Франкону, что ответа у него нет; не мог выдать, что не виделся с Доминик наедине уже несколько месяцев, что она отказывается встречаться с ним.

Он вспоминал свой последний разговор с ней наедине, это было в такси после встречи с Тухи. Он вспоминал безразличное спокойствие ее оскорблений – наивысшее презрение, оскорбление без всякого гнева. После этого он мог ожидать всего, только не того, что она станет его глашатаем, рекламным агентом, его, можно сказать, сутенером в юбке.

Он часто видел ее после того, как она начала свою непрошеную кампанию; его приглашали на ее вечера – и представляли будущим клиентам; но ему не разрешалось побыть с ней наедине ни секунды. Он пытался поблагодарить ее – и хорошенько порасспросить. Но не смог навязать ей разговора, который она не желала возобновлять, среди толкавшейся вокруг них толпы любопытных гостей. Ему оставалось лишь продолжать любезно улыбаться, в то время как ее рука случайно ложилась на черный рукав его смокинга; касаясь его бедром, она выглядела вызывающе близкой, ощущение близости усиливалось еще и тем, что она, казалось, не замечала этого, рассказывая восхищенному кружку слушателей о своих впечатлениях от здания «Космо-Злотник». Слушая завистливые реплики друзей и знакомых^ он с горечью отмечал, что был единственным человеком в Нью-Йорке, который знал, что Доминик Франкон в него не влюблена.

Но он знал опасное непостоянство ее настроений, а такое настроение было слишком ценным, чтобы его портить. Он избегал встреч с нею и посылал ей цветы; он плыл по течению и старался не думать об этом, но оставалось легкое чувство беспокойства – чувство неопределенности.

Однажды он случайно встретил ее в ресторане. Увидел, что она завтракает одна, и воспользовался этой возможностью. Он подошел к ее столику, решив вести себя как старый друг, который помнит только о ее невероятном благоволении. После ряда веселых комментариев по поводу своего везения он спросил:

– Доминик, почему ты отказываешься видеться со мной?

– Но для чего мне с тобой видеться?

– Господи всемогущий!.. – Это вырвалось у него непроизвольно, с довольно сильным призвуком долго сдерживаемого гнева, который он поспешно смягчил улыбкой. – Разве ты не считаешь, что задолжала мне возможность поблагодарить тебя?

– Ты меня благодарил. Много раз.

– Да, но ты не думаешь, что нам стоит встретиться наедине? Разве ты не считаешь, что я могу быть слегка… озадачен?

– Об этом я не подумала. Да, наверное, можешь.

– Ну и?..

– Что – ну и?

– Что это вообще такое?

– Вообще? Полагаю, на данный момент тысяч пятьдесят…

– Ты становишься невыносимой.

– Хочешь, чтобы я прекратила?

– О нет! То есть не…

– Не заказы. Прекрасно. Они не прекратятся. Даю тебе слово. Так о чем же нам говорить? Я кое-что делаю для тебя, и ты доволен, что я это делаю, – мы действуем в полном согласии.

– Какие странные вещи ты говоришь! Это и преувеличение, и недооценка, разве нет? Конечно, в согласии, а как же иначе? Ты же не ожидала, что я буду протестовать против твоих действий, правда?

– Нет. Я не ожидала.

– Но согласие не то слово, чтобы поведать то, что я чувствую. Я ужасно благодарен тебе, у меня просто голова идет кругом… это была такая неожиданность… видишь, я глупею на глазах… я знаю, ты этого не перевариваешь… но я так благодарен тебе, что не знаю, что с собой делать…

– Прекрасно, Питер. Вот ты меня и поблагодарил.

– Понимаешь, я никогда не льстил себе и не считал, что ты ценишь мою работу, думаешь о ней и вообще замечаешь ее. А потом ты… поэтому я так счастлив… Доминик, – спросил он, и голос его слегка дрогнул, потому что этот вопрос был как крючок на длинной незаметной леске, и он знал, что это и есть настоящая причина того, почему он чувствует себя не в своей тарелке, – ты действительно считаешь, что я великий архитектор?

Она слабо улыбнулась и ответила:

– Питер, если кто-то услышит, что ты об этом спрашиваешь, то будет хохотать. Особенно потому, что ты спрашиваешь об этом меня.

– Да, я знаю, но… ты действительно думаешь обо мне так, как говоришь?

– Но это действует.

– Да, но разве поэтому ты выбрала меня? Потому, что считаешь меня хорошим архитектором?

– Но ведь ты идешь нарасхват, как горячие пирожки. Разве это не доказательство?

– Да… Нет… Я имею в виду… совсем другое… Я имею в виду… Доминик, мне бы хотелось, чтобы ты сказала хоть раз, только раз, что я…

– Послушай, Питер, мне пора бежать, но перед тем как уйти, я должна сказать тебе то, что ты скорее всего услышишь от миссис Лонсдейл завтра или днем позже. И помни, что она сторонница запрета алкогольных напитков, любительница собак, ненавидит курящих женщин и верит в переселение душ. Она хочет, чтобы ее дом был лучше, чем у миссис Перди, – дом Перди строил Холкомб, – поэтому, если ты скажешь ей, что дом Перди выглядит претенциозно и что подлинная простота стоит гораздо больших денег, у тебя все получится. И еще ты мог бы обсудить с ней вышивку по канве. Это ее хобби.

Он ушел, с удовольствием думая о доме миссис Лонсдейл, совсем забыв о своем вопросе. Позднее он со злобой вспомнил о нем, содрогнулся и сказал себе, что самое приятное в помощи Доминик – ее нежелание встретиться с ним.

В качестве компенсации он получил массу удовольствия, присутствуя на встрече Совета американских строителей, организованной Тухи. Он не понял, почему подумал об этом как о компенсации, но это было приятное чувство. Когда Гордон А.Прескотт делал доклад о значении архитектуры, он слушал с вниманием.

– Таким образом, скрытое значение нашего искусства заключено в том философском факте, что мы имеем дело с ничем. Мы создаем пустоту, сквозь которую должны проходить некие физические тела. Для удобства мы обозначаем эти тела как людей. Под пустотой я понимаю то, что обычно называют комнатами. Таким образом, только недалекие обыватели считают, что мы возводим каменные стены. Ничего подобного мы не делаем. Как я доказал, мы возводим пустоту. Это ведет нас к выводу астрономической важности: к безусловному принятию гипотезы, что отсутствие выше присутствия. То есть к принятию того, что не может быть принято. Я выражу это более просто – для ясности: ничто выше, чем нечто. Таким образом, становится ясно, что архитектор не просто каменщик, исходя из того, что кирпич – это в любом случае иллюзия вторичного порядка. Архитектор – это метафизический жрец, имеющий дело с основными сущностями, который достаточно смел, чтобы согласиться с основной концепцией реальности как нереальности, ибо нет ничего и он создает ничто. Если это и выглядит противоречием, то еще не доказывает, что логика порочна, но лишь доказывает существование более высокой логики, диалектику всей жизни и искусства. Если мы захотим вывести неизбежные заключения из этой основной концепции, то придем к заключениям большой социологической важности. Вы сможете понять, что очень красивая женщина стоит ниже некрасивой, грамотный – ниже неграмотного, богатый – ниже бедного, а специалист – ниже человека некомпетентного. Архитектор является конкретной иллюстрацией космического парадокса. Давайте будем скромные огромной гордости этого открытия. Все остальное просто чепуха. Слушая это, любой мог уже не беспокоиться о собственной значимости или достоинстве. Самоуважение становилось излишним.

Китинг выслушал все это, переполняясь радостью. Он бросил взгляд на других. В аудитории царила напряженная тишина, всем нравилось это, так же как и ему. Он увидел, как занялся жевательной резинкой мальчик, как чистил ногти краешком спичечного коробка мужчина, как неэстетично потянулся юноша. И это тоже понравилось Китингу – они как будто говорили: «Нам нравится слушать о высоких материях, но совершенно необязательно, черт возьми, преклоняться перед ними».

Совет американских строителей собирался раз в месяц, но не вел никакой ощутимой деятельности, если не считать выслушивания речей и потягивания скверного свекольно-брюквенного лимонада. Он не рос ни количественно, ни качественно. Конкретных результатов деятельности тоже не наблюдалось.

Собрания совета происходили в огромном пустом помещении над гаражом в западной части города. Длинная, узкая непроветриваемая лестница вела к двери с табличкой; внутри стояли складные стулья, стол председателя и корзинка для мусора. Гильдия архитекторов расценивала Совет американских строителей как глупую шутку.

– Зачем тебе тратить время на этих придурков? – спрашивал Китинга Франкон в обтянутых розовым штофом кабинетах Американской гильдии архитекторов и морщил нос – брезгливо и весело.

– Понятия не имею, – так же весело отвечал Китинг. – Мне они нравятся.

Эллсворт Тухи присутствовал на всех заседаниях совета, но не выступал. Он сидел в углу и слушал.

Однажды вечером Китинг и Тухи отправились после собрания по домам вместе. Проходя по темным грязным улицам Вест-Сайда*, они остановились выпить по чашке кофе в облезлой забегаловке.

– А почему бы и не в забегаловке? – рассмеялся Тухи, когда Китинг напомнил ему об изысканных ресторанах, которые стали знаменитыми благодаря покровительству Тухи. – По крайней мере, никто нас здесь не узнает и не побеспокоит.

Он выпустил струю дыма от своей египетской сигареты прямо в выцветшую рекламу кока-колы, заказал себе сандвич и, с наслаждением надкусив кружок огурчика, который не был засижен мухами, хотя и выглядел таким, заговорил с Китингом. Он говорил без всякой цели. Что он сказал, не имело значения, главное было в голосе, в несравненном голосе Эллсворта Тухи. Китинг словно стоял посреди огромной равнины, под звездами, обнимая всю вселенную, он чувствовал себя уверенно и надежно.

– Доброта, – мягко говорил голос, – отзывчивость. Это первая заповедь, а возможно, и единственная. Вот почему я должен был сурово разнести в своей вчерашней колонке эту новую пьесу. В ней нет доброты. Мы должны быть добры, Питер, ко всем вокруг. Мы должны принимать и прощать – каждому из нас нужно так многое простить. Если ты научился любить все самое скромное, самое мелкое, самое серое, то и в тебе полюбят и самое невзрачное.

Тогда мы постигнем смысл всеобщего равенства, великий покой братства, новый мир, Питер, прекрасный новый мир.

IX

Эллсворту Монктону Тухи было семь лет, когда он окатил водой из шланга Джонни Стокса, Джонни как раз шел по лужайке Тухи в своем лучшем воскресном костюме. Джонни ждал этого костюма полтора года, потому что его мать была очень бедна. Эллсворт не таился и не скрывался, он совершил все на виду у всех и все точно рассчитав: он подошел к крану, открыл его, встал на середину лужайки и направил шланг на Джонни. Мать Джонни находилась всего в нескольких шагах позади него на улице, его собственная мать и отец, а также гость – пастор – сидели на веранде дома Тухи и все прекрасно видели. Джонни Стоке был веселый парнишка с ямочками на щеках и золотыми кудрями; люди всегда оборачивались и смотрели на него. Никто никогда не оборачивался, чтобы взглянуть на Эллсворта Тухи.

Потрясение и изумление присутствовавших взрослых было столь велико, что никто из них не бросился остановить Эллсворта. Он напрягал свое маленькое тельце, чтобы устоять под напором рвавшейся из его рук воды, не позволяя ей изменить направление, пока не почувствовал удовлетворение; тогда он бросил шланг, и вода забила по траве; он сделал два шага к веранде и остановился в ожидании, не опуская головы, готовый к наказанию. Наказание пришло бы от Джонни, но миссис Стоке схватила своего сына и держала его. Эллсворт, не повернувшись к Стоксам, находившимся позади него, тихо и отчетливо произнес, глядя на свою мать и пастора: «Джонни – грязный хулиган. Он бьет всех мальчишек в школе». И это было правдой.

Вопрос о наказании превратился в этическую проблему. Эллсворта трудно было наказать при любых обстоятельствах из-за его тщедушного тельца и слабого здоровья; кроме того, казалось несправедливым наказывать мальчика, который жертвовал собой, чтобы отомстить за несправедливость, и храбро проделал это, несмотря на свою физическую слабость; как бы там ни было, он выглядел мучеником. Эллсворт этого не сказал, он не прибавил ничего, это сказала его мать. Пастор был склонен согласиться с ней.

Эллсворта отослали в его комнату и оставили без ужина. Он не жаловался. Он послушно оставался там и отказался от еды, которую мать тайком принесла ему поздно ночью, нарушив распоряжение мужа. Мистер Тухи настоял на том, чтобы миссис Стоке позволила ему заплатить за костюм Джонни. Миссис Тухи, надувшись, позволила ему сделать это – она не любила миссис Стоке.

Отец Эллсворта руководил бостонским филиалом национальной сети обувных магазинов. Он получал скромное, но приличное жалованье и был владельцем скромного, но приличного дома в небогатом пригороде Бостона. Тайная печаль его жизни состояла в том, что он не был хозяином собственного дела. Но он был спокойным, здравомыслящим человеком без воображения, и ранняя женитьба покончила со всеми его стремлениями.

Мать Эллсворта была худенькой беспокойной женщиной, принявшей и отвергнувшей за девять лет пять вероисповеданий. Черты ее лица были тонкими и позволили ей выглядеть красивой в течение нескольких лет, во время ее расцвета – не раньше и не позже. Эллсворт был ее маленьким божеством. Сестра Эллсворта Хелен, старше его пятью годами, была добродушной незаметной девушкой, некрасивой, но миловидной и здоровой. Проблем с ней не было. Эллсворт, напротив, от рождения был хрупкого здоровья. Мать обожала его с того момента, как доктор сказал, что он не жилец; это заставило ее подняться в духовном величии, понять полную меру собственного великодушия в любви к столь мало вдохновляющему предмету. Чем голубее и безобразнее выглядел младенец Эллсворт, тем более страстной становилась ее любовь. Она была почти разочарована, когда он выжил, так и не став настоящим калекой. Хелен ее мало интересовала. Девочка столь явно заслуживала большей любви, что казалось справедливым отказывать ей в этом.

Мистер Тухи по причинам, которые он вряд ли мог объяснить, не был особенно нежен с сыном. Тем не менее, Эллсворт был настоящим хозяином в доме по молчаливому, добровольному соглашению обоих родителей, хотя его отец не мог бы объяснить причины своего участия в этом соглашении.

Вечерами, когда семья собиралась при лампе за столом в гостиной, миссис Тухи начинала сдавленным вызывающим голосом, уже заранее раздраженно и обреченно:

– Горас, мне нужен велосипед. Велосипед для Эллсворта. У всех мальчиков его возраста есть велосипеды. Вилли Ловетту только на днях купили новую машину, Горас. Горас, я хочу велосипед для Эллсворта.

– Но не сейчас же, Мэри, – устало отвечал ей мистер Тухи.

– Может быть, следующим летом… Как раз сейчас мы не можем себе позволить…

Миссис Тухи начинала спорить, голос ее поднимался до крика.

– Мама, зачем это? – говорил Эллсворт, голос его звучал мягко, полно и ясно, гораздо тише, чем голоса родителей, и все же возвышаясь над их голосами, с командными нотками и на удивление убедительно. – Столько вещей нам нужней велосипеда. Зачем обращать внимание на Вилли Ловетта? Мне совсем не нравится Вилли. Вилли дурак. Вилли может себе это позволить, потому что его папа владеет собственным бакалейным магазином. Его папа задавала. Мне не нужен велосипед.

Каждое его слово было правдой, и Эллсворт не хотел велосипеда. Но мистер Тухи странно смотрел на него и недоумевал, что же его заставляет так говорить. Он видел, как безразлично смотрит на него из-под небольших очков сын; его взгляд не был вызывающе нежен, в нем не было упрека или хитрости, он был просто безразличен. Мистер Тухи чувствовал, что ему следовало бы быть благодарным сыну за проявленное понимание, и вместе с тем ему чертовски хотелось, чтобы тот не упоминал о частном магазине.

Эллсворт не получил велосипеда. Но он заслужил в семье вежливое внимание, уважительную озабоченность – нежную и виноватую со стороны матери, беспокойную и подозрительную со стороны отца. Мистер Тухи согласен был заняться чем угодно, лишь бы не быть втянутым в разговор с Эллсвортом, чувствуя, что это глупо, и злясь на себя за свой страх.

– Горас, я хочу новый костюм. Новый костюм для Эллсворта. Я видела такой сегодня в витрине, и я…

– Мама, у меня четыре костюма. Зачем мне еще один? Я не хочу выглядеть дураком, как Пат Нунан, который меняет их каждый день. И все потому, что у его папы свое кафе-мороженое. Пат, как девчонка, заботится о своей одежде. Я не хочу выглядеть девчонкой.

«Эллсворт, – думала иногда миссис Тухи, радуясь и ужасаясь, – будет святым, он совсем не заботится о материальных вещах, ну совершенно». Это было правдой. Эллсворт не беспокоился о вещах материальных.

Это был худенький и бледный мальчик с больным желудком, и мать должна была неустанно следить за его диетой, как и бороться с его частыми простудами. Его звучный голос удивлял, ведь он был такого хрупкого сложения. Он пел в хоре, где ему не было равных. В школе он был образцовым учеником, всегда знавшим урок, а его учебники были в блестящем состоянии. Он следил за своими ногтями, любил воскресную школу и предпочитал чтение гимнастическим играм, в которых у него не было ни малейшего шанса выделиться. Он был не особенно силен в математике – она ему не нравилась, но всегда среди лучших в истории. Английский язык, психология и социология были его любимыми предметами.

Он учился добросовестно и много. Он совсем не походил на Джонни Стокса, который никогда не слушал в классе и редко открывал книгу дома и все же знал почти все еще до того, как это объяснит учитель. Наука давалась Джонни без труда, как, впрочем, и все; у него были ловкие маленькие кулачки, здоровое тело, потрясающая внешность и бьющая через край жизнерадостность. Но то, что делал Джонни, было неожиданным и шокирующим; Эллсворт делал то, чего от него ожидали, но лучше, чем это когда-либо делали другие. Когда писали сочинение, Джонни мог поразить класс самым блестящим проявлением бунтарства. В сочинении на заданную тему «Школьные годы – золотой век» он дал восхитительное эссе о том, как ненавидит школу и почему. Эллсворт создал поэму в прозе о прелести школьных лет, которую напечатала местная газета.

Кроме того, Эллсворт полностью забивал Джонни, когда дело касалось имен и дат: память Эллсворта была подобна жидкому цементу, она намертво удерживала все, что в нее попало. Джонни казался бьющим гейзером, Эллсворт – губкой.

Дети звали его Эллси Тухи. Обычно они оставляли его в покое, по возможности избегая, но не открыто – они не могли разобраться, что же он все-таки собой представляет. Он охотно приходил на помощь, когда надо было растолковать урок; у него был острый ум, и он мог уничтожить репутацию любого, придумывая обидные прозвища; он умел рисовать на заборах ужасные карикатуры; он по всем признакам подпадал под определение «пай-девочки», но почему-то это прозвище совершенно ему не подходило; у него была слишком большая уверенность в себе и спокойное, поразительно мудрое презрение ко всем. Он ничего не боялся.

Он мог подойти к самым сильным мальчикам посреди улицы и сказать – а не прокричать – своим четким голосом, слышным за целый квартал, сказать без всякой злобы – никто никогда не видел Эллсворта Тухи обозленным: «У Джонни Стокса на заду заплатка», «У Джонни Стокса нет своей квартиры», «Вилли Ловетт – недоучка», «Пат Нунан – пожиратель рыб». Джонни никогда не бил его, как не били и остальные – потому что Эллсворт носил очки.

Он не мог участвовать в играх с мячом и был единственным среди мальчиков, кто хвастался этим, а не чувствовал себя ущемленным или смущенным, как другие мальчики с хилым телом. Он считал физкультуру вульгарной и так и говорил. «Мозг, – утверждал он, – важнее мышц»; и он действительно так считал.

У него не было близких друзей. Его считали справедливым и неподкупным. В детстве у него было два случая, которыми очень гордилась его мать.

Случилось так, что богатый и популярный Вилли Ловетт устроил день рождения в тот же день, что и Дриппи Манн – сын вдовой портнихи, вечно жаловавшийся и постоянно сморкавшийся мальчик. Эллсворт Тухи был единственным из числа приглашенных на оба праздника, кто отказал Вилли Ловетту и отправился к Дриппи Манну на скучнейшее сборище, от которого он не ожидал никакой радости и не получил ее. Недруги Вилли Ловетта после этого целый месяц преследовали и дразнили его – за то, что им пренебрегли в пользу Дриппи Манна.

Случилось так, что Пат Нунан предложил Эллсворту пакет с леденцами в обмен на то, что тот тайком поправит его контрольную. Эллсворт взял конфеты и позволил Пату списать. Спустя неделю Эллсворт подошел к учительнице и, положив нетронутый пакет с леденцами на ее стол, сознался в своем проступке, но не назвал другого виновника. Несмотря на все усилия узнать его имя, она ничего не добилась – Эллсворт молчал; он только объяснил, что списавший – один из лучших учеников и он не может пожертвовать оценкой мальчика в угоду требованиям собственной совести. Наказали только его одного, оставив в школе на два часа после уроков. Затем учительнице пришлось забыть об этой истории и оставить все оценки в том виде, в котором они были. Но это вызвало подозрения относительно оценок Джонни Стокса, Пата Нунана и других лучших учеников за исключением Эллсворта Тухи.

Эллсворту было одиннадцать, когда умерла его мать. Тетя Аделина, незамужняя сестра отца, переехала к ним жить и вести хозяйство. Тетя Аделина была высокой, сильной женщиной с лошадиным лицом и непоколебимым здравым смыслом. Тайное огорчение всей ее жизни состояло в том, что ее никто никогда не любил. Хелен стала ее любимицей. Что до Эллсворта, то она считала его исчадием ада. Но это никак не повлияло на его полное почтения поведение по отношению к ней. Он вскакивал, чтобы поднять ее упавший носовой платок, подвигал ей стул, когда у них собиралась компания, в особенности мужская компания. Он посылал ей великолепные открытки в день святого Валентина – на кружевной бумаге, с розочками и строками любовных поэм. Он пел «Милая Аделина» громко, как городской глашатай.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: