Царь Иван хотел бы продолжать войну.
А всякие, говоря современным языком, оппортунисты, не хотели. Или хотели вести военные действия не так энергично. Даже члены «избранной рады» — Адашев, Сильвестр, Курбский — не так уж рвались воевать. Может быть, именно потому, что знали, что такое война?
Переход на сторону Литвы князя Курбского и множества последовавших за ним людей тоже наводил на размышления. Ливонский орден — это ладно… Ткнули его, и он рухнул. Но стоило вмешаться в дело Литве, и тысячи русских людей перешли на сторону неприятеля. Как их остановить? Что противопоставить соблазну шляхетской жизни в Литве?
В начале 60‑х годов XVI века царь‑батюшка вступил в конфликт с боярами и изволил «опалиться» на многих князей и бояр. Опала означала прекращение отношений царя с подданным и могла повлечь самые разные последствия: от запрещения являться при дворе до суда, тюрьмы и смертной казни. Чаще всего опала была предупреждением, угрозой о возможных репрессиях.
Тут опасность репрессий нависла над доброй половиной московитского общества.
Назрел конфликт воли одного, возглавляющего покорную, нерассуждающую систему, подобную пирамиде. И общества, опиравшегося на не всегда четко осмысленный, но надежный коллективный опыт.
Некоторые историки связывают начало опричнины со смертью двух людей: митрополита Макария, с которым Иван все‑таки считался, и его первой жены Анастасии. От чего умерла Анастасия, до сих пор неизвестно. У молодой женщины внезапно хлынула горлом кровь, когда они с Иваном ехали в карете. Иван был до конца дней своих убежден в отравлении. Во всяком случае, Анастасия тоже умела останавливать вспышки ярости Ивана.
Может быть, исчезновение этих двух людей и впрямь было камнем, увлекшим за собой лавину. Как знать?
Опричнина началась в декабре 1564 года, когда царь‑батюшка изволил уехать из Кремля в Александровскую слободу, а 3 января 1565 года заявил о своем отречении от царства из‑за «гнева» на бояр, детей боярских, дворян, приказных людей, духовенство… одним словом, на все остальное население страны.
Явившаяся к нему депутация вынуждена была принять идею опричнины… Да и куда бы они делись? Отказались бы, и их зарезали, а назавтра пригнали бы новых.
Идея опричнины проста: вся территория Московии разделялась на земщину, где действовали обычные, прежние органы власти. И на опричнину, на все, что «оприч»; на области, где правит только лично царь.
При этом к опричнине отошли почему‑то как раз те области, где находились вотчины бояр и князей (Можайск, Вязьма, Ростов, Козельск, Перемышль, Медынь, Белев).
Боярская знать переселялась оттуда в другие места, в земщину. Мало того, что «три переезда равны одному пожару», так еще рвались старые, традиционные связи князей и земель. Земли утрачивали самобытность, историю, специфику. Все, что служило хранилищем исторической памяти, превращалось просто в фонд земель, служащих для извлечения доходов и прокормления служилых неслужилыми.
Князья становились тоже просто так, одним из лиц в толпе слуг государевых, уравнивались в бесправии с самыми захудалыми холопами. Да и зачем им что‑то иное, если личность ничто, а «коллектив» — страна, народ, государство — это все? Пустой соблазн только, не более того.
Земли в опричнину выделены очень не случайно. Это земли, имеющие с Литвой, с остальной Европой, во‑первых, устойчивые экономические и культурные связи. Во‑вторых, в которых медленно, но шел процесс складывания элементов общества, во многом подобных европейским.
Теперь европейские элементы были поставлены под контроль государства и лично царя или подлежали уничтожению.
Разгрому подвергались и независимые от государства собственники: что бояре, что свободные крестьяне‑общинники, которых опричники силой делали своими крепостными, «вывозили» в свои поместья.
Опричный террор был направлен против трех категорий населения:
1. Против «старого» боярства, которое блюло традиции времен Киева и Новгорода и выступало за автономию земель от верховной власти;
2. Против тех служилых людей и бояр, которые хотели в Московии западного, шляхетского устройства.
3. Против всех элементов общества, которые существовали независимо от власти — как хотя бы лично свободные крестьяне. А непосредственные слуги государевы, как называет их почтенный справочник, «прогрессивное войско опричников» [88], сложилось из двух групп населения: из дворян и из уголовников. Из дворян — понятно почему… но и про уголовных — понятно. Потому что даже из дворян и бюрократов и дворян, верной опоры Ивана, далеко не всякий стал бы по доброй воле надевать рясу с капюшоном, прицеплять к луке седла метлу и отрубленную собачью голову (ну и воняло же от них!): знак собачьей преданности царю и готовности выметать вон крамолу. В народе опричники быстро получили определенное название «кромешники», то есть как бы существа, вырвавшиеся из кромешной тьмы преисподней.
Среди кромешников оказались и люди из верхушки дворянства, согласные на все карьеры ради. Все тот же Григорий Скуратов‑Бельский (Малюта), князь А. И. Вяземский, боярин А. Д. Басманов. А были и совершенно фантастические, невесть откуда взявшиеся личности, вплоть до типов откровенно уголовных и до приблудившегося немца Генриха Штадена.
Цель опричнины была проста — выжигать крамолу. Для того с земщины взят был разовый налог в 100 тысяч рублей.
Для того опричников щедро жаловали землей, казной и людишками. И для того земщина была отдана в полнейшую власть опричнины. Называя вещи своими именами, речь шла об экономическом и физическом уничтожении всех, кто не нравился царю (а ему почти никто не нравился).
Общее число истребленных в опричнину вряд ли будет названо когда‑нибудь — разве что на Страшном суде. Историки называют цифры от 70 до 200 тысяч человек. Это — непосредственно тех, кого пытали и убивали. Для поддержания опричнины и ведения Ливонской войны вводились непосильные налоги, выжимавшиеся пытками и казнями.
Повинности крестьян возросли, опричники вывозили их из земель опальных бояр «насильством и не до сроку». Люди болели, голодали, разбегались. Не менее миллиона людей умерли с голоду и от мора, столько же бежали на окраины страны или в Литву.
Трудно сказать, достиг ли Иван Грозный своей цели, уничтожив более 3 тысяч князей и бояр — большинство вместе с семьями. Осталось‑то ведь не меньше, и «окончательное решение боярского вопроса» не состоялось.
С другой стороны, несколько покушений на Ивана были предотвращены… Хотя, справедливости ради, все известные покушения — чистейшей воды акты отчаяния, когда после истязаний, гибели близких обезумевшие люди бросались на Людоеда Бесноватого.
До сих пор как‑то неясно, существовал ли в 1569 году заговор с целью выдать Ивана Грозного польскому королю. Грандиозный боярский заговор во главе с двоюродным братом царя князем В. А. Старицким или это все же выдумка опричников, доказывавших свою нужность. На этом «деле» выдвинулся Григорий Скуратов (Малюта), а это само по себе очень и очень подозрительно.
Вполне определенно, что не было никакого заговора князя Воротынского и что только один человек был виноват, что войска Девлет‑Гирея ворвались в Москву, — московский царь и великий князь Иван IV. Все остальные — невиновны.
Так же ясно, что не было никакой крамолы и измены в Новгороде, а были там разве что богатства, которые хотели захватить опричники.
Известно, что не был ни заговорщиком, ни колдуном боярин И. П. Федоров, по делу которого казнено более 400 человек, в том числе его крестьян. Знали‑де, что колдун, а молчали!
Многие вещи вообще невозможно понять никакими государственными интересами.
На Земском соборе 1566 года группа дворян подала челобитную с просьбой об отмене опричнины. Все они были казнены страшными казнями.
Недовольство опричниной выразил митрополит Афанасий. Ему повезло — он покинул престол 19 мая 1566 года.
Новый митрополит пытался утихомирить Ивана и был задушен лично Малютой Скуратовым.
Многие вещи вообще выходят за пределы понимания психически нормального человека. И случайность выбора жертв казней, под конец жизни Ивана IV доходящая до откровенного безразличия, кого пытать и за что. Для Ивана IV, начинавшего с собак и кошек, все в большей степени важен был процесс сам по себе.
Психически нормальному человеку трудно понять, как можно плясать под крики людей, пожираемых в яме специально прикормленным человечиной медведем‑людоедом.
Трудно понять садистскую игру с женами и дочерьми казненных, которых то пугали, то давали тень надежды, постепенно доводя до безумия. Огромный «репертуар» пыток и казней, гурманский перебор вариантов: что попробуем на этот раз?!
И не только об одном царе речь. Если людей жарили живьем на сковородках, то ведь кто‑то же делал эти сковородки и прекрасно знал, зачем он их делает? То же касается и металлических крючьев для подвешивания, и металлических решеток, устанавливаемых над кострами, и специальных копий с крючьями, чтобы вырывать внутренности, и много другого в том же духе.
И существовало множество людей, десятки тысяч, которые производили все эти снаряды, необходимые для развлечения царя, использовали их и даже похвалялись друг перед другом, что хорошо умеют.
Число кромешников возросло с 1000 до 5—6 тысяч людей и готово было еще расти, когда царь отменил опричнину. Но ведь эти люди никуда не исчезли! Они продолжали жить и «трудиться» на московской Руси, занимали в обществе высокое положение и несли свои представления в более широкие слои.
Существовало, действовало, разрасталось огромное общество, в котором садизм был попросту бытовой нормой.
Жизнь в таком обществе с самого начала требовала отбора патологических типов. А если даже вполне нормальный человек и попадал в него, он тоже хоть немного, но должен был повернуться рассудком, чтобы оставаться в рядах кромешников.
Шел широкомасштабный, охватывающий десятки, если не сотни тысяч людей противоестественный отбор.
А о воздействии на общественные нравы, на представления о приличиях и т.д. я просто вообще умолчу.
Мне легко могут возразить, что чудовищная жестокость суда и казней характерна не только для Московии и что горожан, «наслаждающихся» зрелищем казни, можно было найти и в Париже, и в Риме. Несомненно! Разница, во‑первых, в масштабах. Все‑таки не везде изготавливались огромные сковородки и десятки крючьев для людей. Во‑вторых, в Московии каждый или почти каждый и в любой момент мог оказаться в роли жертвы. А это очень изменяет нравы.
Нет, я нисколько не сомневаюсь, что царь Иван IV Грозный не был вполне вменяемым человеком. Тяжело искалеченный с детства, к зрелым годам он впал в тяжелую душевную болезнь и был попросту опасен для окружающих. Но тут возникает два очень важных вопроса, и я намерен последовательно задать их:
1. Как же получилось, что больной человек занял такое место в обществе? Как допустили его до власти?
Почему не отстранили сразу же, как только стали очевидны его патологические наклонности? Как только он стал опасен для окружающих?
Ответ на это может быть только один: потому же, почему Салтычиха была остановлена только после смерти ста пятидесяти человек. Почему Шеншин вообще не был остановлен? Ведь разницы, по существу, нет: вопрос только в масштабе явления.
В истории уже не Московии, уже Российской империи был период, когда дворянство было свободно, уже не в рабстве, а крестьянство и все простонародье оставалось в потемках крепостничества. С эпохи Екатерины по 1861 год продолжалось это, и русские писатели XIX века прокляли крепостничество. Тогда родились и «Записки охотника», и знаменитая формула про «все рабы». Но эти писатели принадлежали даже не к третьему непоротому поколению дворян, а к четвертому и к пятому. Если об Иване Тургеневе этого, увы, никак нельзя сказать, так ведь свою «поротость» он и переживал так трагически, потому что уже был исключением. А для окружающих его изуродованная душа была и предметом самого горячего сочувствия, и прекрасной иллюстрацией, как ужасно истязание людей и вообще крепостничество.
Было ли в Московии XV, в XVI веке свободнее, лучше, благороднее? Конечно, нет. Было еще более глухо, страшно, отвратительно — хотя бы уже потому, что рабство существовало не только для мужиков. Оно поднималось в самые верхи общества, вплоть до царского дворца.
Это рабство было естественнее, органичнее, потому что никто не сомневался в его разумности и справедливости.
Никто не бегал, хватаясь за голову. Никто не стонал:
«Господи, а что же делается? Что же за страна у нас такая?! Сверху донизу… Сверху донизу все рабы!». Более того, для московита все было не только естественно, но и неким проявлением Божественного устройства. Безобразие не только не замечалось, не только клеймилось, как безобразие. Оно было символом избранничества, превосходства.
Чтобы человеку «открылось, может быть, самое страшное в крепостном праве — проникновение его в самую плоть и кровь людей, примирение с ним, которое заставляет — особенно при отсутствии кровавых истязаний или обмена людей на породистых гончих — смотреть на крепостничество, как на обыкновенное житейское дело» [89]. Чтобы думать «об этом рабстве, тихо, невидно, но насмерть калечащем человеческие судьбы», нужно самому находиться вне этого самого крепостного права.
Во времена Ивана IV в Московии таких людей не было.
Разве что иностранцы, но о них другой разговор.
2. Второй вопрос: что во всем этом безумии, в вакханалии террора, просто сумасшествие одного, но занявшего особое место человека или нечто большее?
Иван IV ввел опричнину в 1565 году, и продержалась она в общем‑то немного: до 1572. По своему существу опричное войско и мало отличается, и ничем не лучше и не хуже «избранной рады». Тот же принцип отбора тех, кто вызвал доверие у царя.
Если все это имело смысл, то какой? Попробуем понять, в чем этот смысл?