Комментарии 6 страница

– У вашей жены прекрасное тело, мистер Китинг. Ее плечи чересчур узки, но это великолепно сочетается со всем остальным. Ее ноги чересчур длинны, но это придает ей элегантность линий, которую можно увидеть в хорошей яхте. Ее груди великолепны, вы не находите?

– Архитектура – занятие грубое, мистер Винанд, – попытался рассмеяться Китинг. – Она не позволяет человеку заниматься высшими видами философствования.

– Вы меня не поняли, мистер Китинг?

– Если бы я не знал, что вы джентльмен, я мог бы вас неправильно понять, но вам меня не обмануть.

– Я как раз и не хочу вас обманывать.

– Я ценю комплименты, мистер Винанд, но мне трудно вообразить, что мы должны говорить о моей жене.

– Отчего же, мистер Китинг? Считается хорошим тоном говорить о том, что у нас есть – или будет – общего.

– Мистер Винанд, я… я не понимаю.

– Должен ли я объяснять?

– Нет, я…

– Нет? Тогда мы оставляем тему Стоунриджа?

– О, давайте поговорим о Стоунридже! Я…

– Но мы об этом и говорим, мистер Китинг.

Китинг обвел глазами зал. Он подумал, что такие пещи не делаются в подобных местах; праздничное великолепие зала превращало все в чудовищную нелепость; он предпочел бы очутиться в мрачном подвале. Он подумал: «Кровь на камнях мостовой – да, но не кровь на ковре в гостиной…»

– Теперь я понимаю, что это шутка, мистер Винанд, – сказал он.

– Моя очередь восхищаться вашим чувством юмора, мистер Китинг.

– Такие вещи… не делаются…

– Ну, вы совсем не это имеете в виду, мистер Китинг. Вы считаете, что они делаются постоянно, но о них просто не говорят вслух.

– Я не думал…

– Вы думали об этом до того, как прийти сюда. Но не возражали. Согласен, я веду себя отвратительно. Я нарушаю все законы милосердия. Быть честным – чрезвычайно жестокое дело.

– Пожалуйста, мистер Винанд, давайте… оставим это. Я не знаю, как себя вести.

– Ну это просто. Вам следует дать мне пощечину. – Китинг хихикнул. – Вам надо было сделать это несколько минут назад.

Китинг заметил, что его ладони стали влажными, он пытался перенести вес своего тела на руки, которые вцепились в салфетку на коленях. Винанд и Доминик продолжали медленно и красиво есть, как будто они сидели за другим столом. Китинг подумал, что перед ним два совсем не человеческих тела; свечение хрустальных подвесок в зале казалось радиоактивным излучением, и лучи проникали сквозь тела; за столом остались только души, облаченные в вечерние костюмы. Человеческой же плоти не было. Они были ужасны в своем новом облике, ужасны, потому что он ожидал увидеть в них своих мучителей, а обнаружил полнейшую невинность. Он с удивлением подумал – что же они видят в нем, что скрывает его одежда, если не стало его телесной формы?

– Нет? – спрашивал Винанд. – Вам не хочется делать этого, мистер Китинг? Но конечно, вы и не обязаны. Просто скажите, что вы ничего не хотите. Я не возражаю. Тут, под столом напротив, сидит Ралстон Холкомб. Он может с таким же успехом, как и вы, построить Стоунридж.

– Я не понимаю, что вы имеете в виду, мистер Винанд, – прошептал Китинг. Глаза его были устремлены на томатное желе на тарелке с салатом; оно было мягким и слегка подрагивало; его мутило от вида желе.

Винанл повернулся к Доминик:

– Помните наш разговор о некоем стремлении, миссис Китинг? Я сказал, что для вас оно безнадежно. Посмотрите на своего мужа. Он в этом специалист – без всяких усилий со своей стороны. Вот так оно и делается. Попробуйте как-нибудь с ним потягаться. Не утруждайтесь заявлением, что вы не можете. Я это знаю. Вы дилетант, дорогая.

Китинг подумал, что должен что-то сказать, но не мог, во всяком случае, пока салат оставался перед ним. Ужас исходил от этой тарелки, а вовсе не от высокомерного чудовища напротив; все остальное вокруг было теплым и надежным. Его качнуло, и локоть смел блюдо со стола.

Он пробормотал что-то вроде сожаления. Откуда-то возникла неясная фигура, прозвучали вежливые слова извинения, и с ковра мигом все исчезло.

Китинг услышал, как кто-то сказал: «Зачем вы это делаете?», увидел, как два лица повернулись к нему, и понял, что говорил он сам.

– Мистер Винанд делает это не для того, чтобы мучить тебя, Питер, – спокойно ответила Доминик. – Все это ради меня. Посмотреть, сколько я могу вынести.

– Это верно, миссис Китинг, – сказал Винанд. – Но только частично. Основная цель – оправдать себя.

– В чьих глазах?

– В ваших. И возможно, в своих собственных.

– Вам это нужно?

– Иногда. «Знамя» – газета презренная, не так ли? Так вот, я заплатил своей честью за право развлечься, наблюдая, как у других насчет чести.

Теперь и у него самого под одеждой, подумал Китинг, ничего больше нет, потому что эти двое за столом перестали замечать его. Он был в безопасности, его место за столом опустело. Он поражался, глядя на них сквозь огромно безразличное расстояние: почему же они спокойно смотрят друг на друга – не как враги, не как два палача, но как товарищи?

Поздно вечером за два дня до отплытия яхты Винанд позвонил Доминик.

– Не могли бы вы прийти ко мне прямо сейчас? – спросил он и, услышав в ответ растерянное молчание, прибавил: – О, это не то, что вы думаете. Я всегда придерживаюсь условий договора. Вы будете в полной безопасности. Просто мне надо сегодня с вами встретиться.

– Хорошо, – согласилась она и удивилась, услышав в ответ спокойное «благодарю вас».

Когда дверь лифта открылась в холле его квартиры на крыше, он уже ждал ее. Однако он не позволил ей выйти, а вошел в лифт сам:

– Я не хочу, чтобы вы входили в мой дом. Мы спустимся этажом ниже.

Мальчик-лифтер удивленно посмотрел на него. Кабина лифта остановилась и открылась перед запертой дверью. Винанд открыл дверь и помог ей выйти, последовав за ней в свою картинную галерею. Она вспомнила, что туда никогда не допускались посторонние. Она ничего не сказала. Он ничего не объяснял.

Она бродила в молчании вдоль стен, любуясь сокровищами невероятной красоты. На полу лежали толстые ковры, не было ни звука – ни шагов, ни города за стенами. Он следовал за ней и останавливался, когда останавливалась она. Его глаза вместе с ее глазами скользили от одного экспоната к другому. Иногда его взгляд перемещался на ее лицо. Мимо статуи из храма Стоддарда она прошла не останавливаясь.

Он не торопил, как будто отдавал ей все. Она сама решила, когда ей уйти, и он проводил ее до двери. Она спросила:

– Зачем вам было надо, чтобы я все видела? Это не заставит меня думать о вас лучше. Хуже – возможно.

– Этого мне и следовало бы ожидать. Только я об этом не думал. Мне просто захотелось, чтобы вы все увидели, – спокойно ответил он.

IV

Когда они вышли из машины, солнце уже садилось. В открывшемся просторе неба и моря – зеленое небо над полосой разлитой ртути – еще угадывались следы уходившего светила, на краях облаков и на медной обшивке яхты. Яхта казалась белой молнией, хрупко-чувствительным созданием, которое рискнуло немного задержаться в безграничном покое.

Доминик посмотрела на золотые буквы «Я буду» на нежно-белом борту.

– Что значит это название? – спросила она.

– Это ответ, – пояснил Винанд, – ответ тем, кого давно нет в живых. Хотя, пожалуй, только они и бессмертны. Понимаете, в детстве, мне часто повторяли: «Не ты здесь главный».

Она вспомнила разговоры о том, что он никогда не отвечал на этот вопрос. Ей он ответил мгновенно; казалось, он сам не заметил, что делает исключение. В его манере держаться она заметила умиротворенность, что было на него не похоже, и уверенность в неизбежности чего-то.

Они поднялись на борт, и яхта отплыла, будто шаги Винанда на палубе включили мотор. Он стоял у бортового ограждения, не дотрагиваясь до него, и разглядывал длинную коричневую полосу берега, которая то поднималась, то падала, удаляясь от них. Потом он повернулся к ней. Это не было признание, у него был такой взгляд, как будто он смотрел на нее постоянно.

Когда они спустились вниз, он прошел в ее каюту. Он сказал:

– Пожалуйста, если вам чего-то захочется, скажите мне, – и вышел в боковую дверь. Она увидела, что дверь ведет в его спальню. Он закрыл дверь и не возвращался.

Она прошлась но каюте. Вместе с ней по блестящей поверхности обшивки из красного дерева двигалось ее отражение. Она опустилась в низкое кресло, вытянув ноги и закинув руки за голову, и стала разглядывать иллюминатор, который менял цвет от зеленого до темно-синего. Она протянула руку и зажгла свет; синева исчезла, превратившись в блестящий черный круг.

Стюард объявил об ужине. Винанд постучался к ней и проводил ее в кают-компанию. Его поведение удивило ее: он был весел, его веселое спокойствие говорило об особой искренности.

Когда они сели за стол, она спросила:

– Почему вы оставили меня одну?

– Я подумал, что вы, возможно, хотите побыть одна.

– Свыкнуться с мыслью?

– Если вам угодно так ставить вопрос.

– Я свыклась с ней до того, как пришла в ваш кабинет.

– Да, конечно. Извините, что допустил в вас какую-то слабость. Вам лучше знать. Кстати, вы не спросили, куда мы направляемся.

– Это тоже было бы слабостью.

– Верно. Но я рад, что вам это безразлично, потому что предпочитаю не придерживаться определенного маршрута. Это судно служит не для прибытия куда-то, а наоборот, для ухода откуда-то. Я делаю стоянку в порту лишь для того, чтобы почувствовать еще большую радость ухода. Я всегда думал: вот еще одно место, которое не может удержать меня.

– Я привыкла путешествовать. И всегда испытывала те же чувства. Мне говорили, это оттого, что я ненавижу человечество.

– Вы же не так глупы, чтобы в это поверить?

– Не знаю.

– Нет, нет, вас этот бред определенно не собьет с толку. Я имею в виду тезис, что свинья – символ любви к человечеству, ибо она приемлет все. Честно говоря, человек, который любит всех и чувствует себя дома всюду, – настоящий человеконенавистник. Он ничего не ждет от людей, и никакое проявление порочности его не оскорбляет.

– Вы имеете в виду людей, которые говорят, что в худшем из нас есть частица добра?

– Я имею в виду тех, кто имеет наглость утверждать, что он одинаково любит и того, кто изваял вашу статую, и того, кто продает воздушные шары с Микки Маусом на перекрестках. Я имею в виду тех, кто любит тех, кто предпочитает Микки Мауса вашей статуе, – и таких людей много. Я имею в виду тех, кто любит и Жанну д'Арк, и продавщиц магазина готовой одежды на Бродвее, – и с той же страстью. Я имею в виду тех, кто любит вашу красоту и женщин, которых видит в метро, – из тех, кто не может скрестить ноги, не показав кусок плоти над чулками, – и с тем же чувством восторга. Я имею в виду тех, кто любит чистый, ищущий и бесстрашный взгляд человека за телескопом и бессмысленный взгляд идиота – одинаково. Я имею в виду весьма большую, щедрую и великодушную компанию. Так кто же ненавидит человечество, миссис Китинг?

– Вы говорите все то, что… с тех пор как я себя помню… как я начала понимать и думать… меня… – Она замолчала.

– Вас это мучило. Конечно. Нельзя любить человека, не презирая большинство тех созданий, которые претендуют на такое же определение. Одно или другое. Нельзя любить Бога и святотатство. Не считая случаев, когда человек не знает, что совершено святотатство. Потому что не знает Бога.

– Что вы скажете, если я отвечу, как обычно отвечали мне: любовь – это прощение?

– Я отвечу, что это непристойность, на которую вы не способны, даже если считаете себя специалистом в подобных делах.

– Или что любовь – это жалость.

– О, помолчите. Достаточно дурно даже слышать это. Слышать же это от вас – отвратительно даже в шутку.

Так что же вы ответите?

– Что любовь – это почтение, обожание, поклонение и взгляд вверх. Не повязка на грязных ранах. Но они этого не знают. Тот, кто при всяком удобном случае говорит о любви, никогда ее не испытывал. Они стряпают неаппетитное жаркое из симпатии, сострадания, презрения и безразличия и называют это любовью. Если вы испытали, что означает любить, как вы и я понимаем это: полнота страсти до высочайшей ее точки – на меньшее вы уже не согласны.

– Как… вы и я… понимаем это?

– Это то, что мы чувствуем, глядя на что-то подобное вашей статуе. В этом нет прощения, нет жалости. И я убил бы того, кто утверждает, что они должны быть. Но, понимаете, когда такой человек созерцает вашу статую, он ничего не чувствует. Она или собака с перебитой лапой – ему все равно. Он даже чувствует себя более благородным, перевязав лапу собаке, чем глядя на вашу статую. Поэтому, если вы пытаетесь найти сияние величия, если вы хотите больших чувств, если вы требуете Бога и отказываетесь промывать раны вместо всего этого, вас называют человеконенавистником, миссис Китинг, потому что вы совершили преступление. Вы узнали любовь, которую человечество еще не сумело заслужить.

– Мистер Винанд, вы прочли то, за что меня уволили?

– Нет. Тогда нет. А теперь не осмеливаюсь. – Почему?

Он не ответил на вопрос, улыбнулся и сказал:

– И вот вы пришли ко мне и сказали: «Вы самый низкий человек на свете – возьмите меня, чтобы я познала презрение к себе. Во мне нет того, чем живет большинство людей. Они находят, что жизнь вполне сносна, а я не могу». Теперь вы видите, что вы этим показали.

– Я не ожидала, что это увидят.

– Нет. Во всяком случае, не издатель нью-йоркского Знамени». А я ожидал красивую сучку, приятельницу Эллсворта Тухи.

Оба рассмеялись. Она подумала, как странно, что они могут говорить так свободно, как будто он забыл цель этой поездки. Его спокойствие породило возникшую между ними умиротворенность. Она наблюдала, с какой ненавязчивой грацией их обслуживали за обедом, рассматривала белоснежную скатерть на темном фоне красного дерева. Она невольно подумала, что впервые находится в по-настоящему роскошном помещении, причем роскошь была вторичной, она была столь привычным фоном для Винанда, что ее можно было не замечать. Человек стал выше своего богатства. Она видела богатых людей, застывших в страхе перед тем, что представлялось им конечной целью. Роскошь не была целью, как не была и высшим достижением человека, спокойно склонившегося над столом. Она подумала: что же для него цель?

– Судно соответствует вам, – сказала Доминик. Она заметила в его глазах огонек радости – и благодарности.

– Благодарю… А художественная галерея?

– Да, но она менее извинима.

– Я не хочу, чтобы вы извинялись за меня. – Он произнес это просто, без упрека.

Ужин был закончен. Она ждала неизбежного приглашения. Его не последовало. Он продолжал сидеть. Курить и говорить о яхте и океане.

Случайно ее рука оказалась на скатерти, рядом с его рукой. Она видела, как он посмотрел на нее. Она хотела было отдернуть руку, но пересилила себя и оставила ее неподвижной на столе. «Сейчас», – подумала она.

Он встал и предложил:

– Пройдемте на палубу.

Они стояли у бортового ограждения и смотрели в черное, пустое пространство. Несколько звезд делали реальным небо. Несколько белых искр на воде давали жизнь океану.

Он стоял, беззаботно склонившись над бортом, одной рукой держась за бимс. Она видела, как плывут по воде искры, обрамляя гребешки волн. И это тоже соответствовало ему.

Она сказала:

– Могу я назвать еще один порок, которого вы не испытали?

– Какой же?

– Вы никогда не чувствовали себя маленьким, глядя на океан. Он рассмеялся:

– Никогда. И глядя на звезды тоже. И на вершины гор. И на Большой Каньон*. А почему я должен это испытывать? Когда я смотрю на океан, я ощущаю величие человека. Я думаю о сказочных способностях человека, создавшего корабль, чтобы покорить это бесчувственное пространство. Когда я смотрю на вершины гор, я думаю о туннелях и динамите. Когда я смотрю на звезды, мне приходят на ум самолеты.

– Да. И то особое чувство священного очарования, которое, как говорят люди, они испытывают, созерцая природу, и которого я не получила от природы, а только от… – Она замолчала.

– От чего?

– От зданий, – прошептала она. – Небоскребов.

– Почему вы не хотели сказать это?

– Не знаю.

– Я отдал бы самый красивый закат в мире за вид нью-йоркского горизонта. Особенно когда уже не видны детали. Только очертания. Очертания и мысль, которая их воплотила. Небо над Нью-Йорком и сделавшаяся осязаемой воля человека. Какая еще религия нам нужна? А мне говорят о какой-нибудь сырой дыре в джунглях, куда идут поклониться разрушенному храму и скалящемуся каменному монстру с круглым животом, созданному пораженным проказой дикарем. Разве люди хотят видеть красоту и талант? Разве они ищут высокого чувства? Пусть они приедут в Нью-Йорк, станут на берегу Гудзона и упадут на колени. Когда я вижу город сквозь свое окно, нет, я не чувствую себя маленьким, но если всему этому будет угрожать война, я хотел бы взлететь над городом, чтобы своим телом защищать эти здания.

– Гейл, когда ты говоришь, я не знаю, тебя я слушаю или саму себя.

– Слышала ли ты себя только что?

Она улыбнулась:

– Только что нет. Но я не хочу брать свои слова обратно, Гейл.

– Благодарю тебя… Доминик. – Голос его был нежным и удивленным. – Но мы говорили не о тебе или обо мне. Мы говорили о других. – Он оперся о борт обеими руками, говорил и смотрел на искорки на воде. – Интересно рассуждать о том, что заставляет людей так унижать самих себя. Например, ощущать свое ничтожество перед лицом природы. Ты замечала, как самоуверенно звучит голос человека, когда он говорит об этом? Посмотри, говорит он, я так рад быть пигмеем, посмотри, как я добродетелен. Ты слышала, с каким наслаждением люди цитируют некоторых великих, которые заявляли, что они не так уж и велики, когда смотрят на Ниагарский водопад? Они как будто облизывают губы в немом восторге от того, что лучшее в них – всего лишь пыль в сравнении с грубой силой землетрясения. Они словно, распластавшись на брюхе, расшибают лбы перед его величеством ураганом. Но это не тот дух, что приручил огонь, пар, электричество, пересек океан на парусных судах, построил аэропланы, плотины… и небоскребы. Чего же они боятся? Что же они так ненавидят – те, кто рожден ползать? И почему?

– Когда я найду ответ на этот вопрос, – сказала она, – я примирюсь со всеми.

Он продолжал говорить: о своих путешествиях, о континентах за окружавшей их тьмой, которая превратила пространство в мягкую завесу, прижатую к их векам. Она ждала. Она прекратила отвечать. Она давала ему возможность использовать ее молчание, чтобы покончить с этим, сказать слова, которых она ожидала. Но он их не произносил.

– Ты устала, дорогая? – спросил он.

– Нет.

– Я принесу тебе стул, если ты хочешь присесть.

– Нет, мне нравится стоять здесь.

– Сейчас прохладно. Но завтра мы уже будем далеко на юге, и на закате ты увидишь океан в огне. Это очень красиво.

Она угадывала скорость яхты по звуку воды – шуршащему стону протеста против того неведомого, что прорезало глубокую рану в поверхности океана.

– Когда мы спустимся вниз? – спросила она.

– Мы не будем спускаться.

Он сказал это спокойно, настолько просто и естественно, будто беспомощно остановился перед фактом, изменить который был не в состоянии.

– Ты согласишься выйти за меня замуж? – спросил он.

Она не могла скрыть, что поражена; он предвидел это и спокойно, понимающе улыбался.

– Лучше больше ничего не говорить, – осторожно начал он. – Но ты предпочитаешь, чтобы все было высказано, потому что на молчание такого рода я рассчитывать не вправе. Ты почти ничего не хочешь мне сказать, но я говорил сегодня за тебя, поэтому позволь мне говорить за тебя снова. Ты выбрала меня как символ своего презрения к людям. Ты меня не любишь. Ты не хочешь ничего. Я лишь твое орудие для саморазрушения. Я все это знаю, принимаю и хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Если ты хочешь совершить что-то из мести всему миру, то гораздо логичнее не продаваться своему врагу, а выйти за него замуж. Чтобы худшее в тебе соответствовало не худшему, а лучшему в нем. Ты уже пыталась это проделать, но жертва оказалась недостойной твоей цели. Видишь, я отстаиваю свою позицию с точки зрения твоих условий нашего договора. Что же касается моих соображений, то, чего я хочу найти в этом браке, для тебя не имеет значения. Тебе не надо об этом знать. Ты не должна об этом думать. Мне не нужны обещания, и я не накладываю на тебя никаких обязательств. Ты вольна оставить меня, как только захочешь. И кстати, раз уж тебя это не волнует, – я люблю тебя.

Доминик стояла, сложив руки за спиной, опершись о борт. Она произнесла:

– Я этого не хотела.

– Я знаю. Но если тебе любопытно, я скажу, что ты сделала ошибку. Ты позволила мне увидеть самую чистую личность на свете.

– Разве это не смешно, если вспомнить, каким образом мы встретились?

– Доминик, я провел жизнь, дергая за все веревочки на свете. Я видел все. Неужели ты думаешь, что я мог поверить в чистоту, если бы она не попала ко мне в том ужасном виде, какой ты для нее выбрала? Но то, что я чувствую, не должно влиять на твое решение.

Она стояла и смотрела на него, с недоумением оглядываясь на все произошедшее за эти часы. Очертания ее рта смягчились. Он заметил это. Она подумала, что каждое произнесенное им сегодня слово было сказано на ее языке, что его предложение и форма, в которую он его облек, принадлежали ее миру и что всем этим он разрушил то, что сам предложил, – невозможно саморазрушение с человеком, который так говорит. Ей вдруг захотелось сблизиться с ним, рассказать ему обо всем, найти в его понимании возможность освобождения, а потом просить его никогда с ней больше не встречаться.

Затем она вспомнила.

Он заметил движение ее руки. Ее пальцы напряженно прижались к поручню, выдавая, насколько она сейчас нуждается в опоре, и подчеркивая значимость этого мгновения; потом они обрели уверенность и сомкнулись на поручне, словно она спокойно взяла в руки вожжи, потому что ситуация больше не требовала от нее серьезных усилий.

Она вспомнила храм Стоддарда. Она думала о человеке, стоявшем перед ней и говорившем о всепоглощающей страсти, восходящей к небесам, и о защите небоскребов, и видела иллюстрацию из нью-йоркского «Знамени»: Говард Рорк, разглядывающий храм, и подпись: «Вы счастливы, мистер Супермен?»

Она подняла глаза и спросила:

– Выйти замуж за тебя? Стать миссис Газеты Винанда? Он сдержался:

– Если тебе нравится называть это так – да.

– Я выйду за тебя замуж.

– Благодарю тебя, Доминик.

Она продолжала с безразличным видом ждать.

Он повернулся к ней и заговорил, как и до этого, спокойным голосом с ноткой веселости:

– Мы сократим срок круиза. Пусть будет неделя – мне хочется, чтобы ты побыла здесь еще немного. Через день после возвращения ты отправишься в Рино*. Я позабочусь о твоем муже. Он получит Стоунридж и все, что еще пожелает, и пусть убирается к черту. Мы поженимся в тот же день, как ты возвратишься.

– Да, Гейл. А теперь пойдем вниз.

– Ты этого хочешь?

– Нет. Но я не хочу, чтобы наша свадьба была значительным событием.

– А я хочу, чтобы она была значительной, Доминик. Поэтому я не дотронусь до тебя сегодня. До тех пор, пока мы не поженимся. Я знаю, что это бессмысленно. Знаю, что брачная церемония не имеет значения ни для одного из нас. Но поступить как принято – единственное извращение, возможное между нами. Поэтому я так хочу. У меня нет другой возможности сделать исключение.

– Как хочешь, Гейл.

Он притянул ее к себе и поцеловал в губы. Это было завершение того, о чем он говорил, утверждение, настолько сильное, что она постаралась замереть, чтобы не ответить; и она почувствовала, что ее плоть отвечает ему, глухая ко всему, кроме физического ощущения обнимавшего ее мужчины.

Он отпустил ее. Она поняла, что он заметил. Он улыбнулся:

– Ты устала, Доминик. Я, пожалуй, попрощаюсь с тобой. Я хотел бы еще немного побыть здесь.

Она послушно повернулась и спустилась к себе в каюту.

V

– В чем дело? Разве я не получу Стоунридж? – взорвался Питер Китинг.

Доминик прошла в гостиную. Он последовал за ней и остановился у открытой двери. Мальчик-лифтер внес ее багаж и вышел. Снимая перчатки, она сказала:

– Ты получишь Стоунридж, Питер. Остальное тебе скажет сам мистер Винанд. Он хочет встретиться с тобой сегодня же вечером. В восемь тридцать. У него дома.

– Почему, черт возьми?

– Он тебе все скажет сам.

Доминик осторожно похлопала перчатками по ладони, это означало, что все кончено, – как точка в конце предложения. Она повернулась, чтобы выйти. Он встал на ее пути.

– А мне плевать, – начал он, – абсолютно все равно. Я могу играть и по-вашему. Вы великие люди, не так ли? Потому что действуете, как грузчики, и ты, и мистер Гейл Винанд. К черту порядочность, к чертям собачьим чувства другого. Ладно, я тоже так умею. Я использую вас обоих, получу от вас все, что смогу, – а на остальное мне плевать. Ну как тебе это нравится? Все ваши штучки теряют смысл, когда растоптанный червяк не желает страдать? Испортил развлечение?

– Думаю, так намного лучше, Питер. Я довольна.

Он понял, что не может сохранить такое отношение, когда вечером входил в кабинет Винанда. Он не мог скрыть трепета при мысли, что допущен в дом Гейла Винанда. К тому времени, когда он пересекал комнату, чтобы усесться в кресло напротив стола, Китинг не чувствовал ничего, кроме собственной тяжести, ему казалось, что на мягком ковре остаются отпечатки его ботинок, тяжелых, как свинцовые подошвы водолаза.

– То, что я должен вам сказать, мистер Китинг, вероятно, не следовало бы ни говорить, ни делать, – начал Винанд. Китингу не приходилось слышать, чтобы человек так следил за своей речью. У него мелькнула сумасшедшая мысль, что голос Винанда звучит так, словно он прижал к губам кулак и выпускал каждый слог по одному, предварительно его осмотрев. – Все лишние слова были бы оскорбительны, поэтому буду краток. Я женюсь на вашей жене.

Завтра она отправляется в Рино. Вот контракт на Стоунридж. Я его подписал. К нему приложен чек на двести пятьдесят тысяч долларов. Кроме того, вы получите за работу по контракту. Я был бы вам признателен, если бы вы ничего не говорили. Я понимаю, что мог бы получить ваше согласие и за меньшую сумму, но я не желаю обсуждений. Было бы невыносимо, если бы вы начали торговаться. Поэтому прошу вас – это ваше, и будем считать, что все улажено.

Он протянул контракт через стол. Китинг заметил бледно-голубой прямоугольник чека, подколотый скрепкой поверх страницы. Скрепка сверкнула серебром в свете настольной лампы.

Китинг не протянул руки. Он сказал, подчеркивая каждое слово:

– Я не хочу этого. Вы можете получить мое согласие просто так. – Подбородок его нелепо двигался.

Он заметил на лице Винанда выражение удивления, почти нежности.

– Вы не хотите этого? И не хотите Стоунриджа?

– Я хочу Стоунридж! – Рука Китинга поднялась и схватила бумаги. – Всего хочу! Почему это должно пройти вам даром? Не все ли мне равно?

Винанд встал, в голосе его прозвучали облегчение и сожаление:

– Правильно, мистер Китинг. На какой-то момент вы почти оправдали ваш брак. Пусть все останется так, как мы договаривались. Спокойной ночи.

Китинг не пошел домой. Он отправился к Нейлу Дьюмонту, своему новому дизайнеру и лучшему другу. Нейл Дыомонт был высоким, нескладным, анемичным светским молодым человеком, плечи которого опустились под бременем слишком многих знаменитых предков. Он не был хорошим дизайнером, но у него были связи. Он рабски ухаживал за Китингом в конторе, а Китинг рабски ухаживал за ним в нерабочие часы.

Он нашел Дьюмонта дома. Они захватили с собой Гордона Прескотта и Винсента Ноултона и выкатились, чтобы устроить дикую пьянку. Китинг пил немного. Он платил. Платил больше, чем было надо. Казалось, он озабочен единственно тем, за что бы еще заплатить. Он раздавал огромные чаевые. Он постоянно спрашивал: «Мы ведь друзья? Разве мы не друзья? Разве мы не?..» Он смотрел на окружавшие его рюмки, следил, как переливается свет в бокалах. Он смотрел на три пары глаз, не очень отчетливо различимых, но время от времени с удовольствием обращавшихся в его сторону, – они были нежными и заботливыми.

В тот же вечер, уложив чемоданы, Доминик отправилась к Стивену Мэллори.

Она не виделась с Рорком уже двадцать месяцев. Время от времени она заглядывала к Мэллори. Мэллори понимал, что эти посещения были передышками в той войне, для которой она не может подыскать названия, он понимал, что ей не хотелось приходить, что редкие вечера, проведенные с ним, были временем, вырванным из ее жизни. Он никогда ни о чем не спрашивал, но был рад видеть ее. Они разговаривали спокойно, по-товарищески, как давно женатые люди, словно он обладал ее телом, но ощущение чуда давным– Давно миновало, ничего не оставив, кроме блаженного чувства близости. Он никогда не касался ее тела, но обладал им в более глубоком смысле, пока работал над ее статуей, и они не потеряли особого чувства друг друга, возникшего между ними благодаря статуе.

Открыв дверь и увидев ее, он улыбнулся.

– Привет, Доминик.

– Привет, Стив. Не вовремя?

– Все в порядке, проходи.

У него была огромная неопрятная студия в старом доме. Она заметила изменения со времени своего последнего посещения. Помещение приняло веселый вид, как человек, который слишком долго сдерживал дыхание, а потом вздохнул полной грудью. Она увидела подержанную мебель, потертый яркий восточный ковер, агатовые пепельницы, статуэтки из археологических раскопок – все, что Мэллори захотелось купить после того, как ему внезапно повезло с Винандом. Но стены выглядели странно голыми над этим веселым беспорядком. Картин он не покупал. В студии висел только один набросок – рисунок храма Стоддарда, сделанный самим Рорком.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: