Часть третья. «Воронок» трясло на ухабах

«Воронок» трясло на ухабах.

«Я вырвался из Одляна! Из этого кошмара! Из этого ада! Сосите все...!!! Месяц-другой потуманю вам мозги.—Глаз вспомнил Бородина.— Все равно вам меня не раскрутить. Не расколоть. Не вый­дет! А потом везите назад. Про-ка-чусь!»

Но вот и станция.

В окружении конвоя ребята подошли к «столыпину». Кто-то ска­зал конвою «прощайте», кто-то «до свидания». Глаз промолчал.

В челябинской тюрьме этап помыли в бане. И Глаза бросили к малолеткам. Все шли на зоны. Утром, когда повели на оправку, у Гла­за начался понос. Мыло подействовало. Через несколько часов Глаз уже валялся в тюремной больничке.

В палате он был один. Окна палаты выходили на тюремный забор, за которым стояли многоэтажные дома. Верхние этажи из окна было видно.

Наступило 31 декабря. Сегодня люди будут встречать Новый год.

День прошел медленно. А вечером, когда засветились окна, Глаз стал смотреть на волю. Он положил подушку так, чтобы лежа можно было видеть окна домов. Люди подходили к окнам и задергивали шторы. Все готовились к Новому году.

На новогоднюю ночь он оставил одну сигарету. «Наверное, уже двенадцать...» Глаз налил в кружку воды, мысленно чокнулся с Верой и залпом выпил всю кружку.

Скоро его забрали на этап в Свердловск. А после — в Тюмень.

В тюменской тюрьме его посадили в камеру к осужденным.

— Парни, а Юрий Васильевич работает? — спросил Глаз.

— Работает,— ответили ребята.

Юрий Васильевич работал воспитателем. Он был добряк, и все пацаны его уважали. Глаз постучал в кормушку.

— Старшой, я только с этапа. Мне Юрия Васильевича надо уви­деть. Позови. Очень прошу.

«Сегодня пятница. Значит, до понедельника просижу в камере осужденных. А осужденным положены свиданки. Мне во что бы то ни стало надо встретиться с сестрой. Пусть передаст Мишке Павлен­ко, чтоб молчал, о чем бы его в милиции ни спрашивали. Из падунских Мишка один знает, что Герасимова грабанули мы».

Перед ужином пришел воспитатель.

— Кто вызывал?

— Я,— подошел к нему Глаз.— Здравствуйте, Юрий Васильевич.

— Здравствуй. Как фамилия, я забыл.

— Петров.

— Ты что, Петров, из колонии к нам?

— Да.

— Зачем тебя вызвали?

— Сам не знаю.

— Чего ты хотел?

— Юрий Васильевич, вы не зайдете к моей сестре? Она живет на Советской, в доме, где милиция. Передайте ей, пожалуйста, пусть она завтра придет ко мне на свиданку.

— Мне сегодня некогда. Я живу в другой стороне. Обещать не могу. Но если будет время, зайду,

Сестра не пришла. «Значит, Юрий Васильевич не зашел. Значит, пролетел я со свиданкой»,— думал Глаз, лежа на шконке.

Три дня он отдыхал после этапа. Отсыпался.

В понедельник после обеда пришел Юрий Васильевич.

— Вот что, Петров, я к сестре зайти не смог. Тебя сегодня пере­ведут в камеру к подследственным. Вызвали тебя по какому-то делу. Так что свиданки не будет.

Глаза перевели к подследственным. К взрослякам. А через не­сколько дней дернули к Куму.

— Сейчас мы составим протокол. Расскажи, как и при каких обстоятельствах ты оказался свидетелем преступления.— Кум протя­нул бланк.— За дачу ложных показаний — распишись.

Глаз расписался и обрисовал несуществующих мужчин, которые совершили это разбойное нападение на Герасимова. Чтобы не сбиться при частых допросах, Глаз описал их похожими на Робку, Генку и его самого — в основном цветом волос и ростом.

В камере о своем деле Глаз ничего не говорил. Да и никто о пре­ступлении не болтает сокамерникам, особенно те, кто идет в несоз­нанку. Вдруг в камере будет утка. Не дай Бог.

Прошел месяц, как Глаза увезли с зоны. За это время он отдох­нул от Одляна. В зоне Глазу казалось, что он разучился смеяться и смеяться больше не будет. Но за месяц он стал таким же, каким был на свободе,— все нипочем. От трубы — тюремного телефона — он по­чти не отходил.

Как-то вечером после отбоя Глаз подошел к трубе и постучал. Захотелось поболтать с земляком.

— Прекрати стучать! Кому говорят! Отбой! — Дубак несколько раз подходил к камере.

А Глаз как взбесился. Он назло дубаку взял валенок, приставил его к трубе будто кружку, в которую говорили зеки, и кричал в него, вызывая камеры.

Надзиратель требовал прекратить безобразие, а Глаз вопил:

— Ты, дубак, дубина дубинноголовая! Ты что, не видишь, я кричу в валенок! А по валенку разве можно переговариваться? А? Чего зенки вылупил? Канай отсюда!

Явился корпусной, приземистой, с шишкой на скуле. Глаз помнил его по прошлому году.

— Выходи.

— Куда выходи?

— В коридор.

— Мне в камере неплохо, что я буду выходить.

— Уже сорок минут прошло после отбоя, а ты все стучишь по трубам. Выходи, тебе говорят.— Корпусной схватил Глаза за руку.

— Пошли.

— Никуда я не пойду.— Глаз вцепился другой рукой в шконку.

На лице корпусного покраснела шишка. Лицо побагровело. Он схватил Глаза за руку, что вцепилась в шконку, и рванул на себя. Глаз от шконки не оторвался. Корпусной выкрутил ему свободную руку за спину и подтянул ее к затылку. От резкой боли Глаз отпустил руку, и корпусной выволок его в коридор. Здесь он выкрутил ему за спину другую руку и теперь обе руки подтянул к затылку. Глаз со­гнулся и заорал. Корпусной толкнул его коленкой под зад, и Глаз засеменил по коридору. Он почти бежал, корпусной все поднимал ему руки, и Глаз орал от боли. Ему никто еще так руки не выкру­чивал.

Корпусной закрыл Глаза в боксик. Глаз провалялся на бетонном полу до утра. В боксике была невыносимая жарища.

Утром Глаза отвели к начальнику режима, и Глаз написал объяс­нительную, подписавшись: «К сему Петров». Про корпусного, который выкручивал ему руки, Глаз уже забыл. Дежурный отвел его в камеру.

— В карцер не посадили? — удивились в камере.

— Я ж говорил, на первый раз простят.

Жизнь в камере текла однообразно. Глаз от скуки подыхал. На столе, на боковине, он решил вырезать свою кличку. «Если я вырежу «Глаз», то падунские, если кто попадет в эту камеру, не узнают, что Глаз — это я. Если вырежу старую кличку «Ян», те, кто сейчас меня знает, тоже не будут знать, что здесь сидел я»,— подумал Глаз и, отточив свою ложку о шконку, принялся вырезать огромными буквами через всю боковую стенку стола объединенную кличку ЯН—ГЛАЗ. Глазу оставалось отколупнуть от фанеры точку, как откры­лась кормушка и надзиратель рявкнул:

— Что ты там царапаешь, а?

Глаз вскочил и, повернувшись к дубаку, закрыл собой стол.

— Я не царапаю. Я мокриц бью. Одолели, падлы. Старшой, когда на тюрьме мокриц не будет? Житья от них нет. Позавчера мне в кружку одна попала. Сегодня в баланде одна плавала. Скажи, мне баланду на одного дают?

Старшой промолчал.

— На одного, знамо дело,— ответил за него Глаз.— А хрена ли тогда эти твари лезут жрать мою баланду? Я до начальника жаловать­ся буду. Нельзя обижать малолеток. Или я всех мокриц на тюрьме перебью и мне зеки спасибо скажут, или мокрицы доконают меня. Ну что, старшой, скажи: есть справедливость на свете? Кто для тебя важнее — я или мокрица?

— Про мокриц заливаешь, а сам на столе что нацарапал?

— Ничего не нацарапал, это я, старшой, целый полк мокриц на столе распял. И составил из них свою кличку, Видишь — Ян Глаз. Они когда засохнут — отвалятся.

— Сейчас я напишу на тебя рапорт за порчу имущества — и пой­дешь ты в карцер к мокрицам. Там их побольше, чем в камере.

Время в карцере шло медленно. Мокриц здесь было больше. Ду­бак не зря говорил. Но мокриц Глаз бить не стал. Противно было.

— Вы, падлы, тоже в карцере сидите. Всю жизнь притом. Ну и живите,— сказал он вслух мокрицам, потому что разговаривать было не с кем.

На пятые сутки в карцер к Глазу заглянул воспитатель.

— Юрий Васильевич,— атаковал его Глаз,— что меня к взросля­кам садят? У них там скукотища. Делать абсолютно нечего. Да и по­говорить не с кем. Вот я и попал в карцер.

На другой день Глаза привели к малолеткам. Камера была боль­шая, но в ней сидели всего пять пацанов. Глаз у порога не остановил­ся, а прошел к свободной шконке, бросил на нее матрац и только тогда поздоровался:

— Здорово, ребята!

Парни поздоровались тихо.

— Курить есть?

Ему протянули пачку «Севера»,

Он сделал несколько сильных затяжек, и камера поплыла. Кайф! Пять суток не курил. Он сел на шконку. Навалился на стену. Пацаны стояли посреди камеры и глядели на него. Все были по первому заходу и не видали, чтоб новичок так шустро в камеру заходил. Ясно, этот парень по второй ходке.

— Ну что стали? — сказал Глаз.— Садитесь. Моя кличка Глаз. Ваши кликухи?

Двое сказали клички, а трое назвали имена.

Через несколько дней Глаз сказал:

— Когда же новичков бросят? Хоть бы пропиской потешились.

— Сейчас прописку не делают. Запрет бросили.

— Кто бросил?

— Осужденка.

— Это херня, что они запрет бросили. Вот придет новичок, будем делать прописку.

— Смотри, Глаз, попадешь потом в осужденку, дадут тебе за это.

— Кто даст?

Ребята назвали самых авторитетных из осужденных.

— Я из них никого не знаю. А делать прописку — будем. За это отвечаю я.

— Петров, с вещами.

«На этап, что ли?» Глаз быстро собрался и пошел за дежурным.

— Заходи.— Дежурный открыл одну из камер.

Камера такая же большая, как и та, из которой его перевели, только в этой полно народу.

— Здорово, ребята.

Глаз бросил матрац на свободную шконку и оглядел пацанов. Их было пятнадцать.

Малолетки в основном тюменские. Из районов всего несколько человек. Сидели за разное. Один — Сокол — за убийство. Трое за раз­бой. Двое за грабеж. Были и за изнасилование и за воровство. В ка­мере в основном шустряки.

Про зону Глаз им рассказал в первый день. Ребята спросили, как ставят моргушки.

— Это надо на ком-то показать.

— Эй, Толя,— крикнул Сокол,— иди сюда!

Толя был высокий, крепкий, но забитый деревенский парень. Си­дел он за изнасилование. В камере был за козла отпущения. Жизнь в тюрьме для него была адом.

Глаз поставил Толю посреди камеры. Одного из ребят на волчок, чтоб дубак не заметил, и, согнув концы пальцев, закатил пацану мор­гушку. Раздался хлопок. Пацаны заликовали. Всем захотелось попро­бовать. Самые шустрые стали ставить Толе моргушки. У кого не полу­чалось, пробовали второй раз. Толя не выдержал и сказал:

— Парни, у меня уже голова болит. Не могу больше.

С красным, набитым лицом он лег на шконку и отвернулся к стене.

Вечерами перед отбоем Глаз читал стихи. Лагерные. Кончались лагерные — ребята просили, чтоб читал любые, хоть даже из школь­ной программы. Глаз помнил все.

Ребятам особенно нравился «Мцыри».

— Глаз,— орали пацаны, когда Глаза забирали на этап,— возвра­щайся быстрее, мы без тебя от скуки подохнем!

Он попрощался со всеми за руку и под оглушительные вопли по­кинул камеру.

Насмотревшись на полосатиков и на крытников 1 [1 Полосатики, или особняки, — особо опасные рецидивисты, отбывающие на­казание в колониях особого режима. Они носят специально для них сшитую одежду в полоску. Режимы в колониях для взрослых введены в 1961 году. Крытники— отбывающие наказание в специальных тюрьмах за тяжкие преступления, особо опас­ные рецидивисты, а также заключенные, кому за систематическое нарушение лагер­ного режима режим содержания заменен на тюремный.] и наслушавшись воровских историй, Глаз прибыл в КПЗ.

В заводоуковском КПЗ заключенных — полно. Но место на нарах Глазу нашлось. Он расстелил демисезонное пальто, в изголовье поло­жил шапку и лег. Он был уверен, даже больше чем уверен, что Боро­дин его расколоть не сможет. Он может колоть только в тех случаях, когда по делу проходят несколько человек. А Глаз сейчас один. «Гра­бителей было трое. А я один. Тебе, Федор Исакович, надо найти еще двоих. Как ты их найдешь? Робка сидит в зоне. Ты на него не поду­маешь. Вызывать его с зоны просто так не будешь. Чтоб его вызвать, должны быть улики, а у тебя их нет. Нас с ним разделяют тыщи кило­метров. Он есть на свете и одновременно его нет. Значит, с Робкой, Федор Исакович, глухо. Как в танке. Теперь остается Генка. Но и Генки в Падуне нет. Он в Новосибирске. В училище. С Генкой, значит, тоже в ажуре. Тебе его голыми руками не взять. Ну пусть он приедет на каникулы весной и ты решишь допросить его и даже попрешь на него буром — у тебя ничего не получится. Генка тоже не простачок. Он не дурак раскалываться. Если он колонется, ему срок горит, да и немалый. Значит, с Генкой тоже все железно. Насчет его беспо­коиться нечего. Ну а насчет меня? Ну а насчет меня ты, Федор Иса­кович, знаешь, я не сознаюсь даже в тех случаях, когда на меня пока­жут несколько человек. Скажу — они брешут. Да и кто на этот раз может на меня показать? Нет таких. Конечно, есть Мишка Павленко. Он один знает, что это преступление совершили мы. А что, если Бо­родин вызовет Мишку и нажмет на него, скажет, нам все известно, так и так, признавайся, а не то и ты их сообщником будешь? Да, Миш­ка может напугаться, не выдержит и расколется. Очень плохо, что в тюрьме свиданку с сестрой не успел получить. Надо будет у Боро­дина свиданку просить и шепнуть сестре насчет Мишки, пусть преду­предит, чтобы молчал».

Бородин вызвал Глаза на следующий день. Он сидел за столом и писал.

— Федор Исакович, что-то вы постарели. Я вас не видел всего несколько месяцев, и как заметно.

Бородин поднял глаза и нехотя сказал:

— Да, Колька, постареешь с вами. Времени отдохнуть нет. Вот ты сидишь у меня, а я дописываю протокол совсем по другому делу.

Бородин встал из-за стола, закурил беломорину и прошелся по кабинету. Он был выше среднего роста и немного сутулился. Движе­ния его были вялы. Он будто не выспался сегодня.

— Я закурю, Федор Исакович?

— Закури.

Бородин стоял у окна и дым пускал в форточку.

— Ну как твои дела, Колька?

— Хорошо.

Бородин внимательно на него посмотрел.

— Да, Федор Исакович, я мать, отца, сестру давно не видел. Сде­лайте мне свиданку, хоть покажусь им, что жив-здоров. Бородин смотрел на Глаза устало, как бы нехотя.

— Свиданку тебе еще давать рано. Дадим потом. Сейчас прото­кол вот составим.

Настроение у Глаза упало.

— Что ж,— сказал Глаз,— протокол составлять? Хотите, показа­ния давать не буду, пока не дадите свиданку? Составляйте протокол без меня.

Бородин все курил беломорину. «Я устал, а ты нам ох как надо­ел»,—говорил его взгляд.

— Ладно, раз не хочешь давать показания, иди в камеру. В другой раз тогда. Мне сегодня нездоровится.— Бородин провел ладонью по лицу.— Свиданку дадим. Чуть позже.

Прошло два дня. Глаза Бородин не вызывал. Глаз нервничал. На­конец его вызвали. Бородин составил протокол допроса. Глаз расска­зал то же, что и написал в письме. В преступлении его Бородин не об­винял. Глаз считал, что идет как свидетель.

Через день Бородин вызвал Глаза вновь.

— Сейчас мы устроим тебе очную ставку с потерпевшим на опо­знание.

Из КПЗ привели двоих заключенных чуть старше Глаза. Они сели рядом. Бородин посмотрел на стриженую голову Глаза, на пышные шевелюры ребят и сказал:

— Так, вас надо остричь, чтоб все были без волос.

— Федор Исакович,— встрял Глаз,— можно и не терять время. Давайте мы все наденем шапки, и не будет видно, кто с волосами, а кто без волос.

— Точно,— сказал Бородин.

Когда ребята надели шапки, Глаз сказал:

— Я сяду посредине.

— Садись куда хочешь,— согласился Бородин.

Глаз слышал, как одного преступника, когда он сел между двумя понятыми, потерпевший не опознал. Об этом было написано в книге «Сержант милиции».

Вошел потерпевший.

— Посмотрите на этих молодых людей. Кто из них вам знаком?

— Вот этого, что посредине, я видел тогда, в поезде. В тамбуре. Перед тем как мне выйти.

— Можете ли вы сказать, что он принимал участие в разбойном нападении на вас?

— Нет, не могу. Я слышал только их голоса. Лиц не разобрал.

Глаз особо не переживал, что его опознал потерпевший. «Ведь я не отрицаю, что ехал с ним одним поездом. И не отрицаю, что он меня видел. Мы же вместе стояли в тамбуре. Попробуйте докажите, что я принимал участие в разбойном нападении». Бородину очная ставка мало что дала.

— Ты с кем день рождения праздновал в прошлом году? — спро­сил Бородин в следующий раз.

— В прошлом году я был на зоне и день рождения ни с кем не праздновал,— сказал Глаз, а сам подумал: «Вон куда метишь».

Разбойное нападение было совершено за день до дня рождения Петрова. Вот потому Бородин и хотел узнать, с кем он его праздновал, чтобы сразу же, кого он назовет, допросить. Припугнуть. Может, рас­колются.

— Да не о прошлом дне рождении я говорю, а о позапрошлом.

— А-а, о позапрошлом. Я праздновал его тогда с Бычковыми.

— С кем из них?

— С Петькой и Пашкой.

— Где?

— У них дома и в лесу.

— Ас кем еще ты в те дни встречался?

— Да в основном с ними. А так мало ли еще с кем. Прошло уж почти два года. Много с кем я встречался.

Бородин понял, что Глаз больше ничего не скажет. В этот же день Бородин съездил в Падун, допросил Бычковых и еще разных ребят, но все без результата.

— В первый этап поедешь в следственный изолятор,— сказал Бо­родин через несколько дней.— А сейчас повидайся с родителями, а то отец уже несколько раз приезжал, просил свидания.

В кабинет вошли отец, мать и сестра.

— В тебе чего-то не хватает,— сказала мать.

— Чего не хватает? — переспросил Глаз.

— Вот чего, не могу понять... Зачем ты сбрил брови? — догада­лась она.

— Новые отрастут.

Зазвонил телефон. Бородин сказал в трубку: «Хорошо, сейчас» — и встал из-за стола.

— Я тут на пару минут отлучусь. Ты, Колька, не сиганешь в окно? — Бородин посмотрел на замерзшее окно.

— Да что вы, Федор Исакович.

Бородин вышел. Глаз обрадовался: как здорово, что он останется с родными один.

— А магнитофона здесь нет? — спросил он, оглядывая кабинет.

— Да откуда ему здесь быть? — улыбнулась сестра. И Глаз заговорил с сестрой на тарабарском языке:

— Гасаляся, песереседасай Мисишесе Пасавлесенкосо, пусусть осон мосолчисит, чтосо есегосо бысы ниси спрасашисивасалиси. По­сонясяласа?

— Даса,— ответила сестра.

И они перешли на обычный язык. Ни мать, ни отец не должны были знать, что сказал он сестре. Свиданка длилась недолго. Вернув­шийся Бородин разрешил Глазу взять в камеру передачу.

В камере вдруг у Глаза стало портиться настроение и заболело сердце.

— Что с тобой? — спросили зеки.

— Я что-то лишнее брякнул.

— При Бородине? — спросил сосед Женька.

— Да нет, он выходил.

— Ну вот, если сейчас тебя вызовут, все ясно.

Глаз ходил по камере и курил. Вся камера ждала: вызовут или нет. Через полчаса Глаза увели. Камера провожала его молчанием. В кабинете Бородина сидели родители. Сестры не было.

— Ну, Колька, будешь честно говорить? — весело сказал Бо­родин.

— Что честно говорить?

— Все, как было дело. С кем ты совершил преступление.

— Я не совершал, вы же знаете. Что я буду на себя показывать?

— Так будешь чистосердечным или нет?

Глаз молчал. Молчал его отец. Молчала мать.

— Ну что ж, пошли,— Бородин встал,— прокрутим тебе пленку. Послушаешь себя.

Глаз шел, ничего перед собой не видя. Душа была стиснута тис­ками статьи. Срок. Срок. Срок. До пятнадцати. Ему как малолетке до десяти. Для Глаза сейчас не существовало бытия. Он был вне его. Он шел, потому что его вели. Надежды рухнули. Его — раскололи. Дуэль он — начальник уголовного розыска закончилась. Глаз про­играл.

Как тяжело преступнику в первые минуты после того, как его раскололи. И как хорошо в эти минуты тому, кто его расколол. Боро­дин что-то весело говорил Глазу, пока они шли до дверей кабинета начальника милиции. Из соседних кабинетов выходили сотрудники и присоединялись к траурной — хотя для них почетной — процессии. Это был триумф уголовного розыска. С отделения милиции снималось пятно нераскрытого преступления.

В кабинете начальника милиции на столе стоял магнитофон.

— Садись, Колька, и слушай.

Бородин улыбался. Теперь он был бодрый и выспавшийся. Он сиял. Он сделал свое дело.

Глаз садиться не стал. Да и никто не сел. Даже начальник мили­ции Павел Арефьевич Пальцев встал, когда вошел Глаз. Все смотрели на него, понимая его душевное состояние. Включили магнитофон. Глаз не видел лиц. Он ничего не видел. Для него был крах. Расплата. Именно в эту минуту для него наступила расплата, а не потом, когда огласят приговор. Потом он придет в себя. Потом он будет спокоен. Он смирится со всем, даже со сроком.

Магнитофон зашипел. Первые слова резанули душу Глаза. Пер­вые слова были: «А магнитофона здесь нет?»

Пленка прокрутилась. Глаза повели в камеру. Он шел как пьяный. Бородин сказал на прощанье, что сестра сидит в кабинете и пишет объяснение.

— Все кончено, крутанули,— сказал Глаз в камере. Он бухнулся на нары и часа полтора пролежал ничком. Мужики не беспокоили его.

К вечеру он пришел в себя. А утром уже шутил.

В камерах прибавилось народу. Они были переполнены. Скоро будет этап. И Глаз думал: «Все, все, в... их всех, но с этого этапа я убегу. Терять мне не... Три есть и статья до пятнадцати. Мне, в натуре, больше десяти не дадут. Остается семь. За побег статья до трех. Все равно сто сорок шестая перетягивает. Авось посмотрю во­лю. Напьюсь. Если все будет в ажуре— рвану на юг».

Ему представилось море. Залитый солнцем пляж. И кругом — женщины. Какую-нибудь уломал бы... Объяснил бы, что я только с тюрьмы. Мне надоела тюряга, опостылела зона. На худой конец, нашел бы какую нибудь шалаву. Жучку. Бичевку. И балдел бы: ря­дом — женщина, рядом — море, рядом — валом вина.

Поймают—ну и... По этапу прокачусь. Следствие подзатянется. В зону идти не хочется. В тюрьме, в КПЗ, на этапах веселее. В зоне еще насижусь. Тем более если червонец припаяют».

— Женя,— тихо сказал соседу.— Базар есть. Иди сюда.

Женя спрыгнул с нар.

— Ну!

— У тебя какой размер туфли?

— Тридцать восьмой.

— Я вижу—маленькие. Мне будут, наверное, как раз. Если по­дойдут — сменяемся?

— Смотри, если хочешь.

— В самый раз,— сказал Глаз, надев туфли и пройдясь по ка­мере,— как по мне шиты.

— Слушай, Глаз, скажи: зачем тебе мои туфли?

— Понимаешь...—Глаз помолчал,—мои на кожаной подошве, скользят. А твои на каучуковой. Секешь?..

Женя понял. И они сменялись. В камере над ним смеялись.

— Вот дурак, отдал кожаные, а взял барахло.

— А мне эти лучше нравятся.— И он перевел базар на другое.

Перед этапом Глаз поел покрепче, а оставшуюся передачу решил отдать второму соседу по нарам.

— Иван, меня сегодня заберут на этап. Тут осталось жратвы не­много и курево. Я оставляю тебе.

— Что же ты себе не берешь?

Кривить Глазу не было смысла.

— Хочу рвануть. Надо быть налегке. Молчи. Никому ни слова.

— Тебе что, жить надоело?

— В малолеток не стреляют. А мне больше червонца все равно не дадут. А три есть. Ладно, хорош, в натуре. А то услышат.

Из камеры, в которой сидел Глаз, на этап уходили четыре че­ловека.

Лязгнул замок, и этапники вышли в забитый заключенными ко­ридор. Этап был большой. Двадцать восемь человек. Такие этапы из Заводоуковска редко бывали. Поэтому в конвое было человек де­сять. Начальником конвоя был назначен начальник медицинского вы­трезвителя старший лейтенант Колосов. Помощником — оперуполно­моченный старший лейтенант Утюгов.

— Внимание! Кто попытается бежать,— Утюгов поднял над голо­вой пистолет и щелкнул затвором,— получит пулю.

Он спрятал пистолет в кобуру, достал из кармана полушубка наручники и подошел к Глазу.

— Мы тебе, друг, браслеты приготовили,— улыбнулся, блеснув золотыми коронками, Утюгов и защелкнул один наручник на руке Глаза, второй — на руке Барабанова, с которым Глаз рядом стоял. Они были из одной камеры. Барабанов сидел за изнасилование неродной матери. Но об этом никто не знал. Он недовольно покосился на Глаза.

Наручников, да еще в паре, Глаз не предусмотрел. «Как же я ломанусь? Ладно. Спокойно. На вокзале снимут»,— утешал себя Глаз.

Этап погрузили в «воронок» и повезли на вокзал. На улице стоял лютый мороз. «Воронок» прибыл на платформу за несколько минут до прихода поезда.

— Выпускай! —послышалось с улицы. Заключенных спешно выпускали, покрикивая:

— Быстрее, быстрее!

Глаз с Барабановым вышли из «воронка» последними. Конвой стоял по обе стороны растянувшейся колонны. Утюгов командовал около «воронка». В нескольких шагах от него, загораживая выход в город, с автоматом на плече стриг за зеками длинный лейтенант по фамилии Чумаченко.

Утюгов подошел к Глазу и стал отмыкать наручник. Но на мо­розе наручник не поддавался. Опер и Глаз нервничали. Опер — по­тому что не мог отомкнуть, Глаз—потому что уходило драгоценное время, в которое можно сквозануть:

Заключенные стояли на перроне. Начальник конвоя убежал с портфелем сдавать их личные дела. Конвой ждал, когда он им крик­нет вести зеков к «столыпину». Однако начальник конвоя как зашел в «столыпин», так и не выходил.

Наручник сняли, но Глаз еще оставался на месте. Барабанов, как только освободили, отошел от Глаза. Догадывался, наверное, что Глаз хочет дернуть с этапа.

Глаз не спеша пошел между заключенными вперед, к полотну железной дороги, где находилась голова колонны. Он стал первым. Почтово-багажный, в который их должны посадить, стоял на четвер­тых или пятых путях. Крыши вагонов занесены снегом. Иней сере­брился от света прожекторов. Заключенные и менты ждали началь­ника конвоя.

Вдруг слева раздался гудок тепловоза. Глаз повернул голову. По первому пути шел товарняк. Вслед за гудком из «столыпина» выпрыгнул начальник конвоя и, крикнув: «Запускай в машину!» — бегом че­рез рельсы и шпалы пустился к перрону. Он увидел состав, который скоро отрежет его от этапа. А ему надо быть рядом. Как бы чего не вышло. Он подбежал к этапникам, тяжело дыша, и отнес в кабину портфель с делами. Заключенные медленно стали залезать в «воро­нок». На этот раз их не торопили. «Столыпин» был переполнен, и этап не взяли.

Теперь колонна зеков развернулась, и Глаз оказался в ее хвосте. Он ждал товарняк, который по мере приближения к станции замед­лял ход. У Глаза созрел отчаянный план. Как только состав прибли­зится, перебежать путь перед самым носом тепловоза. Состав отсе­чет Глаза от этапа. Менты за ним не побегут—жизнью рисковать не станут. Товарняк будет проходить минуты две. За это время должен тронуться почтово-багажный. Глаз прицепится к нему. По телефону сообщат, чтобы его на следующей станции сняли. За городом, пока поезд не наберет ход, он выпрыгнет. Встречайте его на следующей станции, менты. Он не дурак.

Глаз жадно смотрел на тепловоз, все медленнее и медленнее приближающийся к нему. Вот он пошел совсем тихо. Глаз стал мо­лить машиниста: «Ну что же ты, дай газу. Газу дай. Давай шуруй, шуруй. Ну едь же, едь. Миленький, едь». В этот миг тронулся почто­во-багажный. «Это мне и надо! Шибче давай!»—Глаз надеялся пере­скочить путь и догнать медленно набирающий скорость поезд. Но то­варняк остановился, не доехав до хвоста колонны. «Ах ты сука, сво­лочь, педераст». Глаз посмотрел вправо и увидел красный свет све­тофора.

Этот вариант не удался. Почтово-багажный набирал ход. Пол­этапа сидело в «воронке». «Бежать надо сейчас. Но в другую сторону. Через привокзальную площадь. Потом махнуть через забор».

Глаз опять протиснулся между заключенными вперед. И напра­вился к «воронку». Он подошел к начальнику конвоя, стоявшему к нему вполоборота, хлопнул его по плечу, легонько толкнул и, крик­нув: «Не стрелять—бежит малолетка!»—ломанулся. Кон­вой и зеки остолбенели. Несколько секунд длилось замешательство. Если бы Глаз побежал, не хлопнув начальника конвоя по плечу и не крикнув, за ним, быть может, сразу рванули б менты. Но хлопок и крик были как вызов — и конвой растерялся.

Первым пришел в себя Чумаченко. Он передернул затвор авто­мата и, крикнув: «Стой!»—выстрелил в воздух.

Глаз рванул к выходу в город. Два железнодорожника—мужчи­на и женщина—катили тележку, груженную багажом. Мужчина тя­нул тележку спереди, а женщина помогала сзади. Услышав выстрел, Глаз, пробежав немного, свернул чуть вправо и устремился к тележ­ке. Железнодорожники после выстрела не остановились, а лишь по­вернули головы. Они увидели бегущего на них зека. Глаз ломился на них специльняком: менты стрелять не станут—на мушке трое.

Чумаченко после одиночного выстрела поставил автомат на оче­редь и прицелился в бегущего. Только он хотел нажать на спусковой крючок, как на мушке мелькнули сразу трое. Он держал палец на спусковом крючке и ждал, когда Глаз минует железнодорожников.

Зеки и менты смотрели то на убегающего Глаза, то на Чумачен­ко, держащего его на прицеле. Лица застыли в испуге и растерян­ности. Самым решительным оказался Чумаченко. У ментов, видно, была договоренность: в случае побега стреляет он. Но никто не мог предвидеть, что на мушке, кроме арестанта, могут оказаться вольные люди.

Добежав до железнодорожников, Глаз обогнул тележку, и в этот момент, когда на мушке остался лишь только он, Чумаченко нажал на спусковой крючок. Но очереди—о Глазово счастье!—не последовало. После первого выстрела у «Калашникова» заклинило затвор: автомат был на консервации и из него давно не стреляли.

Глаз свернул за угол вокзала — теперь менты стрелять в него не могли.

Начальник конвоя, понимая, что Глаз уйдет, дернул за ним, на ходу расстегивая кобуру и вынимая пистолет. Обогнул угол и на бегу открыл огонь. Глаз слышал выстрелы и тянул по прямой. Впе­реди — хлебный магазин, возле которого он когда-то хотел угнать сверкавший черной краской велик. Глаз почувствовал, как обмякли ноги. Он пробежал около двухсот метров и выдохся. Ноги были к бегу непривычные. Глаз сбавил скорость. Он был уверен, что стре­ляют не в него, а в воздух. Пугают. Но все равно скорее свернуть за угол хлебного магазина и сквозануть через забор. А там — другие заборы, и он смоется. Ну, еще немного—и угол. Тут раздался выст­рел, и ему обожгло левое плечо. Глаз почувствовал страшную боль, у него отнялась рука, и он замедлил бег. Теперь он бежал по инер­ции и из-за самолюбия, чтобы сразу не остановиться — на, мол, бери. Он и раненый, рискуя получить вторую пулю, честь свою не хотел терять. Пусть схватят бегущего.

Глаз сильно напугался, но не того, что ранен, а того, что не чув­ствовал руки. И он решил посмотреть, цела ли она. Он повернул голову. Левого глаза у него не было, а поднятый воротник демисе­зонного пальто закрывал руку. Глаз напугался еще больше. Где ру­ка? Он попробовал пошевелить ею, но ничего не получилось. «Отор­вало, что ли? — подумал он и, подняв правую руку, ухватился за левую.— О, слава Богу, на месте».

Глаз уже не бежал, а семенил. У него хватило выдержки не ос­тановиться. Начальник конвоя догнал его и схватил за шиворот. Они быстрым шагом пошли к машинам. Молчал начальник конвоя, тяже­ло дыша. Молчал и Глаз, не чувствуя руки.

Когда они подошли к «воронку», зеки уже сидели в чреве. Утю­гов открыл дверцу, а Чумаченко, взяв автомат за ствол, замахнулся прикладом на Глаза, стараясь нанести удар по спине. Боль была ад­ская. Руку Глаз не чувствовал. Увидев занесенный для удара автомат, он взмолился:

— Не бей меня. Я раненый.

Чумаченко все же ударил его прикладом по спине, но несильно. По ране он не попал.

— Залезай! — крикнул Утюгов.

Подножка у «воронка» была высоко от земли, и Глаз никак не мог, взявшись здоровой рукой за поручень, влезть в него. Тогда Утю­гов и еще один мент, схватив его за руки, подняли, швырнули, как котенка, и захлопнули дверцу. Глаз застонал от пронизывающей бо­ли, но не закричал, сдержался, чтобы не опустить себя в глазах за­ключенных. Менты закрывать его в чрево со всеми не стали, а по­садили на сиденье рядом с собой.

— Доигрался, партизан,— сказал молодой милиционер, затягива­ясь сигаретой.

Воцарилось молчание. Зеки сквозь решетку сочувственно смот­рели на Глаза. Машина тронулась.

— Дай закурить,— попросил мента Глаз.

— На, партизан, закури. — Он подал сигарету и щелкнул зажи­галкой.

Глаз курил и, когда машину встряхивало на ухабах, стискивал зубы от боли. «Неужели на войне, когда ранят, так больно быва­ет?»

...Этап выпустили из «воронка» и закрыли в камеры, но Глаза за­вели в дежурку КПЗ. О том, что Петров при побеге ранен, позвонили начальству. И вызвали «скорую помощь».

Дежурный по КПЗ, молодой сержант, усадил Глаза на стул. Ему два раза звонили по телефону, и он больше слушал, иногда отвечая «да» или «нет». Походив по дежурке, сказал:

— Ты раздевайся. Давай поглядим, что за рана.

Он помог Глазу раздеться. Руку Глаз еще не мог поднимать. Но уже шевелил пальцами. Резкая боль прошла. Больно было, лишь ког­да снимал одежду. И Глаз и дежурный удивились, что пятно крови на рубашке было небольшое.

— Смотри,— сказал дежурный,— у тебя почти что не шла кровь. Ты, видать, здорово напугался. Кровь и остановилась.

Сержант осмотрел раны. Пуля прошла чуть правее подмышки.

— Фу, ерунда. Пуля прошла навылет по мягким тканям. Я сейчас от полена отщеплю лучину, намотаю на конец ваты, и мы прочистим рану. И все пройдет. У нас в армии так самострелам делали.

Глаза чуть не затрясло от этой шутки.

— Дай закурить,— попросил он.

— Да я не курю.

В дежурку в сопровождении мента вошел врач. Он был молодой, но пышная черная борода придавала ему солидность. У врача были темные добрые глаза. Он осмотрел рану, смазал чем-то и спросил Глаза:

— Откуда будешь, парень?

— Родом или где живу? Вернее, жил?

— Ну и родом...—он сделал паузу,— и где жил.

— Сам-то я из Падуна. А родом из Омска.

— Из Омска! — воскликнул врач.— Мой земляк, значит.

— Вы из Омска! — с восторгом сказал Глаз.

— Да. Но третий год уже там не живу. Он осмотрел раны еще раз, наложил тампоны и заклеил пласты­рем.

— Надо срочно делать рентген. У него, возможно, прострелено легкое. Я забираю его в больницу.

Врач с ментом ушли.

Через несколько минут в дежурку спустился начальник уголов­ного розыска капитан Бородин. Его подняли с постели. Бородин сел на место дежурного. Глаз сидел напротив него. Капитан молчал, час­то затягиваясь папиросой. Молчал и Глаз.

— Федор Исакович, дайте закурить.

Бородин не ответил. Глаз попросил второй раз. Снова молчание. В третий раз Глаз сказал громко и нервно:

— Дай же закурить, в натуре, что ты молчишь?

Капитан затянулся. Выпустив дым и не отрывая от Глаза взгляд, достал из кармана пачку «Беломора» и положил на стол. Глаз правой, здоровой рукой взял папиросу и сунул ее в рот.

— Дайте прикурю.

Бородин промолчал.

— Прикурить, говорю, дай!

Бородин затянулся и тонкой струйкой выпустил дым.

— Дашь ты мне прикурить или нет? — рявкнул Глаз, с нена­вистью глядя на капитана.

Бородин достал спички и положил рядом с папиросами.

— Зажги, Федор Исакович, я одной рукой не смогу.

Бородин курил, молча наблюдая за Глазом.

— Да зажги же, Федор Исакович, что ты вылупился на меня?

Ответом — молчание. И тут Глаза прорвало:

— Ты, пидар, говно, ментяра поганый! — И покрыл его сочным матом, от которого у многих бы повяли уши.

— Закрой его в камеру, — сказал Бородин дежурному и вышел.

От милиции одна за другой отъехали машины.

В камере Глаз бросил папиросу на пол и яростно растоптал. Он попросил у мужиков закурить. Ему дали и чиркнули спичкой. Жад­но затягиваясь, он ходил по камере, не глядя на заключенных. Все молча наблюдали за ним. Никто ни о чем не спрашивал. Успокоив­шись, лег на нары на свое место. Рука ныла. Иван подложил ему под мышку шапку, и боль стала тише. Выругавшись неизвестно в чей ад­рес, Глаз сомкнул веки. Но долго не мог заснуть.

Утром Глаз рассказал, как его подстрелили и как Бородин вывел его из себя. Вспомнил, что незачем было у Бородина просить папи­росу и спички, когда в кармане лежали свои.

— Слушай, Глаз,— сказал Иван, лежа на нарах и повернувшись к нему лицом.— Я тебе тогда не сказал. Меня Бородин просил, когда ты еще шел в несознанку, узнать у тебя, ты ли совершил преступле­ние. Он обещал меня отпустить, и я бы уехал на химию, если б вы­ведал у тебя все и ему рассказал. Я не согласился, сказал — да разве он расскажет? — Иван помолчал.— Вот сука. Ты только об этом ему не брякни.

После завтрака этапников посадили в автобус — ночного поезда ждать не стали — и повезли в тюрьму.

Сто километров ехать в автобусе и глазеть по сторонам! Глаз по­жирал взглядом прохожих. Всем было радостно из окна видеть волю, а ему было грустно: побег не удался.

Когда въехали в Тюмень и улицы запестрели людом, не только молодые заключенные, но и пожилые вылупились в окна. Всем хоте­лось посмотреть город, в котором будут жить, но которого видеть не будут. Увидев пышногрудую девушку в оранжевом пальто, Глаз вос­хищенно сказал:

— Шофер! Тормози! Я дальше не поеду.

Водитель и вправду затормозил. Зеки засмеялись. На светофоре горел красный свет. Менты тоже смотрели на девушку. Если бы у автобуса сломался мотор или отвалилось колесо...

Но вот и тюрьма. Когда этап повели на склад получать постель­ные принадлежности. Глаз сказал ребятам:

— Матрац в камеру не понесу. Скажу — рука не пашет. Пусть сами тащат.

Он представил, как его впускают в камеру, а разводящий зано­сит следом матрац. «Клево будет. В хате обалдеют: как же так — дубаки Глазу матрац таскают!»

— У тебя левая прострелена,— отрезал разводящий,— а ты в правую бери. Не хочешь нести — будешь спать без матраца.

Его закрыли в камеру, из которой забирали на этап. Он появил­ся на пороге — шарф перекинут через шею и поддерживает раненую руку. Пацаны повскакали с мест, и камеру пронзил рев приветствия. Глаз кинул небрежно матрац на свободную шконку.

— Здорово, ребята!

И камера взорвалась во второй раз.

— Что с рукой? — крикнуло сразу несколько глоток.

— В побег ходил. Плечо прострелили.

И в третий раз дикие вопли, камера приветствовала его как ге­роя, как победителя. Он врал, что слышал свист пуль, но не обращал на них внимания.

Вскоре его увели на рентген.

— Ты родился в рубашке,— сказал доктор,— На один-два санти­метра правее — и точно в сердце.

— Парни,— заговорщицким голосом слазал Глаз, показав мало­леткам заклеенные раны,— меня на следствии раскрутили. В слове «парни» ребята уловили что-то необычное

— Парни,— вновь повторил он,— я хочу сделать побег из тюрь­мы. Раз с этапа не удалось. Так хочется поплескаться на море. Мне теперь терять не х... Три года есть, и неизвестно, сколько добавят. Кто из вас хочет увидеть Гагры, кипарисы, море, испить вдосталь ви­на и побаловаться с чувихами?

Ребята молчали.

— Что, сконили? — спросил он.

Первым отозвался Сокол:

— Глаз, ты заливаешь. Из тюрьмы убежать невозможно.

— Возможно. Слушайте. И он рассказал план побега.

—В случае неудачи скажем, что дубака связали, чтобы кое-кому набить морды в соседних камерах. Мы ничего не теряем. Дуба­ка-то ведь убивать не будем. Я не говорю, чтобы все согласились бе­жать, можно только тем, кому точно горит червонец.

В побег согласилась идти половина камеры.

— Так,— сказал Глаз,— махорка есть?

— Есть,— ответили ему.

— Насыпьте в шлюмку.

Он тряс махорку в чашке, и махорочная пыль собиралась у сте­нок. Так он набрал несколько горстей.

— Хорош.

План Глаза был таков. Когда дежурный подаст стальной стер­жень для пробивки туалета, он бросает ему в глаза махорочной пыли и выскакивает в коридор. За ним еще трое. Дежурного затаскивают в камеру и связывают.

Настал вечер. На смену заступил небольшого роста, лет сорока, щупленький сержант с физиономией деревенского забитого мужи­чонки.

Ша!

Туалет забили в два счета, набросав бумаги, тряпок и сухого хлеба.

— Старшой, туалет забился.

Дежурный посмотрел через отверстие кормушки — на пол шла вода.

— Сейчас.

Он принес стержень, открыл кормушку и хотел его подать, но надо было, чтоб он открыл дверь. Глаз метнулся к двери.

— В кормушку нельзя. Через кормушку мы только еду принима­ем. На малолетке это западло.

Дубак заколебался. По инструкции не положено одному дежур­ному открывать двери камер, тем более в вечернее время. Но он принес стержень, и его надо подать. Не вызывать же корпусного...

Дежурный чуть приоткрыл дверь и подал стержень. Надо брать его левой рукой, а правой бросать махорочную пыль. Но Глаз сконил. За стержнем он протянул правую руку. Дверь захлопнулась.

Стержень был увесистый, около двух метров в длину. Глаз ото­шел от двери и отдал его ребятам. Глаза никто не упрекнул.

— Растерялся я, — тихо сказал он.— Пробейте туалет. Когда бу­ду отдавать — тогда.

Туалет пробили. Глаз взял стержень в левую руку, а в правую махорочную пыль.

— Старшой, пробили,— постучал он.

Дверь на этот раз дубак отворил шире. Глаз подал стержень и бросил дубаку в лицо махорочную пыль. Толкнув правым плечом дверь, выскочил в коридор. В коридоре он оказался один. Те трое, что должны были выскочить за ним, замешкались и теперь толкали дверь, надеясь ее распахнуть. Надзиратель правым плечом сдерживал дверь, а в левой руке держал стержень, отмахиваясь им от Глаза, который с больной рукой боялся к нему подойти. Глаз лишь бросал в глаза дубаку махорочную пыль, и тот часто-часто моргал. Он был хоть и щупленький и деревенский с виду, но спокойно сдерживал дверь от троих и еще махал стержнем. Он даже не кричал, не звал на помощь. Сокол в притвор бросил скамейку. Теперь дверь не за­хлопнуть. Следом за скамейкой в коридор вылетела мокрая швабра. Ее тоже бросил Сокол. Глаз схватил швабру и пошел на дубака, как с рогатиной на медведя. Надзиратель выдыхался.

— Катя, на помощь, Катя!—закричал он. В конце коридора открылась дверь, которая вела в тюремную больницу, и показалась женщина-надзиратель.

— Звони по телефону! — крикнул он ей.

Глаз поставил к стене швабру и отошел в сторону. В дверь из камеры ломились.

По лестнице застучали каблуки, и в коридор вбежал работник хозобслуги, молодой здоровенный детина. Он бежал спасать дежур­ного, на которого напали малолетки, но в коридоре у стены стоял всего один пацан и на дежурного не нападал. А работнику хозоб­слуги хотелось кинуться в драку и помочь дежурному. За это его быстрее досрочно освободят. Он один на кулаках мог бы биться с ка­мерой малолеток. Дежурный наконец ногой впнул скамейку в каме­ру и захлопнул дверь.

По коридору стучали еще две пары сапог. Это бежали дежурный помощник начальника тюрьмы капитан Рябков и корпусной старший сержант Сипягин.

— Что здесь было? — Капитан тяжело дышал.

Бить Глаза не стали. Даже не закричали на него.

— В пятый его,— спокойно сказал Рябков.

Корпусной повел Глаза в карцер. Их в тюрьме было пять, и рас­полагались они в один ряд. Самый холодный карцер — пятый — был угловой. Две стены у него выходили на улицу.

— Охладись,— бросил на прощанье корпусной и захлопнул дверь.

Правый холодный угол оброс льдом. На льду и рядом со льдом, на стене, заляпанной раствором «под шубу», была набрызгана то ли краска, то ли кровь. Он стал ходить из угла в угол. Три маленьких шага к обледенелому углу, три шага к дверям. Медленная ходьба не согревала. Стал ходить быстрее. Он подошел к параше, стоящей в углу у двери, и откинул на стенку крышку. Она глухо брякнула, и в нос ударила вонь. Он быстро оправился и толкнул крышку ногой. Те­перь она пала на парашу и брякнула звонче.

Чтобы разогреться, надо заняться зарядкой. Он поднял перед со­бой руки. Левое плечо заныло. Он опустил левую руку и стал ма­хать правой, а левой по возможности.

В соседнем карцере хлопнула кормушка, и он услышал разговор надзирателя с заключенным,

Надзиратель приоткрыл его волчок.

— Отойди от глазка,— негромко сказал дубак.

Глаз отступил на шаг. Попкарь неслышно ушел. На нём были сапоги на мягкой подошве, и он бесшумно ходил по коридору.

Глаз опять стал мерить карцер: три шага к углу, три назад. Не­сколько раз Глаз присел с вытянутыми руками. Но простреленное плечо от движений руки причиняло боль. Тогда он, продолжая при­седать, не вытягивал руки перед собой, чтоб не ныла рана, а сколь­зил ладонями по бедрам и в момент полного приседания останавливал их на коленях. Сделав сто приседаний, он согрелся. Ноги усталости, потому что он не торопился и руками помогал подниматься, не чув­ствовали. Была сделана вторая сотня приседаний, и он пошел на третью. Холод отступил. Тело было горячим. Но на четвертой сотне сердце стало вырываться из груди. «Нет, в обморок я не упаду, со мной такого не бывало... А вот сердце... Бог с ним, ничего-то со мной не случится. Присяду пятьсот. А вдруг мне станет плохо и я упаду? На бетоне холодина, и я простыну. Дубак-то нечасто подходит к волчку. Ладно, ладно, не бздеть. Ходьба мало помогает. На улице, видно, приморозило».

Когда Глаз вставал, взгляд останавливался на волчке, а когда са­дился, взгляд упирался в низ двери. Ему надоела темно-коричневая, обитая железом дверь, и он повернулся к стене.

В двенадцать часов ночи дежурный открыл топчан. Глаз лег на холодные доски. Но скоро замерз: одет он был в хлопчатобумажные брюки и куртку без подкладки, и еще майка была на нем. Он встал с топчана и всю ночь проходил по карцеру. В шесть утра дежурный захлопнул топчан, сочувственно взглянув на продрогшего и невы­спавшегося Глаза.

Вскоре дубак принес ему завтрак. Полбуханки черного хлеба, разрезанного на три части, и несколько ложек овсяной каши, разма­занной по чашке. Хлеб в карцере, как и в камерах, давали на весь день. Хочешь — съешь зараз, хочешь — растяни удовольствие, если хватит силы воли, на весь день. Малолеткам в карцере ни белого хлеба, ни масла, ни сахара не давали.

В обед он взял второй кусочек хлеба, что побольше, и, растяги­вая удовольствие, выхлебал пустую баланду.

Вечером в карцере стало холоднее: на улице мороз крепчал. Гла­за знобило. «Уж не заболел ли я? Да нет — голова не горячая». Ему хотелось закричать: «Боже! Мне холодно!» Но он еле прошептал:

«Боже, помоги мне согреться». И Глаз опять начал приседать.

В двенадцать открыли топчан. Он расстегнул верхнюю пуговицу у куртки, натянул ее на голову, застегнул пуговицу и стал часто ды­шать. Дыхание согревало грудь, и он задремал. Потом соскочил, по­приседал, побегал, походил и снова лег.

Так прошла ночь.

На второй день после обеда его сильно клонило ко сну. Но лечь было не на что. Иногда его посещало отчаяние. «Что сделать с собой, чтобы прекратились эти мучения? Упасть на бетон головой в холод­ный угол и околеть?» Он представил себе, как его, замерзшего, выно­сят из карцера, а начальство и дубаки говорят: «Шустрый был, а хо­лода не выдержал. Околел. Туда ему и дорога. Одним стало меньше». «Нет, шакалы,— возмутилась его душа,— я не замерзну, не околею. Я выдержу. Я буду приседать. Буду бегать. Ходить. Холодом вы меня не проймете».

И образ Веры всплыл к нему. «Я надеюсь, я, Вера, надеюсь то­бою и холод победить. Ради тебя я отсижу не одни сутки в этом хо­лодном карцере. Я готов сидеть целую зиму, если б мне сказали, что я, если останусь живой, буду с тобой».

Дремал он на ходу, как в Одляне. Сил было мало. Мерзнуть стал сильнее. И вновь вернулось отчаяние: «А что, если вскрыть вены? Заточить о бетон пуговицу и чиркнуть по вене. Тогда или умру, или переведут в другой, теплый, карцер. А что подумают дубаки? Ска­жут: „Резанул себя, холода испугался"».

И тут Глаз ощупал взглядом заледенелый угол. «Так это не крас­ка, это — кровь. Кто-то, не выдержав холода, все же вскрыл себе вены. Интересно, посадили его после этого в теплый карцер? Нет-нет! Вскрывать ни за что не буду. Это последнее средство. Вы, суки, пидары, выдры, кровососы поганые, не дождетесь от меня, я не чирк­ну по вене. Я буду ходить, приседать и бегать. Я все равно вы­держу».

В оставшиеся два дня Глаз не чиркнул себя по вене, не упал рас­пластанный в ледяной угол. Разводящий, который вел его в камеру, смотрел на него с уважением. Пятый выдерживал не каждый.

Глаза повели в трехэтажный корпус. На третьем этаже разводя­щий беззлобно, но с явной усмешкой сказал:

— Ну, держись. Здесь ты несильно разбалуешься.

И его закрыли в камеру.

— Здорово, мужики.

Взросляки промолчали.

Глаз положил матрац на свободную шконку и оглядел зеков. Их было пятеро. Двое играли в шашки, остальные наблюдали. Такого никогда не бывало ни на малолетке, ни на взросляке, чтобы на но­вичка не обратили внимания.

— Здорово, говорю, мужики.

Но из пятерых на него никто не взглянул даже.

Глаз расстелил матрац. Ужасно хотелось спать. Но лечь, не по­говорив с сокамерниками, даже если они и не поздоровались, он счел за неуважение. Чтобы не рисоваться посреди камеры, Глаз сел на шконку.

Доиграв партию, зеки убрали шашки и посмотрели на новичка. Среди пятерых выделялся один; коренастый, широкий в плечах, смуг­лый, с мохнатыми бровями, с чуть проклюнувшимися черными уса­ми и властным взглядом, лет тридцати пяти. «Он, наверное, и дер­жит мазу»,— подумал Глаз.

— Ну что, откуда к нам? — спросил коренастый.

— Из трюма,— ответил Глаз.

Коренастый промолчал, а высокий белобрысый парень лет два­дцати с небольшим переспросил:

— Откуда-откуда?

— Из кондея, говорю,— ответил Глаз, а сам подумал: «Что за взросляк, не знает, что такое трюм».

— Ну и как там? — продолжал коренастый.

— Да ничего.

— Сколько отсидел?

— Пять суток.

— А что мало?

— Малолеткам больше не дают.

Коренастый закурил, и Глаз попросил у него. Тот дал.

— Значит, к нам на исправление? — уже добродушнее прогово­рил коренастый, затягиваясь папиросой.

— На какое исправление?

— Да на обыкновенное,— вспылил коренастый,— у нас хулига­нить не будешь.

— Я к вам, значит, на исправление? Вы у хозяина на исправле­нии. Наверное, уже исправились?

Зеки молча глядели на Глаза. Коренастый часто затягивался па­пиросой, соображая, видимо, что ответить.

— Это не твое дело — исправились мы или нет. А вот тебя будем исправлять.

— Как? — Глаз подошел к столу, взял спички и закурил. Глаз был уверен — его не тронут. На тюрьме был неписаный за­кон: взросляк малолетку не тронет. Коренастый побагровел.

— Как разговариваешь? — заорал он.

— А как надо?

Коренастый хотел ударить Глаза наотмашь ладонью, но Глаз от­скочил. Зеки запротестовали:

— Да брось ты. Что он тебе сделал?

Коренастый уткнулся в газету, а четверо других приступили к Глазу с расспросами. Глазу показалось странным, что зеки в разго­воре с ним мало употребляют феню. Но когда разговор зашел о жен­щинах-заключенных, Глаз сказал:

— Раз с нами шла по этапу коблиха, красивая, в натуре, была.

— Кто-кто с вами шел?—переспросил высокий белобрысый па­рень.

— Да кобел, говорю.

— А что такое кобел?

— А вы по какой ходке? — спросил Глаз.

— Ходке? Да мы здесь все не по первому разу. Режим у нас строгий.

— Так вы что, осужденные?

— Да-а,— протяжно и неуверенно ответил парень…

— Режим строгий, а что такое кобел, не знаешь.

— Ладно,— сказал чернявый, с большими, навыкате глазами па­рень,—хорош ломать комедию. Ты вон подойди к вешалке...

Глаз не шевельнулся.

— Да ты к вешалке подойди и на одежду посмотри.

На вешалке висели шубы и шапки.

— Ну и что? — обернулся Глаз.

— Да ты внимательнее посмотри.

...Стоп. Что такое? На одной шапке спереди было светлое пятно от кокарды. И на другой тоже. А на плечах у шуб, там, где носят погоны, цвет был тоже светлее.

— Так вы менты бывшие, что ли? — догадался Глаз.

Бывшие менты промолчали.

До обеда Глаз отсыпался. А после обеда повели в баню. Стар­ший по бане, глядя на заклеенные раны, сиплым голосом спросил:

— Ну что, еще побежишь?

— Побегу,— не думая ответил Глаз.— Вот только плечо заживет. Он взял ножницы подстричь ногти и тут увидел на подоконнике другие. Незаметно взял их и, юркнув в помещение, где они сдали вещи в прожарку, схватил свой коц и сунул ножницы в него. И толь­ко тут он увидел, что один мент все еще раздевается и он усек Глаза. Глаз так рассуждал: «Если спрятать или вообще выбросить ножни­цы, чтобы банщики не нашли, то потом, если менты попрут на меня, их можно будет припугнуть: ножницы, мол, в камере и я перережу вам глотки».

Из моечного отделения Глаз вышел первым. Здесь его ждал кор­пусной.

— Собирайся быстрей.

— Куда?

— Опять в карцер.

— За что?

— Не прикидывайся дурачком. За ножницы.

Глаза опять закрыли в пятый.

Утром надзиратель открыл кормушку и крикнул:

— Подъем!

Глаз встал.

— Захлопни топчан,— сказал надзиратель.

Глаз хлопнул топчаном, но несильно. Дубак ушел. Глаз подошел к топчану и посмотрел на замок. Замок, как и предполагал он, от несильного хлопка не защелкнулся. Но лежать на топчане было хо­лодно. И тут Глазу пришла отчаянная мысль: а нельзя ли разобрать топчан, сломать доски и разжечь костер? «Что за это может быть? Дадут пару раз по шее. Ну и пусть вам войдут сто ежей хором в...»

После завтрака Глаз откинул топчан и приступил к осмотру. Все доски были прикручены болтами к стальным угольникам. Но первая доска делилась на две части: в ее середине крепился замок. Глаз по­пробовал открутить болты, но гайки не поддавались — давно заржа­вели. Древесина вокруг болтов прогнила. Особенно вокруг одного. За эту половину доски он и взялся.

Глаз и коленом давил в конец доски, и пинал коцем, но отвер­стия вокруг болтов разрабатывались медленно. Пробовал он и зубами грызть дерево, но из десен пошла кровь. Он выплюнул изо рта волокна вместе с кровью и стал ногтями ковырять вокруг болта. Один ноготь сломался, из двух пошла кровь. «Нет-нет, топчан, я все равно тебя сломаю,— разговаривал он с топчаном как с человеком,— ну что тебе стоит, поддайся. Ведь ты старый. А мне холодно. Дума­ешь, если сейчас было б лето, я ковырял бы тебя? Нет, конечно. Ну миленький, ну топчанушко, ну поддайся ты, ради Бога,— уговаривал он топчан, будто девушку,— что тебе стоит?»

И все же Глаз победил: он надавил коленом — и оба болта оста­лись в замке, а конец доски поднялся. Глаз ликовал. Не прилагая усилий, Глаз потянул доску и поставил ее на попа, потом, чуть нада­вив, потянул доску книзу, и она вышла из болтов. Теперь у него в руках оказался рычаг. При помощи его он оторвал вторую доску.

Прошло чуть более часа, и топчан был разобран. Доски он по­ставил у дверей, а сам встал рядом, загородив собой голый каркас топчана.

Чтоб развести костер, нужны были щепки. Зубами он стал ще­пать доску. Она была сухая и легко поддавалась. Из полы робы он достал спичку и часть спичечного коробка. Щепки принялись разом. В карцере запахло смолой. Одну короткую доску Глаз сломал провдоль о каркас. Стучать он уже не боялся—костер горел. Посреди карцера. Он подложил сломанную доску, а потом и остальные. Когда их охватило пламя, дыму стало больше и он повалил в отверстие над дверью, где была лампочка. Дежурный учуял дым и прибежал.

— Ты что, сдурел? Вот сволочь!

— А что, я замерзать должен? Зуб на зуб не попадает.

— Туши, туши, тебе говорят, а то хуже будет.

Глаз открыл парашу и побросал в нее разгорающиеся обломки доски. Они зашипели, и от них пошел пар. Длинные доски он сло­мал и тоже затушил в параше.

В карцере невыносимо пахло мочой. Дубак закашлял и, оставив открытой кормушку, побежал вызывать корпусного. Тот наорал на Глаза, но бить не стал. Он обыскал его, забрал несколько спичек, которые Глаз для них оставил в кармане, и его закрыли в боксик, так как все карцеры были заняты.

Лежа на бетоне, Глаз блаженствовал: в боксике было жарко. Он перевернулся на живот и за трубой отопления, которая проходи­ла по самому полу, увидел пачку махорки. Глаз быстро ее схватил и сунул в карман. Обыскивать его второй раз не будут. А клочок газеты у него был. На пару закруток хватит.

Часа через два Глаза закрыли в карцер. Новые доски были на­стланы. Глаз ликовал: «Господи, раз в жизни может быть такое сча­стье. Пару часов в боксике погрелся и, основное, пачку махры на­шел».

Ночь и следующий день Глаз курил. А после отбоя спички кон­чились. Он оставил одну. Но ее не трогал. Он решил, что скрутит цигарку побольше и будет курить и сворачивать новые до тех пор, пока не кончится махорка. Газеты ему еще дали. Для туалета. А в парашу он ходил редко, не с чего было. Кормили вдвое меньше, чем в камере.

И снова ночью на Глаза накатило: вскрыть вены или удариться с разбегу головой о стену на глазах у дубака. Третью ночь он дрем­лет. Силы покидают его.

Ему вспоминался дед. А перед дедом он был виновен, и чувство раскаяния одолевало его. Коле шел седьмой год. Жили они тогда в Боровинке. Как-то вечером дед не отпустил Колю на улицу: темнело и мороз ударил. Коля, разобидевшись, расстриг у него на шубе пет­ли. Утром дед стал собираться во двор, а Коля наблюдал из соседней комнаты в щелочку. Дед надел шубу, взялся за верхнюю петлю и хотел застегнуть ее, но петля соскользнула с пуговицы. Дед взялся за вторую петлю... Затем, уже судорожно тряся рукой, он прошелся по оставшимся петлям и горько заплакал.

И вот теперь, ровно через десять лет, прокручивая в памяти этот случай, Глаз сказал: «Дедушка, прости меня».

...Утром его перевели в третий карцер. На взросляке кто-то от­личился, и его заперли в пятый. Пусть, как и Глаз, померзнет. Но только десять суток. Взрослякам давали в два раза больше.

Глаза подняли в камеру к ментам. Войдя, он сразу заметил, что коренастого мента нет. Вместо него — новичок.

— А где коренастый?

— На этап забрали.

— В КПЗ?

— Нет, в зону. Он осужденный был.

— А у вас что, и следственные и осужденные сидят вместе?

— Да, вместе. Отдельных камер не дают. Тюрьма и так перепол­нена,— отвечали бывшие менты.

«Что ж, раз нет коренастого, я вам устрою веселую жизнь. От­дельные камеры вам подавай. Боитесь в общих сидеть...»

Из всех ментов Глазу нравился только Санька. Его сейчас заби­рали на этап, в зону. В ментовскую. В Союзе было несколько зон, в которых сидели бывшие работники МВД. Их в общие зоны не отправ­ляли — боялись расправы над ними.

Санька был солдат из Казахстана. Но русский. Ему было всего девятнадцать лет. Он сбежал из армии. Месяц покуролесил по Сою­зу, а потом приехал домой, и его забрали. За самовольное оставле­ние части ему дали два года общего режима. Санька был отчаянный балагур, весельчак и юморист.

— Что в армии, что в тюрьме,— говорил он,— один хрен. В ар­мии бы мне служить три года, а в зоне — два. Я раньше домой прие­ду, чем те, с кем меня в армию забирали. Аля-улю!

Служил он в войсках МВД здесь, в Тюмени. Охранял зону об­щего режима. Двойку. Потому и попросился в ментовскую камеру.

На другой день на Санькино место посадили малолетку Колю Концова. Это был обиженка. В камере над ним издевались. Он был с Севера, и земляков у него было мало. Попал за воровство. Дали ему полтора года. Коля Концов был тихий, забитый парень с косы­ми глазами, похожий на дурачка. Дураком он не был, просто был недоразвитый. Медленно соображал, говорил тоже медленно и тихо, рот держал открытым, обнажая кривые широкие зубы. Глаз сразу дал ему кличку — Конец.

Теперь Конец шестерил Глазу. Менты не вмешивались. Их это даже забавляло. Если Конец медлил, Глаз ставил ему кырочки, тром­боны, бил в грудянку. Конец терпеливо сносил. «Этот,— думал Глаз,— на зоне будет Амебой. И даже хуже. Что сделаешь, такой уро­дился».

— Конец,— сказал как-то Глаз,— оторви-ка от своей простыни полоску. Да сбоку, там, где рубец. Конец оторвал.

— А теперь привяжи к крышке параши.

Тот привязал.

— И сядь на туалет.

В трехэтажном корпусе разломали печки, на их месте сделали туалеты и подвели канализацию. Но туалеты пока не работали.

Конец стоял, глядя на Глаза ясными, голубыми с поволокой гла­зами.

— Кому говорят, сядь!

Конец сел.

— Вот так и сиди. Кто захочет в парашу, ты дергай за веревоч­ку, крышка и откроется. Понял?

— Понял,— нехотя выдавил Конец.

Менты, кто со смехом, кто с раздражением, смотрели на Глаза, но молчали. Забавно им это было.

— Итак, Конец, я хочу в туалет.

Глаз подошел к параше. Конец потянул за отодранный рубец, и крышка откинулась. Оправившись, Глаз отошел, а Конец встал и закрыл крышку. Двое ментов тоже оправились, воспользовавшись рационализацией. Они балдели.

В камере сидел один мент. В милиции уже несколько лет не ра­ботал. Попал за аварию. В ментовскую камеру попросился сам: оч­ко-то не железное, вдруг кто-нибудь его узнает. Это был спокойный, задумчивый мужчина лет тридцати с небольшим. Он был всех стар­ше. Славой его кликали.

— Глаз, что ты издеваешься над пацаном? — вступился он за Конца.— А вы,— он обратился к ментам,— потакаете. Конец! — повы­сил он голос.— Отвяжи тряпку и встань. В тебе что, достоинства нет?

Конец отвязал и сел на шконку.

— Слава,— сказал Глаз,— о каком достоинстве ты говоришь? Ему что парашу открывать, что...

— Раз он такой, зачем над ним издеваться?

— Сидеть скучно. А тут хоть посмеемся.

Вечером Глаз с Концом играли в шашки. «Достоинство, гово­ришь! — возмущался Глаз.— Я покажу сейчас вам достоинство».

— Конец, слушай внимательно,—тихо, чтоб не слышали менты, заговорил он,—мы с тобой разыграем комедию. В окне торчит раз­битое стекло. Вынь осколок небольшой и начинай его дробить. Пусть менты заметят. Они спросят, зачем долбишь, ты скажи, только тихо вроде, чтоб я не слышал,— мол, Глаз приказал. Спросят, для чего, ты еще тише скажи, что я приказал тебе мелкое стекло набросать им в глаза. Если не сделаю, он меня изобьет. Бросать не будешь. Мы их просто попугаем. Усек?

— Усек.— Лицо Конца расплылось в улыбке.

— Сейчас закончим партию — и ты начинай.

Конец долбил осколок коцем на полу. Когда стекло захрустело, менты заперешептывались. Один мент, Толя Вороненко, подошел к Концу, пошептался с ним, открыл парашу и выбросил в нее истолчен­ное стекло.

«Нештяк, в натуре, очко-то жим-жим. Ладно, на сегодня хватит, а завтра еще чего-нибудь придумаем».

На другой день Конец взял ложку и стал ее затачивать о шкон­ку. Менты переглянулись, и Вороненко сказал:

— Конец, иди-ка сюда.

Конец стал перед ним.

— Для чего ты точишь ложку? — спросил он тихо.

Конец молчал.

— Говори, не бойся.

— Глаз сказал, чтоб я заточил ложку, а ночью, когда будете спать, чтоб я вам кому-нибудь глотку перехватил. Говорит, порежет меня, если не выполню.

Вороненко отобрал у Конца ложку.

Через день Глаз сказал Концу:

— Ты поиграй в шашки с Вороненко. И скажи ему по секрету, что я хочу замочить одного из них. Отоварю кого-нибудь спящего по тыкве табуреткой и начну молотить дальше. Скажи: кого Глаз хочет замочить, он еще не надумал. Кто бо


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: