Глава 31

В канун нового, 1500 года в Зале святых был устроен большой пир; на него были приглашены члены семьи и многие влиятельные кардиналы и аристократы. Поставили огромный стол, дабы вместить всех гостей и немереное количество деликатесов; вина, приправленного пряностями, было столько, что хватило бы заполнить Тибр. Я уже привыкла к чрезмерной пышности папского дворца, но тем вечером он снова казался впечатляющим, если не сказать волшебным. Каминная полка и стол были увиты гирляндами из вечнозеленых растений и украшены оранжевыми ароматическими шариками, источавшими приятный запах; стены и притолоки украшала золотая парча. Огонь в большом камине, наряду с сотней свечей, наполнял зал теплым сиянием, и на наших золотых кубках, на позолоченных потолках, на полированном мраморном полу плясали блики пламени. Даже белокурые волосы святой Катерины, и те искрились.

Его святейшество пребывал в необыкновенно веселом расположении духа, несмотря на свое нездоровье. За последнее время он заметно постарел: белки его глаз пожелтели от печеночного недуга, волосы из серо-стальных сделались белоснежными. Складки кожи под подбородком обвисли, а нос и щеки стали красными от лопнувших сосудов. Однако он был одет в великолепное облачение из бело-золотой парчи, усыпанной алмазами, и в шапочку, сотканную из золотых нитей, — ее сделали специально для этого праздника. Когда Папа поднял свой кубок, рука его немного дрожала.

— За тысяча пятисотый год! — воскликнул он, обращаясь к многочисленным гостям, собравшимся за столом. — За год юбилея!

Он улыбнулся, гордый патриарх, когда мы повторили его слова. Затем он сел и жестом велел остальным садиться.

Александр решил, что в честь такого знаменательного момента следует произнести речь.

— Христианский юбилей, — провозгласил он, как будто мы не знали, о чем идет речь, — был учрежден двести лет назад Папой Бонифацием Восьмым. Он происходит от древнего израильского обычая, по которому один год из пятидесяти объявлялся священным — временем, когда прощались все грехи. Этот термин, — добавил он с шутливым видом, изображая педанта, — происходит не от латинского слова jubilio, «кричать», как полагает большинство латинских ученых, а от еврейского jobel — так назывался бараний рог, которым подавали знак к началу празднества.

Папа раскинул руки.

— Бонифаций увеличил промежуток с пятидесяти лет до ста, и вот нам осталось всего несколько часов до события, которое мало кому из людей случается застать на своем веку.

В голосе его зазвучала гордость.

— Все труды, которые мы предприняли за последний год: постройка новых дорог, починка ворот и мостов, ремонт базилики Святого Петра, — все это теперь обретает особый смысл.

На этом месте Александру пришлось сделать паузу, поскольку кардиналы, многие из которых приставлены были следить за проведением этих работ, зааплодировали.

— Рим, как и все мы, готов к моменту великой радости и прощения. Я издал буллу, гласящую, что все паломники, которые посетят в этом святом году Рим и собор Святого Петра, получат полное отпущение грехов. Мы ожидаем, что это путешествие предпримут более двухсот тысяч человек.

Я сидела рядом с братом и Лукрецией, слушала Папу и улыбалась; радостное возбуждение и предвкушение, владеющее толпой, подействовало и на меня. Но мою радость подтачивало беспокойство, мое стремление прощать спорило с болью. Я не знала, что может принести с собой этот год, поскольку как раз сейчас Чезаре Борджа сражался вместе с французами в Милане. Я взглянула на Альфонсо; он взял мою руку и пожал, понимающе и успокаивающе.

Что касается Лукреции, она не заметила нашего с Альфонсо беспокойства. Она слушала отцовскую речь с восторгом и воодушевлением: теперь, когда и муж, и ребенок были рядом с ней, Лукрецию переполняло счастье. Думаю, она просто не позволяла себе думать о том, что может произойти, если ее брат вмешается в ход событий; она так долго была лишена нормальной жизни, и я не могла обвинять ее за то, что она предпочитает сохранять неведение. Тем вечером довольство Лукреции сказалось на ее внешнем виде: я никогда не видела ее такой красивой.

К счастью, лекция Папы оказалась короткой, и вскоре мы приступили к трапезе. После того как мы поели и слуги убрали со стола, я не захотела оставаться на празднестве, а пробыла лишь столько, сколько требовали приличия.

Я вернулась к себе в спальню и обнаружила донну Эсмеральду на коленях перед ее алтарем святого Януария.

— Эсмеральда! Что случилось?

Эсмеральда подняла голову. Ее смуглое лицо, обрамленное седыми волосами под черным покрывалом, было все в потеках слез.

— Я молю Бога не насылать конец света.

Я испустила длинный вздох и успокоилась, хотя суеверность Эсмеральды вызвала у меня легкое раздражение. Многие провинциальные священники вбили себе в голову, что 1500 — дата, созданная людьми — столь важна для Бога, что он избрал ее для Апокалипсиса. Я слыхала, как слуги со страхом шептались об этом.

— Зачем это надо Богу? — спросила я без особого сочувствия.

Я не ощущала в себе достаточно доброты, чтобы развеивать безосновательные страхи Эсмеральды.

— Это особая дата. Я это нутром чувствую, донна Санча. Бог не станет больше откладывать свое правосудие. Два года назад Александр убил Савонаролу… и теперь подошло время его кары, а вместе с ним будет страдать вся Италия.

— Италия страдает постоянно, — негромко отозвалась я. — Но страдает она от рук Чезаре, а не от Господа.

Я оставила Эсмеральду в покое, разделась самостоятельно и отправилась в постель. До меня еще долго доносились ее отчаянные молитвы.

В первый день нового года я проснулась и обнаружила, что мир не сожжен серой, как то предсказывали священники. Был обычный прохладный зимний день, и мрачная донна Эсмеральда помогла мне облачиться в мое лучшее платье, поскольку мне требовалось появиться на публике. Альфонсо, Джофре, его святейшество и я ехали в карете на некотором расстоянии от Лукреции; мы пересекли мост Сант-Анджело и въехали в город. Лукреция же верхом направилась к собору святого Иоанна Латеранского; перед ней ехала свита из четырех дюжин всадников, расчищавших ей путь.

Лукреция была одета в расшитое жемчугом платье из белого атласа и длинный горностаевый плащ; ее золотые кудри струились по спине. Она взошла по ступеням собора и выпустила стайку белоснежных голубей. Она выглядела чудесно, когда, раскрасневшаяся от холода, с мольбой воздела руки и подняла лицо к пасмурному небу.

Лукреция прочла короткую молитву, прося Бога даровать особую милость тем, кто совершит паломничество в Рим.

Через несколько недель начали прибывать путники со стертыми ногами. Мост Сант-Анджело заполнила плотная масса движущихся тел: это паломники шли в собор Святого Петра и обратно. Те, кто не мог себе позволить воспользоваться постоялым двором, или те, кто из-за все прибывающих толп не нашел там места, расстилали свои одеяла и устраивались спать прямо на паперти. Всякий раз, когда мы пересекали площадь или шли к мессе, мы натыкались на паломников, и вскоре так привыкли к этому зрелищу, что перестали их замечать.

Папа всячески выказывал дочери свое особое расположение. Думаю, это делалось, чтобы отвлечь внимание Лукреции и заставить ее поверить, что с ее маленькой семьей все в порядке. Александр подарил Лукреции множество новых имений, и в том числе одно поместье, прежде принадлежавшее неаполитанскому семейству Каэтани — тому самому, к которому относился мой давний возлюбленный, Онорато.

Если Лукреция и испытывала какой-то страх за Альфонсо, она старалась отвлечься, затеяв платонический, куртуазный роман с поэтом Бернардо Аккольти Аретино, который заносчиво именовал себя «l'Unico» — «уникальный».

Однако в стихах Аккольти ничего уникального не было. Он кипами слал эти вирши Лукреции, провозглашая в них свою бессмертную страсть к ней, отводя Лукреции роль своей Лауры, а себе — страдающего Петрарки.

Лукреция сама показала мне эти стихи — с некоторой робостью. Когда же я не смогла скрыть своего пренебрежения по отношению к ним, она принялась смеяться вместе со мной, но я видела, что эти стихи ей льстят. Это даже вдохновило ее на написание собственных стихов, которые она тоже застенчиво показала мне.

Я сказала ей — и совершенно чистосердечно, — что она гораздо лучший поэт, чем Аккольти. По крайней мере, она куда меньше усыпала свои стихи обмороками, слезами и вздохами.

Пока Лукреция отвлекалась при помощи этого романа, произошла вторая битва за Милан. Герцог Лодовико вступил в сражение с французскими войсками и попал в плен, где ему и предстояло пробыть до конца жизни; его брату, кардиналу Асканио Сфорце, тоже не удалось бежать.

Разгромив наголову дом Сфорца, французы принялись поглядывать на юг — на Неаполь, эту морскую жемчужину, на которую они так давно зарились.

Заверения его святейшества потонули в голосах прочих итальянцев, что непрестанно теперь звучали у меня в ушах, словно безмолвный крик: французы собираются захватить Неаполь! Это было лишь вопросом времени.

Я не сомневалась, что Чезаре Борджа отправится вместе с ними.

Через месяц Чезаре вернулся домой, устроив напоказ Риму грандиозное представление. В порыве озарения он решил не давать лишний раз пищу слухам о его заносчивости и честолюбии и не стал въезжать в Рим с помпой, как победитель.

Я смотрела на эту процессию с галереи нашего дворца. Впереди ехала добрая сотня повозок, затянутых черным, запряженных лошадьми в черных попонах. Вскоре стало ясно, что это погребальная процессия, указывающая на скорбь дома Борджа по его недавно утраченному члену, кардиналу Джованни Борджа Меньшему, который столь скоропостижно и загадочно скончался, отправившись «поздравить» Чезаре.

Герольды не возвещали о возвращении гонфалоньера и полководца Церкви, и фанфары молчали. Не было ни знамен, ни торжественных церемоний, ни барабанного боя, ни пения флейт. Солдаты — сотни солдат, одетых в черное, — двигались в тишине, нарушаемой лишь громыханием колес да стуком копыт.

Следующим ехал Джофре, верхом, а за ним — Альфонсо, который вынужден был принять участие в этой мрачной пародии.

Последним двигался Чезаре, снова одетый очень просто, но изящно, в хорошо скроенный костюм из черного бархата.

Затем, после некоторого промежутка, шли менее значительные члены свиты и дворяне.

Процессия завершила свое движение у замка Сант-Анджело, куда уже упрятали Катерину Сфорца. Здесь безмолвие процессии внезапно нарушили ракеты, пущенные с верха башни.

Образовавшееся зрелище, что отразилось в водах Тибра, было поразительным. Фейерверк был настолько искусен, что разрывы ракет образовывали — при небольшом усилии воображения — голову, тело и конечности человека. Как сообщил мне позднее Джофре, Чезаре желал изобразить воина.

Фейеверк продолжался некоторое время, и каждый новый залп был грандиознее предыдущего и вызывал все больше восхищенных криков у собравшейся толпы.

Катерина наверняка видела его из своей темницы.

Затем последовал завершающий удар. Одновременно было запущено около двух дюжин ракет. Взрыв получился таким громким, что я поспешила заткнуть уши; открытые ставни так затряслись, что я испугалась, как бы они не рухнули на землю.

Чезаре Борджа вернулся домой, и он желал, чтобы весь Рим знал об этом.

Тем вечером в Зале свободных искусств было устроено празднество в честь гонфалоньера. Родственный долг вынуждал меня присутствовать на нем; к счастью, гостей было неимоверное количество, и я большую часть вечера успешно избегала Чезаре. Джофре из явственной зависти к брату быстро напился и принялся приставать к одной из женщин, нанятых для увеселения кутил. Мне это было неприятно. Я надеялась, что со временем привыкну к похождениям Джофре, но поскольку я полагала, что женщине королевской крови не подобает выказывать ревность по такому поводу, то старательно обходила эту парочку стороной.

Вместо этого я засвидетельствовала свое почтение его святейшеству и большинству кардиналов, а также всем вельможам. К моему удивлению, здесь присутствовала и Ваноцца Каттаней — я никогда прежде не встречала ее на приемах, проходивших в резиденции Папы. Мы тепло поприветствовали друг друга, словно давние подруги.

Выждав требуемое приличиями время, я попросила у Александра дозволения уйти и поспешила к двери, радуясь, что мне удалось избежать встречи с виновником сегодняшнего торжества. Я подала знак донне Эсмеральде и прочим моим дамам, веля им следовать за мной, и вызвала стражников, чтобы те провели нас домой через запруженную народом площадь.

Но как только я очутилась в коридоре, кто-то схватил меня за руку, осторожно, но настойчиво. Я подняла голову и увидела Чезаре; он жестом показал Эсмеральде и остальным, чтобы нас ненадолго оставили одних.

Сердце мое забилось быстрее. Прикосновение Чезаре больше не вызывало у меня трепета. Теперь я чувствовала лишь отвращение — и беспокойство; я боялась, что переполнявшие меня эмоции подтолкнут меня к резкой вспышке, а это еще более поставит под удар Альфонсо и Неаполь.

Чезаре отвел меня подальше по коридору, прочь от шума и гостей. Когда он счел, что нас уже не услышат, то заговорил с обычным своим хладнокровием:

— Возможно, теперь вы поняли, от какой жизни отказались. — Говоря это, он внимательно наблюдал за мною. — Еще не поздно все изменить.

Я ахнула и недоверчиво рассмеялась.

— Вы делаете мне предложение?

Голос и выражение лица Чезаре мгновенно сделались более осторожными.

— А если да?

Я высвободила руку; губы мои так искривились, что я не в состоянии была ответить. Да, было такое время — давно, до убийства Хуана, — когда я была бы вне себя от радости, узнав, что Чезаре по-прежнему любит меня. Теперь же я чувствовала лишь боль.

Моя реакция не ускользнула от внимания Чезаре. Когда он заговорил снова, в голосе его звучала насмешка:

— Но, конечно же, вы по-прежнему верны Джофре. Я вижу, вы, как подобает хорошей жене, закрываете глаза на тот факт, что он уже упал в объятия куртизанки.

Я холодно улыбнулась, не желая отвечать на его колкости.

— А я слыхала, что вы чем далее, тем более идете по стопам своего брата, Хуана. Ни одна женщина в Романье не застрахована от вашего непрошеного внимания, и в особенности Катерина Сфорца.

На губах Чезаре заиграла жестокая усмешка.

— Вы завидуете, мадонна?

Часть моей души и вправду терзалась ревностью, однако куда большую часть переполняло отвращение. Я не удержалась.

— Завидую, гонфалоньер? Чему? Сифилитической сыпи, которую вы пытаетесь спрятать под бородой? Этому подарку, которым вас наградили французские шлюхи? Ваша молодая жена, несомненно, будет в восторге, когда узнает, какой дар вы ей привезли из странствий.

Я стояла достаточно близко, чтобы разглядеть рубцы и свежие воспаленные язвочки на щеках Чезаре. У нас в Неаполе это называли «французским проклятием»; французы же, естественно, пытались свалить вину на проституток, с которыми они спали в Неаполе. Меня слегка утешил тот факт, что эта болезнь неминуемо должна была сократить жизнь Чезаре, а с годами вполне могла довести его до сумасшествия.

Глаза его вспыхнули гневом — мне удалось нанести чувствительный удар. Я развернулась, довольная, и направилась к моим дамам.

Сзади до меня донеслись негромкие, но отнюдь не нежные слова:

— Это была последняя моя попытка, мадонна. Теперь я знаю, на чьей стороне стою и что мне делать.

Я не потрудилась ответить.

Весна сменилась летом, а с нами каким-то чудом ничего за это время не стряслось. Король Людовик не двинулся на Неаполь, а жизнь в семействе Борджа текла без происшествий.

Чезаре, отговариваясь неотложными заботами об армии и политическими делами, перестал присутствовать на наших ужинах у Папы. После того вечера мы с ним не разговаривали и практически не виделись, разве что мимоходом; и взгляды, которыми мы обменивались, были холодны. Донна Эсмеральда сообщила, что, когда Чезаре не совещается с отцом либо с французскими представителями, он проводит ночи в обществе куртизанок или многострадальной Катерины Сфорца, которую тайком проводят из камеры в замке Сант-Анджело к нему в покои. Охраняющие Катерину стражники говорят, что она очень красива — так шепотом рассказывала мне Эсмеральда, — у нее волосы цвета светлой соломы и такая белоснежная кожа, что в темноте она сияет, словно опал. До плена она была полненькой, но от жестокого обращения Чезаре сильно исхудала.

Я никогда не видела эту женщину, но иногда мне казалось, будто ее исполненное скорби и гнева присутствие ощущается в тех самых коридорах, по которым я когда-то ходила, пробираясь в покои Чезаре. Да, правда, я испытывала по отношению к ней некоторую ревность, но основным моим чувством было чувство родства. Я знала, каково подвергаться насилию, каково быть беспомощной и ожесточенной.

Чезаре ни на публике, ни в семейном кругу даже не пытался изобразить хоть какие-то знаки внимания по отношению к Альфонсо или к малышу. Однако, невзирая на все презрение Чезаре к Арагонскому дому, его святейшество продолжал выказывать нам самые теплые чувства и позаботился о том, чтобы Альфонсо во время церемоний отводилось видное место. Я верила, что Александр в душе действительно поддерживает Неаполь и Испанию и терпеть не может Францию, несмотря на то что брак его старшего сына с Шарлоттой д'Альбре явно порадовал Папу. Но я помнила также, как Лукреция, носившая ребенка от родного брата, плача от ужаса, призналась мне, что даже Папа боится Чезаре. Так что вопрос был в том, хватит ли у его святейшества силы воли, чтобы и дальше играть взятую им на себя роль защитника Неаполя.

В начале лета с Александром приключился небольшой апоплексический удар, отчего он на несколько дней оказался прикован к постели.

Впервые я задумалась над тем, какая судьба ожидает всех нас после кончины Родриго Борджа. Все зависело от того, удастся ли Чезаре до этого утвердить за собою роль светского властителя Италии. Если да, то нас с Альфонсо в лучшем случае изгонят, а в худшем убьют. Если же нет, то все будет зависеть от того, кого конклав изберет новым Папой. Если он будет благожелательно настроен по отношению к Неаполю и Испании — а пока что все указывало на то, что так оно и будет, — Альфонсо сможет без опаски уехать вместе с Лукрецией в Неаполь, а мы с Джофре сможем вернуться в наши владения, в Сквиллаче. И при нынешних обстоятельствах последний вариант развития событий представлялся мне куда более желанным.

А вот Чезаре тогда стал бы в Италии персоной нон грата. Ему пришлось бы полагаться на любезность короля Людовика и надеяться, что тот дозволит ему вернуться к исстрадавшейся супруге.

Не стану скрывать, что во время болезни Папы я обратилась к Богу впервые за много лет. И молитвы мои были черны и нечисты.

«Пожалуйста, — молилась я, — если это спасет Альфонсо и малыша, забери его святейшество сейчас».

Конечно же, Александр вполне успешно поправился. Бог снова не оправдал моих чаяний; но вскоре он изъявил свою волю весьма резко и совершенно неожиданным образом.

В один из последних дней июня — День святого Петра, учрежденный в честь первого Папы, — Александр пригласил всех нас, включая своего маленького тезку Родриго, к себе в покои.

День выдался необыкновенно жаркий, и по небу быстро плыли черные тучи, вскоре затянувшие весь небосвод. Поднялся ветер. Когда мы — Лукреция, Альфонсо, Джофре и я — шли с нашими придворными через площадь от дворца к Ватикану, от внезапного порыва холодного воздуха у меня по спине и рукам побежали мурашки и тут же раздался удар грома.

Маленький Родриго — восьмимесячный малыш, рослый и крепкий, — при этом раскате заорал от испуга и принялся с такой силой брыкаться на руках у няньки, что Альфонсо забрал его. Мы прибавили шагу, но не сумели убежать от ливня. Холодный дождь с градом обрушился на нас, пока мы спешили к ступеням Ватикана. Альфонсо накрыл голову малыша руками и сгорбился, стараясь защитить сына собой.

Мокрые и растрепанные, мы проскочили мимо стражников и влетели в огромную дверь, ища спасения в вестибюле. Альфонсо держал хныкающего малыша, а мы с Лукрецией хлопотали вокруг Родриго, вытирая его рукавами и подолами платья.

Пока мы стояли неподалеку от входа, раздался такой грохот, что тяжелые двери и пол у нас под ногами содрогнулись. Все вздрогнули от испуга, а малыш пронзительно завопил.

Мы с Альфонсо встревоженно переглянулись, вспомнив тот ужас, который нам пришлось повидать в Неаполе, и одновременно прошептали:

— Пушки.

На миг я перепугалась, что французы напали на город; но это было безумие. Нас бы предупредили. О подходе их армии непременно стало бы известно.

А потом мы услышали в глубине здания неистовые крики. Я не могла разобрать слов, но в них звучала несомненная истерия.

Лукреция обернулась на шум, и внезапно глаза ее расширились.

— Отец! — вскрикнула она, подхватила юбки и помчалась туда.

Я кинулась следом, а за мной Джофре и Альфонсо; Альфонсо лишь на миг притормозил, чтобы сунуть ребенка няньке. Мы во весь дух взбежали по лестнице; мужчины, которым не мешали длинные платья, обогнали нас с Лукрецией.

В коридоре, ведущем к покоям Папы, нас встретила темная дымка, от которой защипало в глазах и в груди. Нагнав Альфонсо и Джофре, я, как и они, остановилась в ужасе и изумлении, глядя на сводчатый проход, ведший в Зал таинств веры, где, как предполагалось, должен был сидеть на троне его святейшество, ожидая нас.

На месте трона громоздилась огромная груда деревянных балок, битого камня и кирпича, и над ней стояло облако пыли. Потолок зала рухнул, и вместе с ним попадали ковры и мебель с верхнего этажа.

Я узнала эти ковры и мебель, ибо не раз видела их по ночам в покоях Чезаре. Меня на миг пронзила недобрая надежда: если бы Чезаре и Папа умерли одновременно! Тогда все мои страхи за мою семью и за Неаполь оказались бы похоронены вместе с ними.

— Святой отец! Ваше святейшество!

Двое придворных Папы, камерарий Гаспар и епископ Падуанский, отчаянно звали его, нагнувшись над грудой обломков и пытаясь хоть что-нибудь разглядеть через нее. Это их крики донеслись до нас, а теперь к ним присоединились еще и голоса Лукреции и Джофре.

— Отец! Отец, отзовись! Ты цел?

Но из-под обломков не доносилось ни звука. Альфонсо отправился за помощью и вскоре вернулся с полудюжиной рабочих, вооруженных лопатами. Я обняла Лукрецию, которая в ужасе смотрела на обломки, уверенная в смерти отца. Я тоже была в этом уверена и разрывалась между чувством вины и бурной радостью.

Вскоре стало ясно, что Чезаре в его покоях не было, поскольку в этой груде его не обнаружили. Но на понтифика рухнуло не менее трех этажей. Обломков было великое множество. Мы простояли там целый час, пока рабочие трудились над ними, повинуясь указаниям Альфонсо.

В конце концов Джофре, окончательно обезумевший от беспокойства, не выдержал.

— Он мертв! — вскричал Джофре. — Надежды нет! Отец мертв!

Камерарий Гаспар, который тоже был человеком эмоциональным, услышал Джофре и принялся в отчаянии заламывать руки.

— Святой отец мертв! Папа мертв!

— Тихо! — скомандовал Альфонсо с такой резкостью, какой я никогда прежде в нем не видела. — Замолчите оба, или вы сейчас ввергнете весь Рим в хаос!

И действительно, мы слышали шаги папских стражников, ринувшихся перекрывать вход в Ватикан, и слышали, как слуги и кардиналы подхватили этот крик:

— Папа мертв! Его святейшество мертв!

— Ну, полно, — принялась я уговаривать Джофре, заставив его переключить внимание с груды обломков на меня. — Джофре, Лукреция, вам следует сейчас быть сильными и не увеличивать страданий других.

— Да, верно, — отозвался Джофре, в котором пробудилась тень мужества. Он взял сестру за руку. — Сейчас нам надо положиться на Господа и этих рабочих.

Мы взялись за руки и заставили себя спокойно ждать исхода, невзирая на неистовые крики, раздающиеся этажом ниже.

Время от времени рабочие переставали копать и принимались звать Папу, но ответа не было. Я старалась уверить себя, что он, конечно же, скончался. Мысленно я уже ехала обратно в Сквиллаче.

Через час им удалось настолько разгрести эту груду, что из-под нее выглянул край золотой мантии Александра.

— Святой отец! Ваше святейшество!

И снова ни звука в ответ.

Но Бог просто дурачил нас всех. В конце концов, оттащив в сторону балки и золотые гобелены, рабочие отыскали Александра; он сидел на своем троне, вцепившись в резные подлокотники, с прямой словно палка спиной, весь в пыли, перепуганный до потери речи.

Ссадины и ушибы были настолько незначительны, что тогда мы их даже не заметили.

Гаспар повел Папу в постель, а Лукреция тем временем вызвала врача. Александру сделали кровопускание; от возбуждения его слегка лихорадило. Он не желал видеть никого, кроме дочери и Чезаре.

Началось расследование. Сначала предположили, что какой-нибудь мятежный дворянин выстрелил из пушки, но на самом деле крыша дворца рухнула от удара молнии и неистового ветра. Чезаре же по чистой случайности за несколько мгновений до этого вышел из своих покоев.

Это было божественное предупреждение, — шептались люди, — знак для Борджа, призывающий их раскаяться в своих грехах, пока Господь не сокрушил их. Савонарола продолжал вещать даже из могилы.

Но для Чезаре это был знак, означающий, что ему пора начать грешить с удвоенной силой и обеспечить себе место в истории, пока его отец еще дышит.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: