В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал:
— Выпускай!
Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее — она лязгнула, как пасть волка,— выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.
— Живее, живее! — прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков — бывалый,— видя веселое настроение конвоя, сострил:
|
|
— По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.
Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.
— Пошёль,— буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.
Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.
Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке — широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано — «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант — начальник конвоя и старшина — корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.
— Буду называть фамилии,— сказал капитан,— выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.
И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.
Среди заключенных был один малолетка — Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее — у параши.
|
|
Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. Но на корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.
Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. И Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог,— но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой,— там тлела лампочка.
Коля за этап порядком устал и сел на корточки — лицом к параше. Он жадно затягивался и выпускал дым, который ее обволакивал и медленно поднимался к потолку.
Дежурный, увидев в коридоре дым, закричал:
— Прекратите курить! Раскурились.
Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов его в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли — с непривычки. Он никогда так долго в таком положении не находился. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.
Сидя на параше, Коля возвышался над заключенными и был доволен, что нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек — признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:
— Оставь.
Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю, и, подавая ему окурок, еще тише, чем Коля, сказал:
— Сядь рядом.
Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.
— Первый раз попал?—спросил добродушно мужчина, продолжая разглядывать Колю.
— Первый —протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.
— Малолетка?
— Да.
— Ты знаешь,— продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза,— не садись никогда на парашу.— Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова.— Нехорошее это дело — сидеть на параше.
Он еще хотел что-то сказать, но забренчал ключами дежурный и широко распахнул двери. Зеки встали с корточек и перетаптывались, разминая затекшие ноги. Так сидеть было многим непривычно. В дверях стоял корпусной. Его шустрые глаза побегали по заключенным, будто кого-то выискивая, и он громко сказал:
— Четверо выходите.
Это начинался шмон.
Коля оказался в первой четверке. Вдоль стены с двумя зарешеченными окнами стояло четыре стола, у каждого — по надзирателю. Коля подошел к сухощавому пожилому сержанту, и тот приказал:
— Раздевайсь.
Коля снял бушлат, положил на стол, затем стал снимать пиджак, рубашку, брюки. Тем временем сержант осмотрел карманы бушлата, прощупал его и взял брюки. Коля стоял в одних трусах.
Когда одежда была осмотрена, сержант крикнул:
— А трусы чего не снял?
Коля снял трусы и подал ему. Тот прощупал резинку, смял их и бросил на вещи.
— Ну, орел, открой рот.
Коля открыл. Будто зубной врач, сержант осмотрел его. Затем ощупал голову, нет ли чего в волосах, и, наклонив Колину голову так, чтобы свет лампочки освещал ухо, заглянул в него. Потом в другое. Оглядев тело Коли, сказал:
— Повернись кругом.
Коля повиновался.
— Присядь.
Коля исполнил.
— Одевайся.
Петров оделся, и его первого закрыли в соседний пустой боксик, но тут же следом вошел второй заключенный, через некоторое время третий и четвертый.
|
|
Так проходил шмон. Из одного боксика выводили, в коридоре обыскивали и заводили в другой.
Наконец шмон закончился. И зеки опять сидели, стояли в точно таком же, как и первый, боксике, помаленьку дымя и болтая. Это все, что они могли делать. В парашу никто не оправлялся — все терпели. Но вот отворилась дверь. Тот же старшина, с шишкой на скуле, рявкнул:
— Выходи!
Зеки выходили и строились на улице, поджидая остальных. Мороз крепчал. Ветра почти не чувствовалось. Вдалеке, за забором, были рассыпаны огни ночного города, приятно манящие к себе. На них смотрели многие. А Коля так и впился в них. Тюремный двор был тоже освещен. еще ярче, но то были тюремные огни, и душа от них не приходила в восторг, а, наоборот, была угнетена, будто они хотели высветить в ней то, что никому не предназначалось.
У Коли закипело в груди, стало труднее дышать, будто тюремный воздух был тяжелее. Вот подул ветерок, он охватил лицо, но не тронул спертую душу. Коля не ощутил его, он все еще был поглощен далекими огнями за забором. Так туда захотелось! Оттуда дует ветер. И там легче дышится. Ведь за забором — воздух свободы.
Оцепенение Коли прервалось окриком старшины:
— Разобраться по двое!
Их снова пересчитали и повели в баню. Она имела вид приземистого сарая с двускатной крышей. Они вошли в низкие двери. Здесь был небольшой тамбур, из которого вели две двери — одна налево, другая направо. Старшина открыл левую дверь, и зеки последовали за ним. Когда все зашли, старшина скомандовал:
— Раздевайтесь побыстрей. Вещи в прожарку.
И вышел.
В стене открылось окно не окно — целая амбразура, и из него по пояс высунулся заключенный—работник хозяйственной обслуги, одетый в хлопчатобумажную черную куртку, и сказал:
— Вещи сюда.
Зеки клали вещи на высокий квадратный стол с толстыми ножками, стоящий перед окном, голые проходили через холодный тамбур и входили в другую дверь. Здесь зеков наголо стригли три дюжих румяных молодца из хозобслуги — старыми ручными машинками, которые клочьями выдирали волосы. Командовал баней вольнонаемный, тощий, сутулый старикашка с сиплым голосом. На нем был длинный черный халат, застегнутый на все пуговицы, из-под халата выглядывала красная клетчатая рубашка, этим и отличавшая его от хозобслуги, которой вольные вещи, кроме теплого белья, не полагались. И еще у него в отличие от хозобслуги были волосы—мягкие, редкие, седые, зачесанные назад.
|
|
Сиплый раздал ножницы, чтобы стригли ногти на руках и ногах, а потом, взяв в руки машинку, просипел:
— Лобки, лобки стригите.—И протянул машинку оказавшемуся рядом зеку.
Лобки так лобки (Коля никогда не слышал этого слова), и все по очереди начали их стричь. После этих процедур зеки брали из посылочного ящика кусочек хозяйственного мыла, который утопал в кулаке, и заходили в моечное отделение.
Взяв цинковый изогнутый тазик и набрав в него воды, Коля сел на деревянную скамейку и стал брызгать на себя воду — мыться ему не хотелось. Он посмотрел на других зеков: они с усердием терли себя истерзанными, с козий хвост, мочалками, фыркали и отдувались, снова набирали горячей воды, крякали от удовольствия, терли друг дружке спины. Совсем как в вольной бане. Коля, пересилив себя, намылил бритую голову, поскреб для виду, смыл мыло, набрал погорячее свежей воды и стал снова брызгать на себя. Сидеть, не обливаясь горячей водой, было холодно. Эту противную мочалку, которой обувь вытирать не каждый станет, брать в руки не хотелось. Но более всего ему не хотелось мыться в тюремной бане. Он окатил себя водой и набрал еще. Тут отворилась дверь, но не та, в которую они заходили, и старшина, несмотря на то, что еще не все помылись, гаркнул:
— Заканчивай мыться! Одеваться!
Коля окатил себя водой и первый вошел в то помещение, где они сдали вещи в прожарку. Он понял — баня построена по кругу. На грязном полу в беспорядке валялись вещи. Он еле отыскал свои. Из окошка их, горячие, после прожарки выбросили на пол. Их и сейчас невозможно было надеть—особенно жгли руки металлические пуговицы. Зеки едва разобрались с вещами—их повели на склад получать постельные принадлежности.
Наступало утро. Но на улице было все так же темно. Снег искрился от яркого освещения. Было заметно движение хозобслуги. Готовили завтрак.
Этапников завели в длинное одноэтажное здание. Здесь находилось несколько камер для заключенных и тюремный склад. Стали выдавать матрац, наматрасник, подушку, наволочку, одеяло и кружку с ложкой. Подошла очередь и Коли. Кладовщица, взглянув на него, улыбнулась:
— Ты к нам не в первый раз?
— В первый.
— Что-то лицо мне знакомо. Ну сознайся, что не в первый.
— Нет, в первый.
Забрав вольную одежду, кладовщица выдала ему тюремную. Малолеток в отличие от взрослых переодевали; и им вместо наматрасника давали простыни. Коля отошел в сторону и стал одеваться. Серый застиранный хлопчатобумажный костюм был велик. Рукава он подвернул, а брюки поддернул повыше. Разбитые ботинки, какие дают в профессионально-технических училищах и рабочим на предприятиях, были ему размера на три больше. Каблуки почти что сносились. Шнурков не было. Фуфайка тоже была велика, а шапка еле держалась на затылке.
Зеков повели в трехэтажный корпус разводить по камерам. На улице брезжил рассвет.
Петрова одного закрыли на первом этаже в пустую камеру. Она была сводчатая. Вытянутая в длину. В ней стояли три железные кровати с забетонированными ножками. У левой стены — стол, рядом с ним бачок для воды, а на нем вместо кружки алюминиевая миска. У противоположной от двери стены, под окном, проходили две трубы отопления.
Коля положил матрац на кровать, на ту, что стояла ближе к дверям, а значит, и к параше, и сел сам. «Интересно,— подумал он,— в КПЗ говорили, что в камерах много людей, есть радио, шашки, шахматы, свежие газеты. А здесь одиночка».
Через зарешеченное окно ничего не было видно, потому что с улицы были прибиты жалюзи. Он расправил матрац, вата в котором была сбита комками, и лег лицом к двери. «Сколько же я буду сидеть один?»
Он пролежал до обеда, разглядывая сводчатый потолок, стены, дверь... Иногда вставал, оправлялся в парашу, пил холодную воду и ложился снова. Скукота. Вдруг открылась кормушка, и ему подали обед — гороховый суп и овсяную кашу.
Мысли его путались. От тюрьмы перескакивали к КПЗ, к дому, к училищу. И все же Коля твердо верил: срок ему не дадут, ну на худой конец — дадут условно. Да и Бог с ним. Лишь бы свобода. Остальное — ерунда.
После ужина Коле сказали собраться с вещами и повели на второй этаж. Дежурный, достав из-за голенища яловых сапог фанерку, формой как разделочная доска для хозяйки, только поменьше, поставил карандашом пополнение в двадцать восьмую камеру и открыл ее.
Коля решил быть пошустрее и потому смело переступил порог. Пацаны сидели и лежали на кроватях. Но едва захлопнулась дверь, как все повскакали с мест, гогоча от радости.
— О-о-о!!! Камбала!!! Где же тебя поймали?!!—прокричал белобрысый мордастый парень, с восторгом оглядывая Петрова.
Вопрос повис в камере, все молчали, устремив пять жадных взоров на новичка. У него не было левого глаза, и он наполовину был прикрыт. Под невидящим глазом зияла ямка, в которую запросто бы поместилось воробьиное яйцо. Ямка напоминала воронку от авиабомбы только во много раз меньше. Из воронки в четыре разные стороны расходились темные грубые рубцы.
Коля не оробел и, улыбнувшись, ответил:
— Тура обмелела, вот меня и поймали.
Пацаны загоготали еще громче и подошли ближе, внимательно разглядывая новичка. Он был невысокого роста и выглядел совсем сопляком. Коля рассматривал их. Малолеток было пять. Сильно здоровых среди них не было, но он был всех меньше. Он стушевался. Нехорошее предчувствие закралось в душу. «Если полезут драться— отвечу, будь что будет»,— решил он.
— Ребята, куда матрас положить?
—Да вот,— указал белобрысый на пустую кровать.— Ложи сюда.
Другой, похожий на цыгана, парень обвел прищуренным взглядом сокамерников и, заикаясь, сказал:
— Да ты раздевайся. Не стесняйся. Это теперь твой дом.
Коля сбросил с себя бушлат и шапку на кровать, хотя в камере была вешалка, но кровать ближе. Парни закурили, и Коля попросил у них. Прикурив, сильно затянулся.
— Ну, откуда будешь? — спросил белобрысый.
— Из Заводоуковского района,— ответил Петров и, чуть помолчав, спросил: — Земляки есть?
— У нас нет. Там,— и парень показал рукой в стену,— в какой-то камере есть.
Ребята расселись на кроватях. Сел и Коля.
— По какой статье? — спросил, заикаясь, цыган.
— По сто сорок четвертой.
— Кого обчистил?
Коля задумался.
— Я вообще-то никого не чистил. Шьют мне две кражи.
— Э-э-э,— протянул белобрысый.— Он в несознанку. Вяжи об этом.
Ребята курили и расспрашивали Петрова, сколько человек пришло по этапу, много ли малолеток, первый ли раз в тюрьме. Он отвечал, а сам рассматривал камеру. Она была небольшая. Всего три двухъярусных кровати. Он занял шестое, последнее свободное место. Возле вешалки с фуфайками, на табурете, стоял бачок с водой. В углу у самой двери притулилась параша. У окна между кроватями стоял стол. На столе лежала немытая посуда. Стол и пол были настолько грязные, что между ними не было никакой разницы.
Ребята встали с кроватей, и цыган сказал:
— Тэк-с... Значит, в тюрьме ты в первый раз. А всем новичкам делают прописку. Слыхал?
— Да, слыхал. — Но в чем заключается прописка, Коля не знал.
— Ну что ж, надо морковку вить. Сколько морковок будем ставить?
Ребята называли разные цифры. Остановились на тридцати: двадцать холодных и десять горячих.
— А банок с него и десяти хватит, — предложил один.
— Десяти хватит, — поддержали остальные.
Морковку из полотенца свили быстро. Ее вили с двух сторон, а один держал за середину. То, что они сделали, и правда походило на морковку, по всей длине как бы треснутую. Цыган взял ее и ударил по своей ноге с оттяжкой.
— Н-нештяк.
— Добре, — поддакнул другой.
Посреди камеры поставили табурет, и белобрысый, обращаясь к худому и потому казавшемуся высоким парню, сказал:
— Смех, на волчок.
Смех вразвалочку подошел к двери и затылком закрыл глазок, чтобы надзиратель не видел, что здесь будет происходить.
— Кто первый?—спросил белобрысый и, протянув парню с пухлым лицом морковку, добавил: — Давай короче.
Пухломордый взял морковку, встряхнул ее и, усмехнувшись, приказал Коле:
— Ложись.
Коля перевалился через табуретку. Руки и ноги касались пола. Парень взмахнул морковкой и что было силы ударил Колю по ягодицам.
— Раз, — начал отсчет один из малолеток.
— Слабо,— корил белобрысый,
— Ты что, — вставил цыган, — забыл, как ставили тебе?
Парень сжал губы, и во второй раз у него вышло лучше.
—Два.
—Во-о!
— Три.
— Это тоже добре, — комментировал цыган.
— Четыре.
Задницу у Коли жгло. Удары хоть и были сильные, но терпимые. Он понял, что морковка хлещет покрепче ремня. Кончил бить один, начал второй. Ягодицы уже горели. Четырнадцать холодных поставили, осталось шесть. Теперь очередь была Смеха. Его заменили на глазке. Удары у Смеха были слабые, но боль все равно доставляли. Он отработал свое и опять стал на глазок. Осталось десять горячих. Конец морковки чуть не до половины намочили.
— Дер-р-ржись, — сказал цыган Коле.
Мокрая морковка просвистела в воздухе и, описав дугу, обожгла Коле обе ягодицы. Цыган бил сильнее. И бить не торопился. Свое удовольствие растягивал. Ударив три раза, он намочил конец морковки еще, повытягивал ее, помахал в воздухе и, крякнув, с выдохом ударил. Только у Коли стихла боль, как цыган взмахнул в последний раз, попав, как и хотел, самым концом морковки. Такой удар был больнее.
Но вот морковка в руках у белобрысого.
— На-ка смочи, — подал он ее пухломордому.
Теперь морковка была мокрая почти вся.
Белобрысый свернул ее потуже, повытягивал так же, как цыган. Парни, видя, что он скоро ударит, загоготали, предвкушая удовольствие. Все знали по себе, как он бьет.
— Ты ему,—сказал цыган,—ударь разок не поперек, а провдоль. Чтоб хром лопнул.
— Он тогда в штаны накладет, — заметил другой.
Коля понял, что били вначале слабые, а теперь надо выдержать самое главное. И не крикнуть. А то надзиратель услышит. Петрову было неловко лежать, перевалившись через табурет. Из его рта пока не вылетел ни один стон. Вот потому его хлестали сильнее, стараясь удачным ударом вырвать из него вскрик. Чтобы унизить. Упрекнуть. Коля понимал это и держался.
Белобрысый поднял обе руки до уровня плеч, в правой держа морковку. Расслабился, вздохнул, переложил конец морковки в левую руку и, сказав: «Господи, благослови», с оттяжкой что было мочи ударил. Задница у Коли и так горела, а сейчас, после удара, будто кто на нее кипятка плеснул. Следующий удар не заставил себя ждать. Только утихла боль, белобрысый сплеча, без всякой оттяжки хлестанул вдругорядь. Удар был сильнее первого. Коля после него изогнул спину, но не застонал. Ребята каждый удар сопровождали кто выдохом, будто били сами, кто прибауткой. Их бесило, что пацан не стонал. Им хотелось этого. Они ждали стона. Тогда белобрысый стал бы бить тише. Но Коля терпел. Последний удар был самый сильный. Казалось, в него вложена вся сила. Но стона нет. Белобрысый отдал морковку, чтобы к ее концу привязали кружку, и сказал:
— Молодец, Камбала. Не ожидал. Не то что ты, Смех!
Смех с ненавистью взглянул на Петрова. Он перед Камбалой унижен. Перед этим одноглазым...
Пока привязывали к концу морковки кружку, Коля передохнул. Осталось вытерпеть последние десять банок. Алюминиевая кружка к ошпаренной заднице будет прилипать больнее.
Поставили Коле и банки. Он выдержал. Ни стона. Задница горела, будто с нее сняли кожу. Его еще ни разу так долго никто не бил. Белобрысый и двое ребят остались довольны Петровым. Так терпеть должны все. Но двое, цыган и Смех, были разъярены и возненавидели его.
Коля закурил. Все смотрели на него.
—Н-ну с-садись, — сказал цыган. — Что стоишь?
Парни засмеялись. Все понимали, что сесть ему сейчас невозможно.
— Покури, передохни,—беззлобно сказал белобрысый.—Садиться еще придется. Кырочки, тромбоны и игры остались. — Он помолчал, глядя на Колю, потом добродушно, будто не было никакой прописки, сказал: — Теперь можно знакомиться. — И протянул широкую жесткую ладонь. — Миша.
— Коля.
Вторым дал руку цыган.
— Федя.
Третий был тезка, а четвертого звали Вася. Смех дал руку и сказал:
— Толя.
— Не Толя,— оборвал его Миша,— а Смех.
— Ну, Смех, — недовольно протянул он.
—А ты, —сказал Миша, обращаясь к Коле,—отныне не Коля, а Камбала. Эта кличка тебе подходит.
Посреди камеры поставили скамейку.
— Садись, — сказал цыган, — сейчас получишь по две кырочки и по два тромбона.
Коля сел.
— Делай. Вася, — скомандовал Миша.
Вася подошел, нагнул Коле голову, сжал пальцы правой руки и, размахнувшись, залепил ему по шее. Раздался шлепок.
— Р-раз, — произнес цыган.
И тут Вася, вновь примерившись, закатил Коле вторую кырочку.
— Следующий.
Когда бил Миша, голова сотрясалась, чуть не отскакивая от шеи, и хлопок, похожий на выстрел, таял под потолком. Шею ломило.
Затем ребята поставили Коле по два тромбона. Одновременно ладонями били по ушам и с ходу, соединив их, рубили по голове. Уши пылали. В ушах звенело.
— А сейчас, Камбала, будем играть в хитрого соседа,— объявил Миша.
— Я буду хитрым соседом, — вызвался цыган.
— Игра заключается в следующем, — продолжал Миша. — Вы двое садитесь на скамейку, на головы вам накидываем фуфайку, а потом через фуфайку бьем вас по головам. Вы угадываете, кто ударил. Это та же игра, что и жучок. Вернее сказать—тюремный жучок. Только вместо ладони бьют по голове. Итак, начали.
Коля и Федя сели на скамейку. На них вмиг накинули фуфайку, и Коля тут же получил удар кулаком по голове. Он поднял фуфайку и посмотрел на Мишу, так как удар был сильный.
— Ты?
— Нет!
Теперь Коля накинул подол фуфайки на голову сам. Следующий удар получил Федя. Но он тоже не угадал. Коля не отгадал и во второй раз и в третий. А в четвертый его ударили не кулаком, а чем-то тяжелым, отчего в голове загудело. Но он не отгадал опять. Теперь не только задница ныла, но и голова гудела. Вот он опять получил удар чем-то тяжелым и понял, что на этот раз ударил сосед. Коля скинул фуфайку и показал пальцем на Федю.
— Это он.
— Ох и тугодум ты. Бьют тебя все, а надо на соседа показывать. Ведь игра же называется хитрый сосед, — улыбаясь, сказал Миша.
Следующая игра называлась петух. Коля с усилием натянул рукава фуфайки на ноги. И тут его голову обхватили две дюжие руки, наклонили ее и, просунув под воротник, натянули фуфайку на спину. Затем цыган с пренебрежением толкнул Колю ногой. Коля закачался на спине, как ванька-встанька, и остановился. Петух был своего рода капкан или смирительная рубашка: Колина голова была у самых колен, ноги, продетые в рукава, бездействовали, руки, прижатые фуфайкой, стянуть ее были не в силах. Он катался по полу, стараясь выбраться из петуха, но тщетно. С ним могли сделать все что угодно. Ребята давились от смеха, наслаждаясь его беспомощностью.
Ярости уже не было в Коле, чувства были парализованы. Ему хотелось одного — чтоб побыстрее все кончилось. Воля его была надломлена. Раньше он думал, что среди заключенных есть какое-то братство, что они живут дружно между собой, что беда их сближает и что они делятся последней коркой хлеба, как родные братья. Первый же час в камере принес ему разочарование. Он готов был плакать. Лучше провалиться в тартарары, чем беспомощному валяться на полу под насмешки друзей по несчастью.
— Хорош гоготать. Побалдели — и будет. Снимите петуха, — сказал Миша.
Но никто не двинулся с места. Освобождать никому не хотелось. Все же тезка освободил ему голову, и Коля медленно, будто контуженый, стал вытаскивать ноги из рукавов. Бот он свободен. Фуфайка лежит рядом. Но он продолжает сидеть на полу. Федя-цыган подходит, заглядывает ему в лицо и, отойдя к двери, расстегивает ширинку. Коля невидящим взглядом смотрит в пол. Цыган оборачивается и подходит к Петрову. Камера остолбенела. Такого еще никто не видывал. Цыган остановился в двух шагах от Коли и стал тужиться. Коля поднял на него глаза, но остался недвижим. Ему надо было встать, но этот час кошмара вымотал его и он не соображал, как ему быть. Струя побежала и стала приближаться к Коле, еще доля секунды — и она ударит в лицо. Коля не вскочил с пола, а только инстинктивно, будто в лицо летит камень, поднял руку. Ладонь встретила струю, и от нее полетели сотни брызг в стороны.
— Федя, Федя, ну зачем ты, Федя? — Встать Коля не мог.
Цыган смеялся. Струя колебалась. Коля водил рукой, ловя струю, и она разбивалась о ладонь. Но вот до него дошло, что надо сделать, и он вскочил с пола. Цыган прекратил. В камере стояло гробовое молчание. Первым его нарушил цыган:
— Ну, остается еще одно — и хватит с тебя.
Все молчали.
— В тюрьме есть закон, — продолжал цыган, — и в нашей камере тоже: все новички целуют парашу.
Коля не знал, когда кончится эта пытка, и был сейчас готов на все. Что параша дело плохое — эти слова не пришли ему на память. Не до воспоминаний. Все как во сне. Но почему-то целовать парашу показалось ему странным, и он, посмотрев на цыгана, спросил:
— И ты целовал?
— А как же...
Коля обвел взглядом ребят, сидящих на кроватях. Они молчали. И он спросил:
— А что, правда надо целовать парашу?
Ответом—молчание. Коля заколебался. Тогда Смех поддержал цыгана:
— Целуй. Все целуют.
— Вот поцелуешь—и на этом конец,—вмешался опять цыган. Как хотелось Коле сейчас, чтоб все это кончилось. Сломленная воля говорила: целуй,—но сердце подсказывало: не надо.
Не доверяя цыгану и Смеху, он посмотрел на Мишу, самого авторитетного в камере. Миша был доволен Колей — он ни разу не застонал, когда его прописывали. Но теперь, когда Коля малодушничал, Мише не было его жалко.
— Парашу целуют все. Это закон,— сказал он.
Коля еще раз обвел всех взглядом и остановился на цыгане.
— Ну что же, целуй,— растягивая слова, чтобы не заикаться, сказал цыган.
— А куда целовать?
— Открой крышку и в крышку изнутри.
Коля медленно подошел к параше — она стояла у самой стены — и откинул крышку.
— Сюда? — указал он пальцем на зернистую, отбеленную солями внутреннюю сторону крышки.
— Сюда,— кивнул цыган.
Сердце, сердце опять подсказывало Коле, что целовать парашу не надо. Но крышка открыта—мосты сожжены. К ребятам он стоял спиной и нагибался к крышке медленно, будто она его могла полоснуть, словно нож, по горлу. Из параши несет мочой. Вот уже крышка рядом, он тянет к ней губы, будто она раскаленная и, прикоснувшись, обожжет их. В камере тишина. Все замерли, будто сейчас свершится что-то такое, от чего зависит их судьба. Коля еле тронул губами крышку и только выпрямился — камера взорвалась:
— Чушка! Параша! Мина!
Гул стоял долго.
— Камбала! Закрой парашу! — наконец крикнул Миша.
Коля закрыл.
— Сейчас мы позвоним,—продолжал он,—во все камеры и скажем, что у нас есть чуха.
Миша взял со стола кружку и только хотел стукнуть по трубе, как Коля, поняв, какая жизнь его теперь ожидает, закричал:
— Миша! Ребята! Простите! Ведь я правда думал, что надо целовать парашу. Вы же сказали,—он посмотрел на цыгана, на Смеха, остановил взгляд на Мише,— что целовать парашу — тюремный закон. Если б вы не сказали, разве б я стал целовать? Да не поцеловал я ее, я только губы поднес...
Ребята молчали. Решающее слово оставалось за Мишей. Миша немного подумал.
— Хорошо,— сказал он и поставил кружку на трубу отопления,— звонить не будем.
Он замолчал. Молчали и остальные.
— Я думаю, его надо простить,— произнес Миша.
Смех был против, а цыган молчал. Двое ребят согласились с Мишей. Переговорив, парни Колю решили простить и никогда никому об этом не рассказывать.
Ночью ему снились кошмарные сны. Он проснулся и обрадовался: как хорошо, что все было во сне. Но тут же вспомнил вчерашний вечер, и ему стало страшно. Сейчас ему хотелось, чтобы и тюрьма была лишь только сном. Он откинул одеяло, и в глаза ему ударил неяркий свет ночной лампочки, светившей, как и в боксике, из зарешеченного отверстия в стене. Нет — тюрьма не сон. «Сколько же сейчас времени? Скоро ли подъем?»—подумал он, поворачиваясь к стене и натягивая на голову одеяло.
Он лежал, и ему не хотелось, чтобы наступало утро. Что принесет ему новый день? Уж лучше ночь. Тюремная ночь. Тебя никто не тронет. Или лучше — одиночка.
Но вот дежурный в коридоре заорал: «Подъем!»—и стал ходить от двери к двери и стучать ключом, как молотком, в кормушки, крича по нескольку раз «подъем». Камера проснулась. Ребята нехотя вставали, потягивались, ругали дубака.
— Да, Камбала, ты сегодня дневальный,— с кровати сказал Миша, стряхивая на пол пепел с папиросы.
Слышно было, как соседние камеры повели на оправку. И у их двери дежурный забренчал ключами.
— На оправку! — распахнув дверь, крикнул дежурный.
Цыган, проходя мимо Коли, сказал:
— Выставь бачок.
Коля выставил и зашел за парашей.
— Смех,— услышал Петров в коридоре голос Миши,— а парашу кто будет помогать нести?
Смех вернулся в камеру, злобно взглянул на Колю, и они, взяв за ручки двухведерную чугунную парашу и изгибаясь под ее тяжестью, засеменили в туалет.
В туалете было холодно—здесь трубы отопления не проходили. После оправки ребят закрыли в камеру.
В коридоре хлопали кормушки: разносили еду. Открыли и у них.
— Кружки! — гаркнул работник хозобслуги, и Коля, взяв со стола кружки, в каждую руку по три, поднес к нему.
Тот шустро насыпал в каждую кружку по порции сахару специальной меркой, сделанной из нержавейки и похожей на охотничью мерку для дроби. Через несколько минут Коля получил шесть порций сливочного масла, завернутого в белую бумагу, а затем хлеб и занес бачок с кипятком.
Когда принесли пшенную кашу, парни сели за стол. В белый ноздристый хлеб, который в тюрьме давали малолеткам только на завтрак, они втерли пятнадцать граммов масла и стали завтракать. Ели они не торопясь, особенно когда пили чай с сахаром и маслом. Удовольствие растягивали.
После завтрака Коля собрал со стола миски и поставил их у дверей.
Теперь малолетки, лежа на кроватях, курили и ждали вывода на прогулку. Когда им крикнули приготовиться, Коля сказал:
— На прогулку я не пойду. У меня носков шерстяных нет и коцы здоровенные.
— Пошли,— позвал цыган,— мы ненадолго. Замерзнем — и назад.
Вместо, шарфов парни обмотали шеи полотенцами.
Но Коля остался.
Как хорошо быть одному. Вот бы они совсем не возвращались. Но ребята минут через двадцать вернулись. Румяные, веселые.
Отогревшись, цыган взял шахматы.
— Сыграем в шашки?
— Сыграем,— согласился Коля.
Вместо шашек расставили шахматы. Цыган обвел всех взглядом и спросил Колю:
— Играем на просто так или на золотой пятак?
— Конечно, на просто так. Где же я возьму золотой пятак, если проиграю?
За игрой наблюдали, но никто не подсказывал. Коля цыгану проиграл быстро.
— Ну, теперь исполняй три желания,— сказал цыган, вставая из-за стола и самодовольно улыбаясь.
Он потянулся будто после тяжелой работы и встал посреди камеры, скрестив руки на груди.
— Какие три желания? Мы так не договаривались.
— На просто так — это значит на три желания.
— А если б на золотой пятак,— спросил Коля,— тогда бы что?
— А тогда я бы потребовал у тебя золотой пятак. Ты бы где взял его? Нигде. Ну и опять — три желания.
Понял Коля — три желания горели ему так или иначе.
— Первое желание говорю я.— Цыган поднял вверх указательный палец.— Да ты не бойся, желания простые. Полай на тюремное солнышко, а то оно надоело. Неплохо, если оно после этого потухнет. Пошел.— И цыган указал ему место.
Коля вышел на середину камеры, поднял вверх голову и залаял.
— Плохо лаешь. Старайся посмешнее. Представь, что ты на сцене. Мы — зрители,— сказал Миша,— и тебе надо нас рассмешить. Ты должен не только лаять, но и изображать собаку. А вначале— повой.
Коля, глядя на лампочку, завыл. Он решил сыграть роль собаки по-настоящему. Бог с ними, на сцене он выступал не раз. Выл он на разные голоса. Потом, обойдя камеру и виляя рукой вместо хвоста, навострил уши другой рукой. И загавкал. Ребята покатились со смеху. Это им понравилось. Гавкал он долго, из разных положений, а потом, как будто обессиленный, упал на пол и завилял «хвостом».
Парни зааплодировали. Унижения, как вчера, он не чувствовал. «Это роль, лишь только роль»,— утешал он себя.
— Итак, Камбала, молодец! — похвалил его Миша. — Смех эту роль исполнил хуже. Мы его заставляли гавкать до тех пор, пока не потухнет лампочка. — Миша затянулся и, выпуская дым, продолжал: — Следующий номер нашей программы,— он задумался,— парашютист.
Ребята отодвинули стол к самым трубам и поставили на него табурет.
— Ты должен с табуретки,— Миша показал рукой,— прыгнуть вниз головой.
— Нет,— возразил Коля,— вниз головой я прыгать не буду. Прыгнуть просто — могу.
— Нет,— заорали все на него,— ты должен прыгнуть вниз головой!
— Ты что — боишься? — спросил его Миша.— Я думал — ты смелый.
Коля молчал. Он боялся сломать шею.
— Если не прыгнешь, получишь морковок и банок в два раза больше, чем вчера. И еще кое-что придумаем,— сказал цыган.
— Ладно, согласен,— сказал Коля.
Он решил прыгнуть с вытянутыми вперед руками.
Ему завязали глаза, и он встал на стол, потом на ощупь ступил на табурет.
— Приготовиться,— сказал цыган,— считаю до трех — и прыгай. Раз, два, три!
Коля нырнул вниз головой с вытянутыми вперед руками. Он ожидал удара о жесткий пол, но упал на мягкое одеяло — его за четыре конца держали парни.
— Ну что, надо сказать — парашютист ты неплохой,— подбодрил его Миша, хлопнув ладошкой по шее.
И третье желанье исполнил Коля: послал на три буквы дубака.
После обеда Колю повели снимать отпечатки пальцев. Это называлось играть на пианино. Потом его сфотографировали на личное дело и закрыли обратно в камеру.
Вторая ночь, как и первая, прошла в кошмарных снах.
На следующий день после завтрака был обход врача.
— Есть больные? — спросил надзиратель, широко распахнув дверь.
Парни увидели полнеющую молодую женщину в белом халате и в белом колпаке. Она была пышногрудая, привлекательная.
— Нет больных, что ли? — переспросил надзиратель и стал затворять дверь.
— Есть! — заорал цыган и выскочил в коридор.
Через минуту он вернулся, неся в руке две таблетки.
— Ну что,— спросил Миша,— не обтрухался?
Цыган от удовольствия закрыл глаза, открыл и с сожалением сказал:
— Да, неплохо бы ее. Полжизни б отдал.
— Ну и отдай,— вставил Миша,— а завтра помри.
Ребята засмеялись.
И тут они рассказали Петрову — а это рассказывали всем новичкам-малолеткам,—как ее однажды чуть не изнасиловали. Возможно, это пустили тюремную «парашу».
Был очередной медосмотр. Надзиратель открыл камеру, и малолетки выходили к врачу. Но тут в дверь коридора постучали, и надзиратель ушел. Парни, не долго думая, затащили врачиху в камеру и захлопнули дверь. Каждому хотелось быть первым. Они отталкивали друг друга, но тут надзиратель подоспел. За попытку всем добавили срок.
— Газеты,— послышался ласковый голос.
Этот голос был для малолеток как отдушина. Надзиратели и хозобслуга, открывая кормушки, кричали. А у почтальона крика не получалось. Говорили, что она дочь начальника тюрьмы.
— Федя,— смеялся Миша,— женись на ней — и начальник тебя освободит.
И потянулись для Коли невыносимо длинные дни, наполненные издевательством и унижениями.
Если Коля днем засыпал, ему между пальцев ног вставляли обрывок газеты и поджигали. Пальцы начинало жечь, он махал во сне ногами, пока не просыпался. Это называлось велосипед. Был еще самосвал. Над спящим на первом ярусе привязывали на тряпке кружку с водой и закручивали. Раскрутившись, кружка опрокидывалась и обливала сонного водой. Эти игры не запрещало даже начальство, потому что спать днем в тюрьме не полагалось. Еще спящему приставляли горящий окурок к ногтю большого пальца ноги. Через несколько секунд ноготь начинало жечь. Это было нестерпимо больно. Больнее, чем велосипед.
И еще было одно занятие в камере, которое развеивало малолеток, это — тюремный телефон. Если по трубам отопления раздавался стук, сразу несколько парней прижимали ухо к горячей трубе или к перевернутой вверх дном кружке. Слышимость была отличная, даже лучше, чем в городской телефонной сети.
Петров жил в тюрьме около недели, когда к ним наконец заглянул старший воспитатель, майор Замараев. Он остановился посреди камеры и обвел всех смеющимся взглядом. Ребята поздоровались и теперь молча стояли, глядя на Замараева. Он был в черном овчинном полушубке, валенках, в форменной шапке с кокардой. Лицо от мороза раскраснелось.
— Так, новичок, значит,— сказал он, разглядывая Колю.— Как фамилия?
— Петров.
— По какой статье?
— По сто сорок четвертой.
— Откуда к нам?
— Из Заводоуковского района.
Майор, все так же посмеиваясь, скользнул взглядом по камере, будто чего-то выискивая.
— Кто сегодня дневальный?
— Я,— ответил Коля.
— Пол мыл?
— Мыл.
— А почему он такой грязный?
Коля промолчал.
— На столе пепел, на полу окурок.— Майор показал пальцем чинарик.
Окурок бросили на пол, после того как Коля помыл пол.
— Один рябчик.— И майор поднял палец вверх.
Коля смотрел на старшего воспитателя.
— Не знаешь, что такое рябчик?
— Нет.
— Это значит — еще раз дневальным, вне очереди. Теперь ясно?
— Ясно.
— Прописку сделали?
Коля молчал. Ребята заулыбались.
— Сделали, товарищ майор,— ответил цыган.
— Кырочки получил?
— Получил,— теперь ответил Коля.
— Какую кличку дали?
— Камбала,— ответил Миша.
Майор улыбнулся.
— Вопросы есть? — Только теперь воспитатель стал серьезным.
— Нет,— ответили ребята.
Майор ушел.
— Вот так. Камбала, от Рябчика рябчик получил. Для начала неплохо. Завтра будешь опять дневальный,— сказал Миша.
Оказывается, у старшего воспитателя кличка Рябчик. Иначе никто из малолеток за глаза его не называл.
Стояла злая зима. Коля только один раз сходил на прогулку, сильно замерз, и больше идти желания не было.
На тюремном дворе было десять прогулочных двориков. Малолеткам в день гулять было положено два часа а взрослым — один. Но в морозные дни ни малолетки, ни взрослые больше двадцати — тридцати минут не выдерживали. Замерзнут — и в камеру.
Прогулочные дворики, как и стены туалетов, были обрызганы раствором под шубу. Над некоторыми двориками была натянута сетка, чтоб заключенные не могли перекидываться записками, куревом, да мало ли еще чем.
После обеда открылась кормушка, и надзиратель крикнул:
— Петров, приготовиться с вещами!
Колю забирали на этап. «Слава Богу. Наконец-то»,— подумал он и стал сворачивать постель.
— Ну, Камбала, на двести первую тебя 1.[ 1 Статья 201 Уголовно-процессуального кодекса—имеется в виду закрытие следственного дела.] Когда приедешь назад, просись в нашу камеру. С тобой веселей,— сказал цыган.
«Вот пес,— подумал Коля.— Чтоб ты сдох, хер цыганский». Но сказал:
— Конечно, буду проситься.
Коля сдал постель на склад и переоделся в вольную одежду.
Этапников сводили в баню и закрыли на первом этаже в этапную камеру. До ночи им нужно отваляться на нарах, а потом — на этап.
В полночь этапников принял конвой из солдат, ошмонал, и повезли их на вокзал.
И вот — снова «столыпин». Вроде бы такой же с виду вагон, а внутри одна перегородка от пола до потолка сплетена, как паутина, из толстой проволоки. Если б Коле когда-нибудь раньше показали вагон, в котором возят заключенных, он подумал бы, что такой вагон предназначен для перевозки зверей.
Вагон, слава Богу, не был забит до отказа, и Коле нашлось место. Два часа езды — и Петров в Заводоуковске. В родной КПЗ.
Новое здание милиции построили незадолго до того, как посадили Колю. Знание было двухэтажное, а полуподвальное помещение занимала КПЗ. В ней было пять камер. Начальник КПЗ вместе с дежурным закрыл заключенных в камеры, и Коля, разостлав одежду на нарах, бухнулся на нее.
В этот день к Бородину — начальнику уголовного розыска, который вел у него следствие,— Колю не вызвали.
Коля жил в селе Падун, что в пяти километрах от районного центра, города Заводоуковска.
Село Падун возникло в конце семнадцатого или начале восемнадцатого века. В двадцатых годах восемнадцатого века винокуренный завод, как он тогда назывался, уже выдавал продукцию. Во время восстания Емельяна Пугачева каторжные и работный люд винокуренного завода первыми в Ялуторовском уезде взбунтовались. Падун стал разрастаться в девятнадцатом веке, когда через него прошел новый, более прямой, большой сибирский тракт. Самое название села коренные жители объясняли по-разному. Одни говорили, что так его назвали потому, что когда при царе-батюшке гнали по сибирскому тракту революционеров, то многие падали от усталости и умирали. Потому и Падун. Другие говорили, что название села происходит от слова «впадина», в которой раскинулся Падун.
Павел Поликарпович Быков, сосед Петровых, рассказывал Коле:
«Спиртзаводом в Падуне раньше, до революции, владел Паклевский. Ты на поездах все ездишь, слыхал, наверное, станцию около Свердловска, Талицу. Так вот, она раньше Паклевской называлась. И жил сам Паклевский там, а сюда раза два в год заявлялся. Здесь, без него, заводом руководил управляющий. Дом его стоял—я еще застал этот дом — около пруда, примерно на том месте, где барак сейчас гнилой стоит. Дом его богатый, роскошный был. Дворец да и только. Мраморные ступени вели от дома к пруду. Оранжерея рядом, зимой и летом — цветы. А потом и дворец, и ступени, и всю оранжерею выкорчевали и барак построили. Барак-то скоро сгниет, а дворец бы по сей день стоял. Чем он им помешал?
А дом большой, что по Революционной стоит, на нем табличка с годом постройки еще целая, в тыща восемьсот двенадцатом году построен. Этот дом до революции занимал один кучер. Сейчас в нем живет восемь семей. Да и вообще, все старинные дома стоят как новенькие, а новые сгниют скоро. Возьми старую школу, больницу, детский сад — все эти дома Паклевского, все они в прошлом веке построены и будут еще стоять о-ё-ёй! А склады спиртзавода! Колька, ты знаешь, сколько им лет? Нет, не знаешь! Им более двухсот! А они как игрушки! Хрунов хотел расширить школу, снести склады, но ему отказали. Эти склады в Москве на учете числятся. Никому не дадут их снести. Да и пруд сам взять бы. Он раньше знаешь какой чистый был. В нем рыбы полно водилось. А потом в него стали отходы со спиртзавода сбрасывать, и вся рыба передохла. Зачем они еще и в пруд отходы сбрасывают, я по сей день не пойму. Бардянки 2 [2 Бардянка—речка длиной не более километра, по которой текут отходы спиртзавода.] им, что ли, мало? Один карась и ужился. Его сивуха не берет. Он пристроился. Проспиртовался. Живучий ведь, а, карась! Раньше, при Паклевском, за прудом следили, чистили его. Особенно ключи. Ты ведь знаешь, доски гнилые от ключей все еще целые. А вода по лоткам текла. И лотки кое-где еще есть. Да и после войны женщин со спиртзавода посылали ключи чистить. Так они, заместо того чтоб ключи чистить, ягоды собирали, грибы, а потом на солнышке пузо грели. Так и запустили пруд. Я всю Европу прошел, каких только мест не видел красивых, но красивее нашей местности не встречал. Сейчас зима, не знаю, доживу ли до весны, хочется перед смертью вдоль пруда пройтись и по лесу тоже. Меня так туда тянет. Что за чудную природу Бог создал в Падуне».
Летом 1885 года во время путешествия по Восточной Сибири в Падуне останавливался Д. Кеннан 3.[ 3 Кеннан Джордж (16.2.1845, Норфолк, штат Огайо,—10.5.1924, Элбертон, штат Нью-Джерси) — американский журналист несколько раз бывал в России и прожил в ней в общей сложности более пяти лет. После поездки в 1865 году в Сибирь по заданию американской телеграфной компании написал книгу «Кочевая жизнь в Сибири», В 1885— 1886 годах совершил путешествие в Восточную Сибирь, целью которого было изучение пересыльной системы и жизни политических преступников в забайкальских рудниках. Собрав богатый материал, он написал и в 1889—1890 годах опубликовал книгу «Сибирь и ссылка», которую тут же перевели на русский и другие языки. В 1906 году книга «Сибирь и ссылка» была напечатана в Санкт-Петербурге в издании В. Врублевского В 1902 году он издал книгу «Народные рассказы о Наполеоне» — перевод русских легенд и фольклорных материалов о французском нашествии 1812 года. (Из справочников.)] В его книге «Сибирь и ссылка» о Падуне есть такая страница: «Приблизительно в ста верстах от Тюмени, за деревней Заводо-Уковкой, мы провели два часа в имении богатого сибирского фабриканта Колмакова, к которому один из моих русских друзей дал мне письмо. Я был немало поражен, встретив в этом уголке, в стороне от цивилизованного мира, так много комфорта, вкуса и роскоши. Дом представлял собою двухэтажную виллу, обширную и удобно расположенную и обставленную. Из окон открывался вид на пруд и тенистый сад с извилистыми дорожками, тенистыми беседками, длинными рядами земляничных и смородинных кустов и душистыми клумбами. На одном конце сада находилась оранжерея, полная гераней, вервен, гортензий, кактусов, лимонных и померанцевых деревьев, ананасов и других видов тропических и полутропических растений, а сейчас же подле нее теплица, полная огурцов и мускатных дынь. В середине возвышался зимний сад. Этот маленький хрустальный дворец представлял собою рощицу из бананов и молодых пальм, между которыми извивались тропинки, окаймленные куртинами цветов; гам и сям среди этого волшебного сада стояла садовая скамейка или удобное кресло. Деревья, цветы и кустарники росли не в горшках, а прямо на земле. Нам казалось, что мы были перенесены в тропические края. «Кто бы мог подумать,— сказал г. Фрост, опускаясь на скамейку,— что мы будем отдыхать в Сибири под сенью бананов и пальм». Сделав прогулку в прелестный парк, примыкавший к саду, мы вернулись назад в дом, где нас ожидал уже холодный ужин, состоящий из икры, маринованных грибов, дичи, белого хлеба, пирожных, земляники, водки, двух или трех сортов вина и чаю».
В двадцати километрах от Падуна находится село Новая Заимка, в котором родилась и выросла мать Коли, Аксинья Александровна Мареева. Новая Заимка была основана позже Падуна, и прадед Аксиньи Александровны в числе первых переселенцев построил большой пятистенник.
Самыми богатыми в Новой Заимке были Чанцовы. Перед революцией они начали строить мыловарню, которую закончить не успели. А на большие осиротевшие котлы, в которых должно было вариться мыло, бегали смотреть местные ребятишки, среди которых была и маленькая Ксюша.
Весной 1918 года Чанцовы из Новой Заимки сбежали, оставив революции все движимое и недвижимое, которым тут же воспользовались работные люди Чанцовых. Были они из соседней деревни Федосовой, куда и свезли движимое и пустили с молотка. Мареевы купили у чанцовских работников красивую шаль и овчинный полушубок.
Летом 1918 года белая гвардия торжественно вступила в Новую Заимку. Впереди отряда шел высокий, черный, с закрученными усами офицер, попыхивая длинной трубкой. Напротив дома Мареевых усатый офицер окликнул молодую женщину, которая несла воду.
Это была Ненила Попова, соседка Мареевых. Их дом стоял напротив. Сразу после революции, когда свергли царя, Ненила решила свергнуть и нелюбимого мужа. Она подпалила амбар, в котором спал муж. Амбар сгорел, но муж из огня сумел выскочить, и Ненилу арестовали, беременную ее погнали этапом в Тюмень. Этап сопровождали крестьяне с винтовками от деревни до деревни. Когда миновали Ялуторовск и подошли к деревне Чукреевой, где родился и вырос отец Коли, Алексей Яковлевич, этапников стали сопровождать чукреевские крестьяне. В конвоиры попал и только что вернувшийся из германского плена Яков Сергеевич, дед Коли. Он-то и рассказал потом, что Ненила Попова на этапе разродилась. Пока она корчилась в муках, этапники сидели на обочине дороги и, покуривая, ждали пополнения.
Но в Тюмени Ненилу Попову, так как на руках у нее был грудной ребенок, только что родившаяся советская власть привлекать к уголовной ответственности за попытку сожжения мужа не стала, а с миром отпустила домой.
И вот теперь Ненила, услышав оклик, поставила ведра на пыльную дорогу и повернулась к офицеру.
— Скажите,— начал офицер,— где у вас здесь дорога на Старую Заимку?
— На Старую Заимку? — переспросила Ненила и, улыбнувшись, подняла юбку. Левой рукой она придерживала поднятый до подбородка подол, а правой, хлопая себя по женской прелести и поворачиваясь на все четыре стороны, говорила: — Там, мои родные, там...
— Дура, видно,— сказал офицер и приказал отряду расквартировываться, решив у умного спросить дорогу на Старую Заимку.
Усатый офицер выбрал для себя мареевский дом и с несколькими офицерами поселился в нем, заняв комнату и горенку. Хозяева стали ютиться в кухне.
Маленькой Ксюше страшным казался черный усатый офицер, но она тем не менее частенько подглядывала в щелочку двери. Офицер с боевыми друзьями часто пил вино и сидел на кровати, развалившись и попыхивая длинной и черной, как и сам, трубкой.
Через год Красная Армия перешла в наступление на восточном фронте, и колчаковцы с боями стали отступать. Черный усатый офицер отдал распоряжение забрать у Мареевых пуховые подушки. Солдаты утащили их в повозку, но Авдотье Герасимовне, матери Ксюши, дети сказали об этом. Она подбежала к повозке, забрала подушки и унесла их в дом. Отчаянная была Авдотья, а муж ее, лучший стрелок полка, погинул в германскую.
Офицер разозлился на Авдотью и пошел за ней следом.
Она уже стояла на кухне без подушек около печки. Не говоря ни слова, черный усатый офицер наступил ей шпорой на босую ногу и, развернувшись, вышел, раздавив Авдотье большой палец ноги.
В конце двадцатых годов в Новой Заимке образовали колхоз. Обобществили скот, инвентарь и даже птицу. Некоторые бедняки говорили, что лучше умрут, но в колхоз не вступят. Зажиточных мужиков, да и не зажиточных тоже, раскулачили.
В Новой Заимке жили побогаче, чем в окрестных деревнях, и мужики из бедных деревень, приезжая в Новую Заимку, стали исподтишка заменять старый инвентарь на более добротный. Хоть вожжи или уздечку, да заменят. Но колхоз просуществовал недолго: распался. Скот развели по домам, а птицу растащили, прихватывая и чужую. Мареевы всех кур домой принесли, лишь петух попал в чужие руки.
У Ксюши был старший брат, Иван. В детстве неродная бабка хлестнула его мокрой тряпкой по лицу, чтоб он первый блин не брал. И с тех пор он помешался. Раз прибегает Ванька домой — ему уж лет шестнадцать было — и говорит:
— Мама, а наш петух у Мишки Харитонова поет.
— А ты откуда знаешь, что наш? — спросила Авдотья Герасимовна.
— А я по голосу узнал.
— Ну, если наш, иди забери.
И Ванька принес домой своего петуха.
В Новой Заимке сразу же появилась частушка:
Кто за гриву, кто за хвост,
Растащили весь колхоз.
Но вскоре колхоз организовали во второй раз, и по улице затарахтел американский трактор «фордзон». Ребятишки бежали за ним радостные, а старики, стоя у дороги, дивились стальному чуду.
В Новой Заимке жил бедняк по кличке Бог Помощь. Свою поговорку «Бог помощь» он лепил к месту и не к месту. Семья у него была большая, но он, хоть и последний хрен без соли доедал, в колхоз не вступал. Нужники в селе чистил.
Зимой у Бог Помощь умерла жена, и он зарыл ее на кладбище в сугроб. Весной его вызвали в милицию, и он, выслушав мораль, сказал:
— Зимой-то я ее Бог помощь, а весной она милости просим.
В милиции Бог Помощь приказали купить гроб и похоронить жену в могилу.
Аксинья Александровна, выйдя замуж за Алексея Яковлевича, объездила половину Омской области—Алексей Яковлевич работал в милиции, его часто переводили из района в район, и через двадцать лет, в начале пятидесятых, они вернулись в Новую Заимку. Коле год всего был.
У Авдотьи Герасимовны было большое семейство, и она рядом с дедовским пятистенником построила еще один. Но в тридцатые годы ее братья и дети поразъехались, и дедовский дом пустовал. Его занял колхоз под контрольно-семенную лабораторию. Вернувшись в Новую Заимку, Алексей Яковлевич стал хлопотать, чтоб колхоз отдал его жене законный дом. Авдотья Герасимовна к этому времени умерла, и Петровы жили вместе с Иваном в новом доме, который, по недостатку лесоматериала, был плохо покрыт и потому начал гнить.
Дом Петровым решили вернуть, но за перекатку сказали уплатить небольшую сумму. А денег в это время не оказалось, и дом так и остался у колхоза. Алексея Яковлевича, который к этому времени вышел на пенсию, вскоре назначили директором маслозавода, и вся семья уехала в деревню Боровинку.
Иван все жаловался колхозникам, что он живет в доме, который протекает, а ядреный дом, прадедовский, которому лет сто пятьдесят, стоит как ни в чем не бывало, да вот только колхоз за него деньги просит, а где он по трудодням столько заработает.
Старики-колхозники относились сочувственно к помешанному Ивану и успокаивали его, говоря: «Вот падет советская власть, и ты перейдешь в свой старый дом».
Хотя после Отечественной войны прошло около десяти лет, но некоторые старики в Сибири не верили, что советская власть долго продержится. Да и в Падуне кое-кто из дедов, обиженных советской властью, запрещал своим детям и внукам дружить с Колей, потому что его отец был бывший начальник милиции и коммунист. Коля видел, как бородачи, особенно когда подвыпьют, ругали Советы и в ярости готовы были всем коммунистам глотки перегрызть.
Коле не было пяти лет, когда он впервые до беспамятства напился. Жили они тогда в Новой Заимке, и к ним нагрянули гости. Отец, гордясь шустрым сыном, посадил его на колени и, разговаривая с гостями и не обращая на Колю внимания, пил водку, все больше оставляя ее на дне стопки. А маленький Коля допивал остатки, крякал, как взрослые, и, нюхая хлеб, закусывал. Ему стало плохо, он залез под кровать и блевал там.
После того первого похмелья Коля не переносил запаха спиртного лет до двенадцати. А потом старшие пацаны приучили его к вину и бражке. Сядут играть в карты и потягивают.
Падун называли в округе пьяной деревней. Если кто не работал на спиртзаводе, а выпить хотелось, он перелезал через забор и приходил в бродильный цех. Просящему протягивали черпак, и он пил некрепкую бражку не отрываясь: обычай был такой.
Все детские воспоминания Коли были связаны с воровством. Он не помнил, чтобы маленьким играл в какие-нибудь игрушки, но зато отлично помнил, как он, шестилетний, наученный пацанами, лазил по крышам и воровал вяленое мясо.
Из всех деревенских детей Коля был самый шустрый. Летом он ходил в одних трусах и был загорелый, как жиган. Так его и прозвали — Ж и ган. В пять лет у него появилась первая кличка.
Коле было шесть лет, когда он со своим соседом-тезкой, Колькой Смирдиным, зашел к Ваське Жукову — тот верховодил местной пацанвой — в небольшой домишко на краю Боровинки. Васька был самый старший из всей компании, и шел ему семнадцатый год.
Коля сел на голбчик у печки, напротив обеденного стола, а Васька, пошептавшись с Колькой Смирдиным, сходил в комнату, взял одноствольный дробовик и, показав Коле патрон, заряженный только порохом, сказал:
— Поцелуй у котенка под хвостом.
А Колька Смирдин, взяв котенка, крутившегося около ног, протянул Коле.
— Не буду,— сказал Коля.
— Если не поцелуешь, я стрелю тебе в глаз. Считаю до трех: рас-с-с...— начал считать Васька.
Что такое ружье, Коля знал. Но никак не думал, что Васька в него может стрельнуть.
Васька с Колькой часто издевались над Жиганом: то сажали его на лошадь и пускали ее в галоп, то, когда ватага пацанов бродила по лесу, давили на его голове мухоморы.
Васька зарядил ружье, сел у окна на табурет и, сказав: «Два...» — стал целиться Коле в левый глаз. От конца ствола до лица Коли было два шага. Коля не моргая смотрел в отверстие ствола. Васька, сказав «три», нажал на курок. Но он промазал: целясь в упор, попал ниже глаза, в скуловую кость. Коля сознание не потерял и, посмотрев в испуганные глаза Васьки, сказал:
— Ох, Васька, тебе и будет.
Пацаны подскочили к нему, взяли под руки и вытащили на улицу. Там они стали плескать воду на рану, из которой хлестала кровь, как бы надеясь смыть следы преступления. Коля потерял сознание.
Мать повезла сына в новозаимковскую районную больницу. Ему сделали рентген, но рентген не показал бумажного пыжа, и хирург зашил рану вместе с пыжом. Коля в сознание не приходил, и мать повезла его в областную больницу. В Омск. На пятые сутки Коля пришел в сознание. Все это время мать не отходила от него и дремала на стуле. Коля спросил:
— Мама, почему я живой — а не вижу?
Медленно, очень медленно зрение возвращалось к Коле. Но только одного, правого, глаза. А рана на левом не заживала. Бумажный пыж подпер глаз снизу, и он стал вытекать. Тогда врачи сняли швы, вытащили часть пыжа и раздробленную кость. Но глаз так и вытек.
Мать выковыривала порох, который усеял все его лицо.
Когда Колю выписали из больницы, бумажный пыж—клочок газеты — еще долго выходил из незаживающей раны.
После этого случая у матери стали отказывать ноги и она забывалась. Если она шла в магазин, то проходила мимо него, а потом, остановившись, вспоминала, куда ей надо.
Вскоре над пацанами состоялся суд. Колька Смирдин отделался легким испугом, а Ваське Жукову дали три года. Но он, отсидев год, досрочно вышел на свободу.
Прикрытое веко левого, незрячего глаза и воронкообразный шрам чуть не на полщеки обезображивали Колино лицо. Иногда он закрывал ладонью левый глаз—из зеркала смотрел настоящий Коля. Мать не раз ему говорила, что когда она на него с правой стороны смотрит, то видит сына, а когда с левой — чужого парня. К шраму на лице сына мать привыкнуть не могла.
Со старшими пацанами Коля лазил по чужим огородам — «козла загонял» — и на спиртзавод за голубями. Но вскоре он превзошел своих учителей и приноровился красть покрупнее; в школу не раз залезал, приборы из кабинетов умыкивал, а потом и вещи из школьной раздевалки потягивать стал и загонять цыганам по дешевке.
К пятнадцати годам он совершил с десяток краж, но милиция поймать его не могла.
Много раз милиция хватала его по подозрению, но он ни в чем не признавался, и отец, бывший начальник милиции, забирал его из КПЗ. Дома он всякий раз расспрашивал сына, за что забирали и какие показания он дал. И подучивал. Однажды Коле предъявили заключение дактилоскопической экспертизы, показавшей, что отпечаток указательного пальца левой руки сходится с отпечатком, оставленным им на столе директора школы, и Коля сознался. Отец тогда отругал его и сказал, что матерые преступники, если у них совпадает отпечаток только одного пальца, никогда следователю в преступлении не сознаются. Бывали случаи, когда они отрубали себе пальцы и заводили следствие в тупик.
К пятнадцати годам отец перестал драть сына ремнем, поняв, что этим его не воспитаешь. Алексею Яковлевичу было стыдно, что сын ворует и он ничего не может поделать с ним. Пусть тогда хоть не сознается в кражах, думал Алексей Яковлевич, подрастет, перебесится и не будет воровать. И он натаскивал сына, как вести себя в милиции.
Многое схватил Коля и от рецидивистов, с которыми сидел в камерах КПЗ.
Очень любил Коля охоту и с десяти лет бродил по лесу с ружьем. Дичи он мало убивал, но наблюдал за повадками птиц, которые пригодились ему в воровстве. Когда Коля охотился на уток и подходил к старице—если неподалеку на верхушке березы сидела сорока, то она начинала трещать, и утки заплывали в камыши. Сорока уткам помогала. Но сороки и другие птицы помогали и Коле: когда ему средь бела дня надо было залезть в школу, он вначале прислушивался к птицам; если птицы вели себя спокойно и сорока не трещала, Коля незаметно проникал в школьный сад—там сейчас точно никого не было. Из сада через форточку он залезал в школу.
А когда Коля шел на дело ночью, он наблюдал за кошками. Если кошки собрались и чинно сидят, он был уверен: поблизости живой души нет. А если кот стремглав несся Коле навстречу, он тут же прятался: с той стороны, откуда кот рванул, человек шел.
У Коли была кличка Ян, которую ему дали еще в третьем классе. Как-то Колю с его дружком старшеклассники пригласили в свой класс. Когда начался урок, пацаны спрятались под парты. Как только учительница истории объявила, что сегодня расскажет о чешском национальном герое полководце Яне Жижке, который в бою потерял один глаз, парень, под партой которого сидел Коля, достал его за шиворот и сказал:
— А у нас есть свой Ян Жижка.
Светлана Хрисогоновна разрешила Коле и его другу сесть за парты и прослушать урок. С того времени в Падуне Колю все и стали звать Ян Жижка, но через год-другой фамилия полководца отпала и его кликали просто Ян.
Многие в селе, особенно приезжие и цыгане, жившие оседло, не думали, что у парня есть имя. Для них он был Ян, Янка, и только. Да и сам он привык к своей кличке, и по имени его только дома называли.
Сегодня, когда солнце стояло в зените, у Яна начался зуд в воровской душе. Ему захотелось чего-то украсть. И продать. Чтоб были деньги. Но что он может стибрить днем в своем селе?
Он вспоминал, где что плохо лежит, но ничего припомнить не мог. Его воровская мысль работала лихорадочно, и наконец его осенило: надо поехать в Заводоуковск и угнать там велосипед. Его-то цыгане с ходу купят. И дадут за него половину или хотя бы третью часть. «Значит,— подумал он,— рублей около двадцати будет в кармане».
С утра Ян ничего не брал в рот и почувствовал томление голода. «Вначале надо пойти домой и пожрать». Но жажда угона завладела им полностью и переборола голод. «Вначале стяну, продам, а потом порубаю».
В город на автобусе он не поехал. На всякий случай. Зачем лишний раз рисоваться перед людьми, идя на дело.
Ян сунул руки в карманы серых потрепанных брюк, поддернул их повыше, сплюнул через верхнюю губу и затопал по большаку, оставляя сзади шлейф пыли.
Перед концом села он свернул влево, закурил и пошел через Красную горку. Он жадно затягивался сигаретой и ускорял шаги. Ему хотелось побыстрее прийти в Заводоуковск и свистнуть велик. Душа его трепетала. Он жаждал кражи. Он готов был бежать, но надо экономить силы: вдруг получится неудачно и придется удирать. Он был весь обращен в предприятие и не замечал благоухающей природы. Природа ничто по сравнению с делом. Вперед! Вперед! Вперед!