double arrow

Женский портрет 34 страница

– Изабелла не может пожаловаться на недостаток в преданных сердцах, – сказала, ослепительно улыбаясь, графиня. – Так знайте же, мне ее ничуть не жаль.

– Возможно еще, окажется, что я ей не в силах помочь, – продолжала мисс Стэкпол, как бы предпочитая не строить иллюзий.

– Но желание у вас есть, а это уже немало. Вероятно, для того вы и приехали из Америки, – добавила вдруг графиня.

– Да, мне захотелось присмотреть за ней, – ответила совершенно невозмутимо Генриетта.

Уперев в нее свои блестящие глазки, свой исполненный любопытству нос, хозяйка дома стояла и улыбалась, а ее щеки все больше и больше разгорались.

– Ах как это мило, c'est bien gentil! Это, кажется, и зовется настоящей дружбой?

– Не знаю, как это зовется. Я просто подумала, что мне лучше приехать.

– Какая она счастливица, как ей повезло, – продолжала графиня. – И вы у нее не одна, есть и другие. – Тут ее словно прорвало. – Насколько же ей больше повезло, чем мне! Я не менее несчастна, чем она, у меня очень плохой муж, он гораздо хуже Озмонда. А друзей у меня нет. Я думала, что есть, но они все куда-то подевались. Никто, ни один мужчина, ни одна женщина не сделали бы для меня то, что сделали для нее вы.

Генриетта была тронута, в этом горестном словоизлиянии слышался вопль души. Посмотрев на свою собеседницу, она сказала:

– Послушайте, графиня, я сделаю для вас все, что вы пожелаете. Я подожду вас, и мы поедем вместе.

– Это ни к чему, – ответила графиня, мгновенно изменив тон. – Только опишите меня в газете.

Однако Генриетта, прежде чем уйти, вынуждена была объяснить ей, что не может опубликовать в газете вымышленное описание своей поездки в Рим. Мисс Стэкпол принадлежала к числу репортеров, ни на шаг не отступающих от истины.

Расставшись с графиней, она направилась к Лунг Арно, солнечной набережной грязно-желтой реки, где стоят, вытянувшись в ряд, знакомые всем путешественникам приветливые гостиницы. Генриетта еще раньше изучила улицы Флоренции (она была в этом отношении на редкость сообразительна) и потому очень решительно свернула с маленькой площади перед мостом Сайта Тринита налево и пошла в сторону Понте Веккио,[161]где и остановилась вскоре возле одной из гостиниц, окна которой смотрят на это восхитительное сооружение. Вынув записную книжку, она извлекла из нее визитную карточку и карандаш, секунду подумала, потом написала несколько строк. Нам позволено взглянуть из-за плеча Генриетты на эту карточку, и если мы воспользуемся своим правом, то прочтем там следующую немногословную просьбу: «Нельзя ли мне сегодня вечером увидеться с вами на несколько минут по очень важному делу?». Генриетта добавила, что завтра уезжает из Флоренции в Рим. Вооружившись посланием, она направилась к швейцару, успевшему к этому времени занять свой пост в дверях, и осведомилась у него, дома ли мистер Гудвуд. Швейцар ответил так, как испокон веков отвечают все швейцары, т. е. что минут двадцать назад он ушел, после чего Генриетта вручила ему свою визитную карточку и попросила передать ее мистеру Гудвуду, как только гот вернется. Покончив с этим, Генриетта продолжала путь по набережной до строгого портика Уффици и, пройдя под ним, оказалась перед входом в знаменитую картинную галерею. Она вошла и поднялась по ведущей в верхние залы высокой лестнице. Застекленный с одной стороны, украшенный античными бюстами длинный переход, который открывает доступ в эти залы, был пустынен; в ясном зимнем свете поблескивал мраморный пол. В галерее очень холодно, и на протяжении нескольких недель в середине зимы туда почти никто не заглядывает. Пожалуй, вы вправе будете сказать, что не ожидали от мисс Стэкпол такой приверженности к изящным искусствам, но в конце концов могут же у нее быть свои пристрастия, свои предметы поклонения. Одним из таковых являлся маленький Корреджо в зале Трибуна[162]– мадонна на коленях перед лежащим на соломенной подстилке божественным младенцем: мать хлопает в ладоши, а младенец восторженно смеется и радуется. У Генриетты эта умиляющая душу сцена вызывала особое благоговение – по ее мнению, не было на свете картины прекраснее. И хотя на этот раз она по пути из Нью-Йорка в Рим всего лишь на три дня задержалась во Флоренции, тем не менее решила, что не должна упустить возможность снова полюбоваться любимым произведением искусства. Она поклонялась прекрасному во всех видах, и это налагало на нее множество духовных обязательств. Генриетта собралась было уже свернуть в зал Трибуна, но оттуда навстречу ей вышел джентльмен, и она, издав негромкий возглас, остановилась перед Каспаром Гудвудом.

– Я только что заходила к вам в гостиницу и оставила там визитную карточку, – сказала она.

– Благодарю за оказанную честь, – сказал Каспар Гудвуд так, словно в самом деле был ей благодарен.

– Я приходила не для того, чтобы оказать вам честь; я ведь у вас не первый раз и знаю, что вам это неприятно. Но мне надо с вами поговорить.

Он несколько секунд смотрел на пряжку, украшавшую ее шляпу.

– Я охотно выслушаю все, что вы пожелаете мне сказать.

– Знаю, разговор со мной не будет вам приятен, – повторила Генриетта, – но мне это все равно, я разговариваю с вами не для вашего удовольствия; я оставила вам записочку с просьбой меня навестить, но, раз уж мы встретились, можем поговорить и здесь.

– Я собирался уходить, – заметил Гудвуд. – Теперь, разумеется, останусь.

Он был вежлив, не более. Но Генриетта на большее и не рассчитывала; настроена она была очень серьезно и радовалась уже тому, что он вообще согласился ее выслушать; однако сначала она спросила, все ли картины он видел.

– Все, что хотел. Я здесь около часа.

Интересно, видели ли вы моего Корреджо, – сказала Генриетта. – Я пришла нарочно на него посмотреть.

Они вошли в зал Трибуна; Каспар Гудвуд медленно следовал за ней.

– Думаю, я его видел, только не знал, что он ваш. Как правило, я картины не запоминаю – особенно такие.

Она показала ему своего любимца, и Каспар Гудвуд спросил, не о Корреджо ли она намерена с ним говорить.

– Нет, – ответила Генриетта, – о чем-то куда менее гармоничном. – Блистательный маленький зал, эта прославленная на весь мир сокровищница, был, если не считать кружившего у Венеры Медицейской сторожа, всецело предоставлен им. – Я хочу просить вас об одолжении, – продолжала мисс Стэкпол.

Каспар Гудвуд слегка нахмурился, но, видимо, его не смущало, что он проявляет так мало рвения. Выглядел он гораздо старше, чем наш давнишний знакомец.

– Уверен, что мне это не доставит удовольствия, – сказал он довольно громко.

– Думаю, что нет – иначе я не просила бы вас об одолжении.

– Что же, я вас слушаю, – проговорил он тоном человека, вполне понимающего всю меру своего долготерпения.

– Вы можете спросить меня, почему, собственно говоря, вы должны оказывать мне одолжение. Пожалуй, только потому, что, если бы вы мне разрешили, я с радостью оказала бы его вам. – Ее мягкий сдержанный голос, в котором не было ничего нарочитого, звучал так искренне, что собеседник ее, несмотря на свою крепкую броню, невольно растрогался. Но, когда Каспар Гудвуд был растроган, он обычно ничем этого не выдавал: не краснел, не отводил взгляда – словом, и вида не показывал. Он лишь удваивал внимание и как бы преисполнялся еще большей решимости. Поэтому Генриетта все так же сдержанно и без особой надежды на успех продолжала. – Сейчас, мне кажется, самое подходящее время сказать вам, что, быть может, вы из-за меня и попадали в трудное положение (думаю, это случалось иногда), но и я готова была поставить себя ради вас в положение не менее трудное. Не спорю, я не раз причиняла вам беспокойство, но ведь и я охотно обеспокоила бы себя ради вас.

– И сейчас вы чем-то обеспокоены?

– Да, пожалуй. Мне хотелось бы обсудить с вами, стоит ли вам ехать в Рим?

– Я так и знал, что вы это скажете, – ответил он напрямик.

– Значит, вы тоже об этом думали?

– Еще бы! Много думал, обсуждал со всех сторон. Иначе не зашел бы так далеко, не очутился бы здесь. Я для того и пробыл два месяца в Париже, чтобы как следует все взвесить.

– Боюсь, вы решили так, как вам хотелось. Решили, что поехать стоит, потому что вас тянет туда.

– Стоит с чьей точки зрения? – спросил он.

– Ну в первую очередь с вашей и только во вторую – с точки зрения миссис Озмонд.

– О, ей это не доставит радости! Я нисколько на этот счет не обольщаюсь.

– Не доставило бы ей это печали – вот ведь что важно.

– Не вижу, каким образом это вообще может задеть ее? Я для миссис Озмонд ничто. Но, если хотите знать, я и в самом деле хочу ее видеть.

– Вот-вот, оттого и едете.

– Да, конечно. Более веских причин не бывает.

– Чем вам это поможет, хотела бы я знать? – спросила мисс Стэкпол.

– Тут я вам ничего сказать не могу. Об этом я и думал в Париже.

– Вам станет от встречи с ней еще горше.

– Почему вы говорите «еще горше»? – спросил весьма сурово Гудвуд. – Откуда вы знаете, что мне горько?

– Ну, – сказала нерешительно Генриетта, – вам после нее ни одна ведь не пришлась по душе.

– Почем вы знаете, что мне по душе? – вскричал он, вспыхнув до корней волос. – Сейчас мне по душе ехать в Рим.

Генриетта лишь молча смотрела на него печальным, но ясным взглядом.

– Что ж, – заметила она наконец, – я только хотела сказать вам свое мнение. Мне это не давало покоя. Конечно, по-вашему, меня это не должно касаться, но, если так рассуждать, нас ничто на свете не должно касаться.

– Вы очень любезны. Я очень признателен вам за вашу заботу, – сказал Каспар Гудвуд. – Я поеду в Рим и ничем не поврежу миссис Озмонд.

– Быть может, и не повредите. Но поможете ли… вот в чем дело?

– А она нуждается в помощи? – спросил он медленно и так и впился в Генриетту взглядом.

– Женщины почти всегда в этом нуждаются, – ответила она уклончиво, изрекая против своего обыкновения не очень отрадную истину. – Если вы поедете в Рим, – добавила она, – надеюсь, вы будете ей настоящим другом, не эгоистом! – И, отойдя от него, принялась рассматривать картины.

Каспар Гудвуд за ней не последовал, но все время, что она бродила по залу, не спускал с нее глаз; вскоре, однако, он не выдержал и снова подошел к Генриетте.

– Вы здесь что-то о ней услышали, – подвел он итог своим мыслям. – Я хотел бы знать, что вы о ней слышали?

Генриетта ни разу в жизни не солгала, и хотя в данном случае это было бы, пожалуй, уместно, она, подумав, решила, что не стоит ей так легко отступать от своих правил.

– Да, слышала, – ответила она, – но я не хочу, чтобы вы ехали в Рим, и потому ничего вам не скажу.

– Как вам будет угодно. Я увижу все сам. – Потом с несвойственной ему непоследовательностью продолжал: – Вы слышали, что она несчастна?

– Ну, этого вы, во всяком случае, не увидите! – воскликнула Генриетта.

– Надеюсь, что нет. Когда вы едете?

– Завтра, утренним поездом. А вы?

Каспар Гудвуд замялся – ему совсем не улыбалось ехать в Рим вместе с мисс Стэкпол. Но, если он и отнесся к чести побыть в ее обществе не менее холодно, чем в тех же обстоятельствах отнесся бы Озмонд, холодность его в настоящую минуту объяснялась совсем иными причинами; она скорее была данью добродетелям мисс Стэкпол, нежели знаком осуждения ее пороков. Он находил Генриетту женщиной и замечательной, и блестящей; к тому же он в принципе ничего не имел против пишущей братии. Журналистки казались ему неотъемлемой принадлежностью установленного во всяком прогрессивном государстве естественного порядка вещей, и хоть сам Каспар Гудвуд не читал никогда их корреспонденции, он считал, что эти дамы способствуют благу общества. Но именно из-за их высокого положения он предпочел бы, чтобы мисс Стэкпол не принимала так много на веру. Уверовав, что он готов в любую минуту говорить о миссис Озмонд, она соответствующим образом и вела себя, когда спустя полтора месяца после его приезда в Европу впервые встретилась с ним в Париже, и продолжала вести себя так во всех последующих случаях. У него не было ни малейшего желания говорить о миссис Озмонд, и он твердо знал, что не всегда о ней думает. Каспар Гудвуд был самым замкнутым, самым неразговорчивым человеком в мире, а эта пытливая писательница беспрестанно направляла свой фонарь в глухой мрак его души. Он предпочел бы, чтобы она не удостаивала его своим вниманием, чтобы, как это ни грубо с его стороны, она оставила его в покое. И, однако, при всем том мысли его тотчас же приняли другой оборот, что показывает, насколько даже в дурном расположении духа он отличался от Гилберта Озмонда. Он жаждал немедленно отправиться в Рим и предпочел бы ехать туда один ночным поездом. Он ненавидел европейские железнодорожные вагоны, где часами вы вынуждены, чуть ли не упираясь носом в нос, коленями в колени, сидеть напротив какого-нибудь иностранца, которого, как вскоре выясняется, вы не выносите с редкостным пылом, разожженным вдобавок желанием немедленно открыть окно; и если ночью в этих вагонах еще хуже, чем днем, то ночью по крайней мере можно спать и видеть во сне американский салон-вагон. Но не мог же он ехать ночным поездом, если мисс Стэкпол предполагала выехать утренним; это значило бы обидеть беззащитную женщину. Не мог он и дожидаться, пока она уедет, на это у него просто не хватило бы терпения. Невозможно ведь пуститься в путь сразу же следом за ней. Она тяготила его, она действовала на него угнетающе; день, проведенный с ней в европейском железнодорожном вагоне, сулил уйму дополнительных поводов для раздражения. Тем не менее она дама и путешествует в одиночестве. Его долг предложить ей свои услуги. Это не подлежит сомнению, это диктуется прямой необходимостью. Несколько секунд он смотрел на нее с очень серьезным видом, потом чрезвычайно отчетливо, хотя и без тени галантности, произнес:

– Раз вы едете завтра, разумеется, я тоже еду завтра, вероятно, я смогу вам быть чем-нибудь полезен.

– Конечно, мистер Гудвуд, иначе я себе и не мыслю, – ответила с полной невозмутимостью Генриетта.

Мне пришлось уже упомянуть, что Изабелла знала, как недоволен ее муж затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. И она ни на минуту не забывала об этом, направляясь в отель к своему кузену назавтра после того, как предложила лорду Уорбертону представить веские доказательства его искренности. Сейчас, как, впрочем, и раньше, она очень ясно понимала, чем вызван протест мужа: Озмонд желал лишить ее духовной свободы, а ведь он прекрасно знал, что Ральф – истинный апостол свободы. Вот почему, говорила себе Изабелла, пойти повидать его – это все равно что испить живой воды. И, надо сказать, она позволяла себе это удовольствие, позволяла, несмотря на все отвращение мужа к оному напитку, – правда, строго держась, как ей казалось, в пределах благоразумия. До сих пор она еще не решалась открыто противиться воле Озмонда; он был ее законным супругом и повелителем. Иногда она размышляла об этом обстоятельстве с каким-то недоверчивым недоумением, тем не менее оно постоянно над ней тяготело. В ее сознании неизменно присутствовали все укоренившиеся представления о святости и нерушимости брака, и одна мысль о том, что можно пренебречь этими священными узами, наполняла ее стыдом и ужасом, ибо, отдавая себя Озмонду, она не думала никогда о подобной возможности, твердо веря, что стремления ее мужа не менее благородны, чем ее собственные. И, однако, она не могла избавиться от чувства, что недалек день, когда ей придется взять назад все так торжественно ею дарованное. Эта процедура представлялась ей настолько недопустимой, настолько чудовищной, что Изабелла предпочитала пока закрывать на нее глаза. Озмонд ведь первым не начнет, он ничем не облегчит ей задачи, он возложит всю тяжесть на нее – до самого конца. Он еще не запретил ей навещать Ральфа, но она нисколько не сомневалась, что, если Ральф в скором времени не уедет, запрет не заставит себя ждать. А как мог бедный Ральф уехать? В такую погоду об этом нечего было и думать. Она прекрасно понимала, как жаждет ее муж ускорить это событие, да и, по совести говоря, разве не очевидно, что ему не могут быть приятны ее встречи с кузеном? Пусть Ральф ни разу не сказал о нем ни единого нелестного слова, и все же злой молчаливый протест Озмонда вполне обоснован. Если Озмонд начнет возражать против их встреч, если он прибегнет к супружеской власти, ей придется решать, и решение будет не из легких. Стоило ей только подумать об этом, и у нее, как я уже говорил, заранее начинало колотиться сердце и к щекам приливала кровь; минутами желание избежать прямого разрыва рождало другое желание: чтобы Ральф, даже с риском для жизни, немедленно уехал из Рима. И хотя, поймав себя на такой мысли, она возмущалась собственным слабодушием и трусостью, суть дела от этого не менялась. А ведь любила она сейчас Ральфа ничуть не меньше, и тем не менее она готова была согласиться почти на все, только бы не отречься от самой серьезной, от единственной своей священной обязанности. Жизнь, которая начнется после подобного отречения, представлялась ей окончательно изуродованной. Раз порвав отношения с Озмондом, она порвет с ним навсегда: открыто признать несовместимость душевных нужд – значит расписаться в крушении их общей попытки. Возвраты, примирения, легко давшееся забвение, видимость благополучия – все это не для них. Попытка их преследовала одну только цель – оказаться счастливой. И, коль скоро счастливыми они не стали, тут уж ничем не поможешь; нет на свете ничего, что можно было бы предложить взамен. Между тем Изабелла посещала Hótel de Paris настолько часто, насколько считала возможным: мерилом приличия служили правила хорошего тона – какие еще нужны доказательства тому, что мораль была, так сказать, плодом глубокого обдумывания? Нынешний свой визит Изабелла отмерила себе щедрой рукой, ибо, помимо той очевидной истины, что не могла же она бросить умирающего Ральфа, ей надо было кое-что спросить у него. В конце концов это важно было не только для нее, в такой же степени тут затронуты были интересы Гилберта.

Изабелла почти сразу заговорила о том, что занимало ее мысли.

– Я хочу задать вам один вопрос. Это касается лорда Уорбертона.

– Думаю, я угадал ваш вопрос, – ответил Ральф; он полулежал в кресле, и его худые ноги казались еще длиннее, чем обычно.

– Очень может быть. В таком случае ответьте мне на него.

– Я ведь не сказал, что могу на него ответить.

– Вы такие с ним близкие друзья, – сказала она, – и сейчас он все время у вас на глазах.

– Вы правы. Но не забывайте, что ему приходится скрывать свои чувства.

– Зачем ему их скрывать? Это на него не похоже.

– Но вы должны помнить, что здесь примешиваются особые обстоятельства, – сказал Ральф, и видно было по его лицу, что про себя он посмеивается.

– До какой-то степени – да. Ну а все-таки, как вы думаете, он в самом деле влюблен?

– Думаю, даже очень. Что-что, а это я разглядеть могу.

– Вот как! – сказала суховатым тоном Изабелла.

Ральф обратил к ней взгляд, по-прежнему чуть насмешливый, но с оттенком недоумения.

– Вы сказали это так, будто вы разочарованы.

Изабелла поднялась и с задумчивым видом стала разглаживать перчатки.

– Ну, в общем-то, меня это не касается.

– Вот уж поистине философское отношение, – сказал ее кузен и через секунду спросил: – Могу я все же полюбопытствовать, о чем идет речь?

Изабелла удивленно на него посмотрела.

– Я думала, вы знаете. Лорд Уорбертон сказал мне, что хочет жениться, вообразите себе, на Пэнси. Да я уже говорила вам об этом и не услышала в ответ ни слова. Быть может, сегодня вам угодно будет как-то на это отозваться. Вы, правда, верите, что он в нее влюблен?

– В кого – в Пэнси? Нисколько! – воскликнул очень убежденно Ральф.

– Но вы только что сами утверждали, что он влюблен.

Ральф помолчал.

– Он влюблен в вас, миссис Озмонд.

Изабелла покачала головой без тени улыбки.

– Ну согласитесь, это просто глупо.

– Конечно, глупо. Глупо со стороны Уорбертона, я тут ни при чем.

– До чего же это некстати, – обронила она, полагая, что держится, как тонкий политик.

– Должен, между прочим, добавить, – сказал Ральф, – что в разговоре со мной он это решительно отрицал.

– Как мило, что вы ведете между собой подобные разговоры! Ну а сказал он вам при этом, что влюблен в Пэнси?

– Он говорил о ней очень тепло, очень одобрительно. И, естественно, выразил надежду, что в Локли ей будет хорошо.

– Он в самом деле так думает?

– Ну, что Уорбертон думает в самом деле… – и Ральф развел руками.

Изабелла снова принялась разглаживать перчатки – длинные, просторные, они предоставляли ей обширное поле деятельности. Вскоре, однако, она подняла глаза.

– Ах, Ральф, вы ничем не хотите мне помочь! – воскликнула она горячо, порывисто.

Изабелла впервые признала, что нуждается в помощи, и кузен ее был потрясен страстностью этого признания. У него вырвался негромкий возглас – облегчения, жалости, нежности. Ему показалось, что разделявшая их пропасть исчезла, оттого он в следующее мгновение воскликнул:

– Как же вы, должно быть, несчастны!

Ральф не успел договорить, а Изабелла уже опомнилась и, овладев собой, сочла за благо притвориться, будто не слышала его слов.

– До чего глупо с моей стороны просить вас о помощи, – проговорила она с поспешной улыбкой, – Недоставало еще, чтобы я докучала вам своими мелкими домашними затруднениями! В сущности все обстоит очень просто. Придется лорду Уорбертону действовать самостоятельно. Он не должен на меня рассчитывать.

– Думаю, ему это удастся без труда.

– Не скажите, – возразила Изабелла, – ему не всегда все удавалось.

– Вы правы. Но вы же знаете, как меня всегда это удивляло. А мисс Озмонд тоже способна нас удивить?

– Скорее это следует ожидать от него. Я почему-то думаю, что он так ничего и не предпримет.

– Он никогда не позволит себе поступить непорядочно.

– Я в этом ни секунды не сомневаюсь. Но с его стороны будет в высшей степени порядочно оставить бедную девочку в покое. Пэнси любит другого, и разве не жестоко подкупать ее блестящими предложениями, чтобы она от него отказалась?

– Жестоко по отношению к другому, к тому, кого она любит, не спорю, но лорд Уорбертон не обязан с этим считаться.

– Нет, жестоко по отношению к ней, – сказала Изабелла. – Она будет очень несчастна, если покорится и откажет бедному мистеру Розьеру. Вам, я вижу, все это смешно, но вы ведь не влюблены в него. В глазах Пэнси он обладает тем несомненным достоинством, что влюблен в нее, а ей совершенно ясно, что лорд Уорбертон в нее не влюблен.

– Он будет очень добр к ней.

– Он и сейчас очень добр к ней. К счастью, однако, он ничем не смутил ее покоя. Он мог бы завтра прийти и проститься с ней, не нарушив притом приличий.

– А как это понравится вашему мужу?

– Совсем не понравится, и он будет по-своему прав. Но он должен сам заботиться о своих интересах.

– Не поручил ли он этого вам? – рискнул спросить Ральф.

– Так как мы с лордом Уорбертоном давние друзья, во всяком случае более давние, чем они с Гилбертом, то, зная о его намерениях, я, разумеется, не осталась безучастна.

– То есть приняли участие в том, чтобы он от них отказался, вы это имеете в виду?

Изабелла, слегка нахмурившись, помолчала.

– Следует ли понимать вас так, что вы ему сочувствуете?

– Ничуть. Я от души рад, что он не женится на вашей падчерице. Это связало бы его с вами по меньшей мере странными отношениями, – сказал, улыбаясь, Ральф. – Но меня беспокоит, как бы ваш муж не счел, что вы недостаточно его на это подталкивали.

Изабелла нашла в себе силы улыбнуться.

– Мой муж достаточно хорошо меня знает и ничего подобного от меня не ждет. Я полагаю, он и сам не склонен никого подталкивать. Нет, я не боюсь, что не смогу перед ним оправдаться, – сказала она легким тоном.

На мгновение она сбросила маску, но тут же к великому разочарованию Ральфа надела ее снова. Перед ним промелькнуло настоящее лице Изабеллы, и ему страстно хотелось заглянуть в него. Он был буквально одержим желанием услышать, как она жалуется на своего мужа, услышать из ее собственных уст, что за отступничество лорда Уорбертона предстоит держать ответ ей. Ральф не сомневался, что все обстоит именно так, и шестым чувством угадывал, в какой форме проявится в этом случае недовольство Озмонда. В форме самой мелкой, самой жестокой. Ему хотелось бы предостеречь Изабеллу или хотя бы дать ей понять, как верно он все предугадывает – как много знает. И неважно, что сама она знает все еще лучше, – он ведь не столько ради нее, сколько ради собственного удовлетворения рвется показать ей свою проницательность. Он снова и снова пытался заставить ее предать Озмонда, и пусть он называл себя при этом бесчувственным, жестоким, чуть ли даже не подлым, все это тоже было неважно, коль скоро его попытки ни к чему не привели. Тогда чего ради она пришла к нему, зачем поманила его возможностью нарушить их молчаливый уговор? Зачем просит у него совета, если лишает его права ответить? Разве могут они говорить о ее «мелких домашних затруднениях», как она, словно в насмешку, изволила выразиться, когда нельзя упомянуть главную их причину? Эти противоречия уже сами по себе выдавали смятение Изабеллы; нет, единственное, что он должен принимать в расчет, – это ее прозвучавший только что крик о помощи.

– Все равно вам не избежать столкновения, – сказал Ральф несколько секунд спустя, и поскольку она молчала с таким видом, будто не понимает, о чем идет речь, он продолжал: – Увидите, вы разойдетесь с ним во мнении.

– Это часто бывает даже у самых дружных супругов! – Она взяла в руки зонтик; он видел, как она взволнована, как боится того, что он может сказать еще. – Не думаю, что мы станем с ним по этому поводу ссориться, – добавила она. – Здесь ведь главным образом затронуты его интересы. Это вполне естественно. В конце концов Пэнси его дочь, не моя.

Она протянула Ральфу руку, собираясь уйти.

Ральф твердо решил, что не отпустит ее, пока не доведет до сведения, что все знает. Непростительно было бы упустить столь благоприятный случай.

– А знаете, что он скажет вам, исходя из этих своих интересов? – спросил он, беря ее протянутую руку. Изабелла покачала головой, не столько протестующе, сколько холодно, и Ральф продолжал: – Он скажет: ваше малое усердие объясняется ревностью. – Ральф на мгновение запнулся, потрясенный выражением ее лица.

– Ревностью?

– Ревностью к его дочери.

Густо покраснев, она вскинула голову.

– Как же вы недобры, – сказала она; такого тона он никогда у нее не слышал.

– Будьте откровенны со мной и вы увидите, – сказал он.

Но она ничего на это не ответила, она только высвободила руку из его руки, все еще пытавшейся ее удержать, и поспешно ушла. Изабелла решила поговорить с Пэнси и в тот же день, улучив незадолго до обеда удобную минуту, вошла в комнату к падчерице. Пэнси успела уже переодеться; эта способность все делать заблаговременно являлась как бы еще одним свидетельством того милого терпения, того изящного спокойствия, с каким она умела сидеть и ждать. Сейчас она в наисвежайшем наряде сидела перед камином; завершив туалет, она задула свечи, следуя привычке к бережливости, привитой с детства и соблюдавшейся теперь с особенной неуклонностью, поэтому в комнате всего и было света, что от двух поленьев. Покои в палаццо Рокканера были столь же просторны, сколь и многочисленны, и девическая спальня Пэнси представляла собой огромную комнату с тяжелым, обшитым темным деревом потолком. Миниатюрная хозяйка этой спальни казалась там не более чем затерявшейся одушевленной пылинкой, и когда она с живейшей почтительностью поднялась, приветствуя Изабеллу, та была как никогда потрясена ее застенчивой искренностью. Перед Изабеллой стояла трудная задача, и единственное, что ей оставалось, – выполнить ее с наибольшей простотой. Она полна была раздражения, полна горечи, но заранее внушала себе – главное, это сохранить хладнокровие. Она боялась даже, как бы выражение ее лица не показалось слишком серьезным или, во всяком случае, слишком строгим, боялась вселить тревогу. Но Пэнси, как видно, сразу догадалась, что Изабелла пришла к ней словно бы с намерением ее исповедать, ибо, как только, пододвинув свое кресло поближе к огню, усадила в него Изабеллу, она тут же оперлась коленями на маленькую подушечку и замерла перед мачехой, подняв глаза, уронив сжатые руки ей на колени. Изабелла хотела одного – услышать из уст самой Пэнси, что лорд Уорбертон не занимает ее мыслей, но, как ни хотелось ей в этом увериться, она ни в коей мере не считала себя вправе вынуждать у Пэнси признание; отец девочки счел бы это гнусным предательством. В общем Изабелла знала твердо, что, если Пэнси обнаружит хотя бы в зачатке подобие желания поощрить лорда Уорбертона, ее долг – помалкивать. Трудно, задавая вопросы, невольно не подсказывать ответы; величайшее простодушие Пэнси, ее наивность, даже большая, чем до сих пор думала Изабелла, придавали самому беглому опросу характер некоего внушения. При слабом свете камина стоящая на коленях девочка в смутно поблескивающем очаровательном платье, то ли умоляюще, то ли смиренно сложившая маленькие руки и неподвижно устремившая вверх кроткий взгляд, исполненный понимания всей серьезности положения, казалась Изабелле убранной для предстоящего жертвоприношения юной мученицей, которая не смеет надеяться, что эта чаша ее минует. Когда Изабелла сказала, что ни разу не говорила с ней по поводу замужества, но что молчание ее объясняется не безразличием или неведением, а стремлением не стеснять ничем ее свободы, Пэнси, все больше наклоняясь и приближая лицо к Изабелле, с тихим возгласом, показывающим, несомненно, как давно она об этом мечтает, ответила, что очень хочет, чтобы Изабелла поговорила с ней, и просит помочь ей советом.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: