Комментарии 20 страница

Если бы я был Эллсвортом Тухи, я бы сказал: «А не выступаете ли вы здесь против эгоизма, мистер Рорк? Разве все они не действуют из эгоистических побуждений – быть замеченными, любимыми, возвеличенными?..» Другими. Ценой самоуважения. В области наивысшей важности – в области ценностей, суждений, духа, мысли – они ставят других над своим Я, как предписывает альтруизм. Настоящего эгоиста не может затронуть одобрение других. Он не нуждается в нем.

Я думаю, Тухи понимает это. Именно это и помогает ему распространять свою порочную бессмыслицу. Только слабость и трусость. Так легко обращаться к другим. Так тяжело опираться на собственные достижения. Можно изображать добродетель для окружающих. Нельзя изобразить добродетель перед собой, если ее нет. Собственное Я – самый строгий судья. Они бегут от него. В бегах они проводят свою жизнь. Легче отдать несколько тысяч на благотворительность и считать себя благородным, чем достигнуть самоуважения на основе собственных достижений. Просто найти подмену компетентности – такие простые замены: любовь, изящество, доброта, щедрость. Но замены компетентности нет.

Здесь как раз и проходит граница, которую никогда не переходят получающие жизнь из вторых рук. Их не заботят факты, идеи, работа. Их заботят лишь люди. Они не спрашивают: это правда? Они спрашивают: это то, что другие считают правдой? Не для суждения, а для повторения. Не делать – создавать впечатление, что что-то делается. Не созидать – показывать. Не способности – связи. Не заслуги – услуги. Что станет с миром без тех, кто делает: мыслит, трудится, производит? Все они себялюбивы. Не думают чужой головой и не трудятся чужими руками. Когда люди не используют свою способность независимо рассуждать, они не используют свой разум. Перестать использовать разум значит остановить жизнь. У получающих жизнь из вторых рук нет чувства реальности. Их реальность не в них, а где-то в пространстве, которое разделяет человеческие тела. Они существуют не как реальное нечто, а как соотношение между ничто и ничто. Этой пустоты в людях я никак не могу понять. Это всегда останавливает меня, когда я попадаю в какой-нибудь комитет. Люди без своего Я. Мнения без всякого осмысления. Движение без тормозов и двигателя. Власть без ответственности. Получающий жизнь из вторых рук функционирует, но источник его действий в других индивидуумах. С ним ничего нельзя обсудить. Он закрыт для обмена мнениями. С ним нельзя говорить – он не слышит. Все равно, что пытаться разговаривать со стулом. Слепая взбесившаяся масса мчится вперед, сокрушая все без всякого чувства или цели. Стив Мэллори не мог определить этого монстра, но знал его, и он боялся этого чудовища, источающего слюну, – человека, получающего свою жизнь из вторых рук.

– Я думаю, что получающие жизнь из вторых рук подсознательно понимают это. Обрати внимание: они принимают все, только не самостоятельного человека. Они распознают его сразу. Инстинктом. У них какая-то специфическая тайная ненависть к нему. Они прощают преступников. Восхищаются диктаторами. Преступление и насилие – ято узы. Форма взаимной зависимости. Они нуждаются в таких узах. Они готовы силой навязать свою презренно малозначительную личность каждому человеку, которого встречают. Независимый человек для них смерть, потому что они не могут существовать в нем, а это единственная форма их выживания. Обрати внимание, какую злобу у них вызывает любая мысль, которая предлагает независимость, заметь их ненависть к самостоятельному человеку. Оглянись на прожитую жизнь, Говард, на людей, которых ты встречал. Они знают. Они испуганы. Ты – упрек им.

– Это потому, что в них всегда остается какое-то достоинство. Они все еще остаются людьми. Но они научены искать себя в других. И все же ни один человек не может достичь такой степени смирения, когда нужда в самоуважении отпала бы. Он не смог бы этого пережить. Сознание людей столетиями накачивали мыслью, что альтруизм – наивысший идеал, и люди приняли эту доктрину так, как она только и могла быть принята. Ища самоуважения в других. Живя жизнью из вторых рук. Это открыло путь к различного рода ужасам, стало кошмарной формой эгоизма, которую по-настоящему эгоистичный человек не смог бы придумать. И теперь, чтобы излечить мир, погибающий от эгоизма, нас просят отказаться от самих себя, от своего Я. Прислушайся, что сегодня проповедуется.

Взгляни на окружающих. Ты удивлялся, почему они страдают, почему ищут счастья, но не находят. Если любой из них спросит себя, было ли у него когда-либо по-настоящему личное желание, ответ будет очевиден. Он поймет, что все его желания, усилия, мечты, амбиции мотивированы другими людьми. Он даже не боролся за материальное благополучие, а стремился к обманчивому призраку всех получающих жизнь из вторых рук – престижу. Печати одобрения, но не собственного. Он не может найти радости ни в борьбе, ни в победе. Он ни о чем не может сказать: «Это то, чего я хотел, потому что именно я этого хотел, а не потому, что это заставит моих соседей разинуть в изумлении рот». И человек еще жалуется, что несчастлив. Все виды счастья – дело сугубо личное. Наши самые волнующие моменты сугубо личны, несут удовлетворение в самих себе, их не надо трогать. Священные или драгоценные для нас вещи мы не хотим разделять с кем-то. Но нас приучили выставлять все напоказ, чтобы каждый лапал, искать радостей в толпе. У нас даже нет слова, чтобы выразить то качество, которое я имею в виду – самодостаточность человеческого духа. Трудно назвать это эгоизмом или эгоцентризмом – слова исказили, и они стали выражать Питера Китинга. Гёйл, я считаю главным злом на земле то, что надо помещать самое важное для тебя в других людей. Я всегда требовал от людей, которые мне нравились, некоего качества. И всегда сразу его узнавал – это единственное качество, которое я уважаю в людях. Руководствуясь им, я выбираю друзей. Теперь я знаю, что это такое: самодостаточное Я. Все остальное не в счет.

– Приятно, что ты допускаешь, что у тебя есть друзья.

– Я даже допускаю, что люблю их. Но я не любил бы их, если бы они были единственным смыслом моего существования. Ты обратил внимание, что у Питера Китинга не осталось ни одного друга? Ты понимаешь почему? Если человек не уважает самого себя, он не может ни любить, ни уважать других.

– К черту Питера Китинга. Я думаю о тебе… и о твоих друзьях. Рорк улыбнулся:

– Гейл, если бы эта лодка тонула, я отдал бы жизнь, чтобы спасти тебя. Не из чувства долга. Только потому, что я тебя люблю – на свой манер. Я мог бы умереть за тебя. Но я не могу и не хочу жить для тебя.

– Говард, и что это за мерки?

Рорк посмотрел на Винанда и понял, что сказал все, чего старался не говорить. И ответил:

– Ты родился не для того, чтобы получать жизнь из вторых рук.

Винанд улыбнулся. Он услышал слова – и ничего больше.

Позже, когда Винанд спустился в свою каюту, Рорк остался на палубе один. Он стоял, глядя в океан.

И думал: «Я даже не упомянул, что самый опасный из людей, получающих жизнь из вторых рук, – тот, кто стремится к власти».

XII

Когда Рорк с Винандом возвратились в город, был уже апрель. Небоскребы выглядели розовыми на фоне голубого неба, придававшего камню несвойственную ему прозрачность фарфора, на деревьях появились пучки зелени.

Рорк отправился к себе в контору. Его сотрудники жали ему руку, и он обратил внимание на некоторую напряженность в улыбках, которые они сознательно хотели скрыть, пока какой-то юноша не выдержал:

– Какого черта! Почему мы не можемтказать, что очень рады вновь видеть вас, босс?

Рорк засмеялся:

– Валяйте. А я не могу выразить, как чертовски рад, что вернулся.

Потом он уселся за стол в чертежной, и все принялись, перебивая друг друга, рассказывать, как прошли три месяца, а он вертел в руках линейку, не замечая этого, – так человек мнет в пальцах землю своей фермы после долгого отсутствия.

Днем, уже один, за своим столом, он открыл газету. Он три месяца не видел газет. Он обратил внимание на заметку о строительстве Кортландта. И строчку: «Питер Китинг, архитектор. Гордон Л.Прескотт и Огастес Уэбб, проектировщики».

Он застыл на месте. Этим же вечером он отправился в Кортландт.

Первое здание было почти завершено. Оно одиноко стояло на широком пустыре. Рабочие уже ушли по домам, слабый свет был виден только в домике ночного сторожа. Абрис строения был таким, как спроектировал Рорк. Он увидел, что общий план сохранен, но добавлены непонятные пристройки; разнообразие моделируемых масс исчезло, взамен появилась монотонность грубых кубов; было пристроено еще одно крыло с выгнутой крышей, торчащей из стены как опухоль, – спортивный зал; появились ряды металлических балконов, выкрашенных в пронзительно-синий цвет; непонятно откуда и зачем взялись боковые окна, срезанный угол для ненужной двери и металлическая арка над ней, поддерживаемая колонной, как над витринами на Бродвее; три вертикальные полосы из кирпича не вели никуда и ниоткуда. Общий стиль представлял собой то, что архитекторы называют между собой «Бронкс модерн». Барельеф над главным входом являл взору массу мускулов – они, возможно, принадлежали трем или четырем различным телам, из которых торчала поднятая рука с отверткой.

На только что вставленные оконные стекла были наклеены белые бумажные кресты, и они выглядели вполне уместно, вызывая ассоциацию с вычеркнутыми из текста опечатками. На небе за Манхэттеном проступили красные полосы, силуэт города выглядел на этом фоне черным и четким.

Рорк стоял перед первым домом Кортландта. Он стоял, выпрямившись, задрав вверх подбородок, разведя в стороны кулаки опущенных рук, – наверно, так он стоял бы перед солдатами на расстреле.

Никто не мог сказать, как это произошло. За этим не крылось ничего преднамеренного. Просто так получилось.

Сначала Тухи однажды утром сказал Китингу, что Гордона Л.Прескотта и Гэса Уэбба следует внести в ведомость на зарплату как помощников архитектора.

– О чем ты беспокоишься, Питер? Это не уменьшит твою зарплату. Это совершенно не затронет твоего престижа, ведь ты у пас большой начальник. Они будут просто твоими подручными, не больше. Я только хочу оказать парням поддержку. Тот факт, что они каким-то образом связаны с таким проектом, улучшит их репутацию. Я весьма заинтересован в укреплении их репутации.

– Но для чего? Здесь же нечего делать. Все уже сделано.

– О, изменения всегда возникают в последнюю минуту. Сохранишь время собственных сотрудников. Можешь разделить с ними и расходы. Не будь эгоистом.

Тухи сказал правду: ничего иного у него и в мыслях не было.

Китинг не смог обнаружить связей Прескотта и Уэбба – в какой конторе, на каких условиях, с кем из десятков официальных лиц, вовлеченных в проект. Понятие ответственности было настолько размыто, что никто не мог быть полностью уверен в чьей-то власти. Ясно было только одно – у Прескотта и Уэбба есть друзья, и Китингу не убрать их из дела.

Изменения начались со спортивного зала. Дама, отвечавшая за подбор съемщиков, потребовала спортивного зала. Она была из службы социального обеспечения, и ее работа должна была закончиться с началом строительства. Она получила постоянную работу, добившись назначения на должность директора службы массового досуга Кортландта. В проекте не было никакого спортивного зала – в нескольких минутах ходьбы были расположены две школы и отделение ХАМЛ*. Она заявила, что это оскорбление для детей бедняков, – Прескотт и Уэбб снабдили здание спортивным залом. Затем пошли и другие изменения, уже чисто эстетического плана. Дополнительные расходы накручивались на смету, выдержанную в духе строжайшей экономии. Директор службы массового досуга отправилась в Вашингтон провентилировать вопрос о малом театре и зале собраний, которые она надеялась устроить в следующих двух зданиях Кортландта.

Изменения происходили постепенно, понемногу. Распоряжения, дающие добро изменениям, шли из штаб-квартиры.

– Но мы уже готовы начать! – кричал Китинг.

– Какого черта, – тянул на южный манер Гэс Уэбб, – ну пусть выкинут еще пару тысяч, всего и делов.

– Теперь с балконами, – настаивал Гордон А. Прескотт, – они придадут современный стиль. Нельзя же, чтобы торчала голая стена. Это уныло. Потом, ты не учитываешь психологии тех, кто будет здесь жить. Люди, которые придут сюда жить, привыкли рассиживать на пожарных лестницах. Им это нравится. Им будет не хватать этого. Надо позаботиться, чтобы им было где посидеть на свежем воздухе… Цена? Черт возьми, если тебя это чертовски заботит, у меня есть идея, на чем можно здорово сэкономить. Мы обойдемся без дверей в кладовки. Зачем вообще нужны двери в кладовках? Это старомодно. – И все кладовки остались без дверей.

Китинг боролся. Такой борьбы он еще не знал, он использовал все что мог, честно, до предела своих истощенных сил. Он ходил из кабинета в кабинет, споря, угрожая, моля. Но у него не было влияния, в то время как его помощники, казалось, контролировали все подводные течения. Чиновники пожимали плечами и отправляли его к кому-нибудь другому. Никого не заботил эстетический образ здания. «А какая разница?» – «Это же не из вашего кармана, не так ли?» – «Кто вы такой, чтобы все шло по-вашему?» – «Дайте и другим попробовать свои силы».

Он взывал к Эллсворту Тухи, но Тухи не заинтересовался. Он был занят другими делами и не имел никакого желания провоцировать бюрократическую перебранку. По правде говоря, он не нацеливал своих протеже на высокохудожественные усилия, но и не видел причин их останавливать. Все это его занимало.

– Но это ужасно, Эллсворт! Ты же знаешь, что это ужасно!

– Да, наверное. Но о чем ты беспокоишься, Питер? Бедные необразованные съемщики не в состоянии оценить художественные изыски. Главное, чтобы канализация работала.

– Но для чего?! Зачем?! Зачем?! – кричал Китинг на своих помощников.

– А почему нам ничего нельзя сказать? – спрашивал Гордон Л. Прескотт. – Мы тоже хотим выразить свою индивидуальность.

Когда же Китинг призывал обратиться к контракту, ему говорили: «Ладно, валяй, попытайся привлечь к суду правительство. Попытайся». Временами на него нападало желание убить. Но было некого убивать. Даже если бы ему это позволили, он бы не смог найти жертвы. Никто ни за что не отвечал. Не было ни целей, ни причин. Это просто происходило – и все.

Китинг пришел к Рорку в тот же вечер, когда тот вернулся. Он пришел незваным. Рорк открыл дверь и сказал: «Добрый вечер, Питер». Китинг не смог ответить. Они молча прошли в кабинет. Рорк сел, а Китинг остановился посредине и мрачно спросил:

– Что ты собираешься делать?

– Теперь предоставь это мне.

– Я ничего не мог сделать, Говард… Ничего не мог сделать!

– Полагаю, нет.

– А что можешь ты? Ты же не подашь в суд на правительство.

– Нет.

Китинг подумал, что лучше сесть, но расстояние до стула казалось ему слишком длинным.

– Что ты со мной сделаешь, Говард?

– Ничего.

– Хочешь, я выложу им всю правду? Каждому?

– Нет.

После небольшой паузы Китинг прошептал:

– Позволь мне отдать тебе гонорар… все… и…

Рорк улыбнулся.

– Извини, – прошептал Китинг, глядя в сторону. Он помолчал, а затем мольба, которая не должна была прозвучать, вырвалась наружу: – Я боюсь, Говард…

Рорк покачал головой:

– Что бы я ни делал, тебя это не затронет, Питер. Я тоже виновен. Мы оба виновны.

– Ты виновен?

– Это я повредил тебе, Питер. С самого начала. Тем, что помогал тебе. Есть дела, в которых нельзя просить помощи и нельзя помогать. Я не должен был работать над твоим проектом в Стентоне. Не должен был работать нал зданием «Космо-Злотник». И над Кортландтом. Я нагрузил иа тебя больше, чем ты мог снести. Это как слишком сильный для цепи электрический ток. Предохранители полетели. А теперь мы оба за это платим. Для тебя это тяжело, для меня еще тяжелее.

– Ты… ты хотел бы побыть один, а, Говард?

– Да.

У дверей Китинг сказал:

– Говард! Они же не умышленно.

– Это еще хуже.

Доминик услышала шум машины, поднимающейся по холму. Она подумала, что возвращается домой Винанд. Он задерживался допоздна вот уже две недели, после своего возвращения.

Шум мотора наполнил тишину весеннего вечера. В доме не было ни звука, только тихое потрескивание ее волос, когда она откидывала назад голову, ища для нее опору на мягкой спинке кресла. На какой-то момент она перестала осознавать шум приближавшейся машины – все было таким знакомым в этот час, все было частью окружавшего дом одиночества.

Она услышала, как машина остановилась. Дверь никогда не закрывалась, не ждали ни гостей, ни соседей. Она услышала, как дверь отворилась, затем послышались шаги внизу в холле. Шаги не остановились, а уверенно зазвучали на лестнице. Повернулась ручка двери.

Это был Рорк. Поднимаясь, она подумала, что раньше он не входил в ее комнату, но он знал все закоулки этого дома, как ее тело. Она не испытала потрясения. Только вспомнила о потрясении, подумав в прошедшем времени: «Я должна была чувствовать себя потрясенной, когда увидела его». Сейчас, когда она стояла перед ним, все казалось очень простым.

Она подумала: «Самое важное еще не прозвучало между нами. Все всегда говорилось как бы между прочим. Он не хотел видеться со мной наедине, теперь он здесь. Я ждала, и я готова».

– Добрый вечер, Доминик.

Она услышала, как произнесенное им ее имя заполнило пространство длиной в пять лет. И спокойно ответила:

– Добрый вечер, Рорк.

– Я хочу, чтобы ты мне помогла.

Она стояла на платформе вокзала в Клейтоне, штат Огайо, на процессе Стоддарда, на краю карьера в каменоломне, чтобы услышать от него то, что сейчас услышала.

– Да, Рорк.

Он пересек комнату, которую создал для нее, и сел, глядя на нее, – их разделяла только эта комната. Она не ощущала своих движений, только его, как будто в его теле было две нервные системы – его собственная и ее.

– Вечером в следующий понедельник, Доминик, ровно в одиннадцать тридцать, я хочу, чтобы ты подъехала к Кортландту.

Она отметила, что ощущает свои веки, – это была не боль, просто сознание, что они как будто одеревенели и не могут шевелиться. Она видела первое здание Кортландта и знала, что сейчас услышит.

– Ты должна быть одна в машине и должна ехать домой с заранее назначенной встречи. В таком месте, куда можно попасть только через Кортландт. Ты должна будешь доказать это впоследствии. Я хочу, чтобы у тебя кончился бензин напротив Кортлаидта в одиннадцать тридцать. Посигналь. Там есть старик – ночной сторож. Он выйдет. Попроси у него помощи и отошли его в ближайший гараж, он в миле отгуда.

– Да, Рорк, – обычным тоном подтвердила она.

– Когда он уйдет, выйди из машины. Вдоль дороги наискосок от здания тянется пустырь и что-то вроде окопа. Иди туда как можно быстрее, спускайся и ложись на землю. Через некоторое время можешь вернуться к автомобилю. Ты поймешь, когда будет можно. Позаботься, чтобы тебя обнаружили в машине, твое состояние должно быть соответствующим… примерно.

– Да, Рорк.

– Ты поняла?

– Да.

– Все?

– Да, все.

Они оба стояли. Она видела только его глаза, он улыбался.

Она услышала, как Рорк сказал: «Спокойной ночи, Доминик», затем он вышел, и машина отъехала. Она думала о его улыбке.

Она знала, что он не нуждался в ее помощи, чтобы сделать то, что задумал, он мог найти другой способ избавиться от сторожа; он позволил ей участвовать, потому что она не пережила бы того, что последует, если бы он не позволил ей участвовать; она знала, что это было испытание.

Он не хотел называть этого, он хотел, чтобы она поняла сама и не выказала страха. Она так и не смогла примириться с процессом Стоддарда, она бежала тогда от жуткого зрелища того, как мир расправляется с Рорком, но сейчас она согласилась ему помочь. Она согласилась в совершенном спокойствии духа. Она была свободна, и он это знал.

Дорога ровной лентой бежала по темному Лонг-Айленду, но Доминик казалось, что она пытается одолеть подъем. Это было необыкновенное ощущение, ощущение подъема, как будто машина устремилась вертикально вверх. Она не отрывала взгляда от дороги, приборный щиток, который находился в поле ее зрения, выглядел как панель управления самолетом. Часы на панели показывали одиннадцать десять.

Она в удивлении задумалась: «Я никогда не училась управлять самолетом, но теперь знаю, что при этом ощущаешь, как вот сейчас – безграничность пространства и никаких усилий. И невесомость. Кажется, так бывает в стратосфере… Или в межпланетном пространстве?.. Где не действует закон тяготения». Она заметила, что смеется вслух.

Просто ощущение подъема. В остальном она чувствовала себя нормально. Она никогда не вела машину так уверенно. Она думала: «Это скучная, механическая работа – управлять машиной, поэтому я знаю, что голова у меня ясная»; вести машину казалось легко, как дышать или глотать. Она остановилась на красный свет – светофор висел в воздухе на каком-то перекрестке какого-то пригорода. Она резко поворачивала, обгоняла другие машины и была уверена, что сегодня с ней ничего не случится; ее машину словно вел луч радара, о котором она читала, или радиомаяк; она только сидела за рулем.

Это помогало выкинуть из головы все, кроме мелочей, и чувствовать себя беззаботной и… несерьезной, подумала она, совершенно несерьезной. В этом была какая-то ясность, было радостно чувствовать себя более чем нормальной – как хрусталь, который более прозрачен, чем воздух. Имели значение лишь мелочи: тонкий шелк короткого черного платья, натянутого на колени, подвижность пальцев ног, когда она шевелила ими в туфле, надпись «Обеды у Денни», промелькнувшая золотыми буквами в темной витрине.

Она была очень весела во время обеда, который давала жена какого-то банкира из числа влиятельных друзей Гейла, имен которых она уже не помнила. Это был великолепный обед в огромном особняке на Лонг-Айленде. Они были так рады видеть ее и так огорчены, что не смог прийти Гейл. Она ела все, что перед ней стояло. У нее был великолепный аппетит… как в редкие моменты в детстве, когда она прибегала домой после целого дня, проведенного в лесу, и ее мать была так довольна, потому что боялась, что она вырастет малокровной.

Она развлекала присутствовавших историями из своего детства, она заставила всех смеяться – это был самый веселый обед на памяти собравшихся. В гостиной, окна которой были широко распахнуты навстречу темному небу – безлунному пространству, протянувшемуся за деревьями в сторону отмелей Ист-Ривер, – она смеялась и неумолчно говорила, она улыбалась окружавшим ее людям с такой теплотой, что они тоже начинали свободно говорить о дорогих для них вещах; она любила этих людей, и те понимали, что их любят, она любила всех людей на земле, и какая-то женщина сказала ей:

– Доминик, я и не думала, что ты можешь быть так великолепна. И она ответила:

– У меня все прекрасно.

Но в действительности она ничего не замечала, кроме часов у себя на запястье, и знала, что ей надо выйти отсюда в десять пятьдесят. Ей не приходило в голову, чем объяснить свой уход, но в десять сорок пять это было сказано, четко и убедительно, и в десять пятьдесят ее нога уже была на педали акселератора.

Это был закрытый спортивный автомобиль с черно-красной обивкой. Она подумала, как прекрасно Джон, шофер, сумел сохранить блеск красной кожи. Скорее всего, от автомобиля ничего не останется, и важно, чтобы он выглядел подобающим образом для своей последней поездки. Как девушка в свою первую ночь. «Я не одевалась для своей первой ночи, у меня и не было первой ночи – с меня только что-то сорвали, а во рту остался привкус карьерной пыли».

Увидев черные вертикальные полосы с точками света, заполнившие ветровое стекло, она удивилась – что случилось со стеклом? Потом поняла, что едет вдоль Ист-Ривер и что это Нью-Йорк. Она рассмеялась и подумала: «Нет, это не Нью-Йорк, это картина, нарисованная на окне моей машины, все находится здесь, на маленькой стеклянной панели под моей рукой. Я владею этим, – она пробежала рукой по стеклу от Бэттери до моста Куинсборо* – это мое, и я все отдаю тебе».

Фигура ночного сторожа уже уменьшилась до пятнадцати дюймов. «Когда она уменьшится до десяти дюймов, я начинаю», – подумала Доминик. Она стояла возле машины, и ей хотелось, чтобы сторож шел быстрей.

Строение черной массой впивалось в небо. Над плоским пустырем небо нависало необычно низко. Ближайшие дома были удалены на расстояние многих лет – неровные маленькие зубцы далеко у горизонта похожие на зубья ломаной пилы.

Она ощутила крупную гальку под подошвами; это было неприятно, но она не могла двинуть ногой, боясь шуметь. Она была не одна. Она знала, что он где-то в здании, их разделяла только дорога. Из здания не доносилось ни звука, не было видно ни огонька, только белые кресты на черных окнах. Ему не нужен был свет: он знал каждую комнату, каждый лестничный пролет.

Фигура сторожа еще уменьшилась. Доминик распахнула дверцу машины, швырнула внутрь шляпу и сумочку и захлопнула дверцу. Она услышала нарастающий гул, когда, уже перебравшись через дорогу, бежала по пустырю прочь от здания.

Она чувствовала, как шелковое платье льнет к ногам, и это служило ощутимым признаком бега, надо было пробиться через это, чтобы как можно быстрее разорвать сковывавшие ее барьеры. Она бежала по каким-то колдобинам, поросшим грубой щетиной. Один раз она упала, но поняла это, лишь когда была уже вновь на ногах.

В темноте она различила траншею и упала на колени, а потом легла на живот, лицом вниз, уткнувшись в землю.

Она почувствовала удар и конвульсию: ее ноги, руки, грудь льнули к земле, она как будто лежала в постели Рорка.

Звук взрыва показался ей ударом кулака по затылку. Она почувствовала, как земля навалилась на нее, подбросила и поставила на ноги у края траншеи. Верхняя часть здания соскользнула с места и повисла, пока разорванная полоса неба постепенно не заполнила ее, будто разрезав пополам. Затем эта полоса окрасилась в сине-зеленый цвет. И вот уже верхней части не стало, видны были только оконные рамы и балки, летящие в воздухе; здание расползалось по небу, длинный, тонкий, красный язык выстрелил из его центра: еще удар кулаком, и еще один, ослепительная вспышка, и стекла небоскреба сверкающим ливнем забарабанили по реке.

Она не помнила, что он приказал ей лежать, не двигаясь, не ощущала, что стоит, а вокруг надает дождь из стекол и искореженного железа. Во вспышках взрывов, когда стены начали разваливаться и здание раскрылось, как солнце, появляющееся из-за облачной завесы, она подумала о нем – о строителе, который вынужден разрушать, о человеке, который знал каждую уязвимую точку этой структуры, который высчитал напряжения конструкций; она подумала о том, кто выбирал эти ключевые точки, закладывал туда взрывчатку, о враче, обернувшемся убийцей, умело и быстро расправившимся с сердцем, легкими и мозгом. Он был там, он все понимал, и это понимание причиняло ему большую боль, чем та, которую он причинял зданию. Но он был там и приветствовал это.

На мгновение она увидела город, залитый светом, разглядела оконные проемы и карнизы за мили отсюда, подумала о темных комнатах и потолках, которые лизал огонь, об остриях башен, осветившихся на фоне неба, – о ее и его городе.

– Рорк! – закричала она, – Рорк! Рорк! – Она не понимала, что кричит. В грохоте взрыва она не слышала своего голоса.

Потом она побежала наискосок через пустырь, к дымящимся руинам, несясь по битому стеклу, каждым шагом тяжело упираясь в землю и радуясь боли. И боли уже не оставалось. Над пустырем стояла туча пыли. Откуда-то издалека слышался вой сирен.

Машину еще можно было узнать, хотя задние колеса расплющились под тяжестью обломка отопительной системы, а на капоте лежала дверца лифта. Она заползла на сиденье, ведь она должна была выглядеть так, будто не уходила отсюда. Она хватала осколки стекла с пола и посыпала им колени, волосы. Она подняла острый осколок и резанула им шею, ноги, руки. То, что она чувствовала, нельзя было назвать болью. Она видела, как из руки брызнула кровь, струйки ее стекали ей на колени, пропитывая черное шелковое платье, сбегая между ног. Голова ее откинулась назад, рот открылся. Она тяжело дышала. Но не хотела остановиться. Она была свободна. Она была неуязвима. Она не знала, что перерезала себе артерию. Она чувствовала себя такой легкой. Она смеялась над законом всемирного тяготения.

Когда ее нашли полицейские из первой машины, прибывшей на место происшествия, она была без сознания, жизни в ее теле оставалось на несколько минут.

XIII

Доминик разглядывала свою спальню. Это была ее первая встреча с окружающим миром, к которой она была готова. Ей было известно, что ее привезли сюда после многих дней, проведенных в больнице. Спальня, казалось, сверкала от света. Все видится ясным, как стекло, подумалось ей, это осталось, это навсегда. Она увидела, что Винанд стоит возле ее постели. Он наблюдал за ней, как будто его что-то забавляло.

Она вспомнила, каким видела его в больнице. Тогда его ничто не забавляло. Она знала, что доктор сказал ему в ту первую ночь, что она не выживет. Ей же хотелось сказать всем, что она выживет, что у нее нет выбора – она будет жить; только говорить об этом людям казалось уже неважным, как и вообще что-либо говорить.

И вот она вернулась. Она еще ощущала бинты на своей шее, на ногах, на левой руке, но ее руки лежали перед ней на простыне, бинты были сняты; остались только бледно-розовые шрамы.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: