double arrow

Женский портрет 39 страница


– Et moi donc![166]– воскликнула мадам Мерль.

– Вы сами себя утомляете. А я устал не по своей вине.

– Если я и утомляю себя, то ради вас. Я привнесла в вашу жизнь интерес, то есть сделала вам бесценный подарок.

– Вы называете это интересом? – спросил безучастным тоном Озмонд.

– А как же иначе, ведь это помогает вам убивать время.

– Время никогда еще не тянулось так убийственно медленно, как нынешней зимой.

– Вы никогда так прекрасно не выглядели, никогда не были таким любезным, таким блестящим.

– На черта он мне нужен, этот блеск, – пробормотал погруженный в свои мысли Озмонд. – Как же вы, в сущности, плохо меня знаете.

– Если я плохо знаю вас, тогда, значит, я вообще не знаю ничего, – улыбнулась мадам Мерль. – Вы наконец уверились в том, что добились полного успеха.

– Я не уверюсь в этом до тех пор, пока вы не перестанете меня судить.

– Уже давно перестала, а говорю так просто по старой привычке. Но ведь и вы высказываетесь все более явственно.

– Хотел бы я, чтобы вы высказывались поменьше.

– Хотите обречь меня на молчание? Как вы помните, я никогда не отличалась болтливостью. Но есть несколько вещей, которые я должна вам сказать. Ваша жена не знает, что ей с собой делать, – продолжала она уже другим тоном.




– Вы ошибаетесь, она прекрасно знает. У нее есть вполне определенные идеи. И она намерена их осуществить.

– Сейчас они у нее, вероятно, особенно светлые.

– Несомненно. И их больше, чем когда бы то ни было.

– Нынче утром я что-то этого не заметила, – сказала мадам Мерль. – Она показалась мне такой простушкой, только что не дурочкой. Она была в совершенной растерянности.

– Уж лучше скажите прямо, что она внушила вам жалость.

– О нет, не хочу слишком вас воодушевлять.

Он продолжал сидеть все в той же позе: откинув голову на спинку кресла и так высоко закинув ногу на ногу, что щиколотка одной ноги лежала на колене другой. Несколько секунд он молчал.

– Не понимаю, что с вами происходит, – сказал он наконец.

– Происходит… происходит! – Мадам Мерль замолкла, потом с неожиданной, как гром среди ясного неба, страстностью продолжала: – Происходит то, что я отдала бы правую руку за возможность выплакаться, но вот не могу.

– Зачем это вам вдруг понадобилось?

– Чтобы вернуться к себе такой, какой я была до встречи в вами.

– Если я осушил ваши слезы, это уже немало. Однако мне ведь случалось видеть, как вы их проливаете.

– О, я верю, вы еще заставите меня плакать, заставите волком выть. Я очень на это уповаю, мне очень это нужно. Нынче утром я была такой мерзкой, такой отвратительной, – сказала она.

– Если Изабелла была, как вы изволили выразиться, только что не дурочкой, она, скорей всего, этого не поняла, – ответил Озмонд.



– В том-то и дело, способность соображать она потеряла именно из-за моей злобной выходки. Я не в состоянии была сдержать себя. Во мне поднялось что-то дурное или, быть может, напротив – хорошее. Не знаю. Вы не только осушили мои слезы, вы иссушили мою душу.

– Следовательно, не я повинен в умонастроении моей жены, – сказал Озмонд. – Отрадно думать, что мне предстоит пожинать плоды вашей несдержанности. Разве вы не знаете, душа – бессмертное начало? Какие же она может претерпевать изменения?

Я не верю, что она – бессмертное начало; я верю, что ее прекрасным образом можно уничтожить. Это и случилось с моей душой, которая поначалу была очень даже хорошей. И всем этим я обязана вам. Вы очень плохой человек, – добавила она с многозначительной серьезностью.

– Неужели мы с вами должны кончить на этом? – спросил Озмонд с той же нарочитой холодностью.

– Не знаю, на чем мы с вами должны кончить. А жаль! На чем обычно кончают плохие люди, да еще соучастники в преступлениях? Вашими стараньями я стала такой же плохой, как вы сами.

– Не понимаю вас. На мой взгляд, вы достаточно хороши, – сказал Озмонд, и намеренное безразличие тона придало его словам необыкновенную выразительность. Самообладание же мадам Мерль, напротив, с каждой минутой таяло, и она была ближе к тому, чтобы окончательно его потерять, чем в любом из тех случаев, когда мы имели счастье ее видеть. Блеск ее глаз омрачился; улыбка стоила немалых усилий.



– Достаточно хороша для всего, что я с собою сделала? Вы это, вероятно, имеете в виду?

– Достаточно хороши, чтобы быть неизменно очаровательной! – воскликнул, тоже улыбаясь, Озмонд.

– О боже! – прошептала его собеседница; она сидела перед ним в полном расцвете своей зрелости и вдруг повторила жест, на который вынудила утром Изабеллу: опустила голову и закрыла лицо руками.

– Значит в конце концов вы все же собираетесь заплакать? – спросил Озмонд и, так как она сидела по-прежнему неподвижно, продолжал: – Я хоть раз вам пожаловался?

Она быстро отняла от лица руки.

– Нет, вы мстили иначе – вы вымещали все на ней.

Озмонд еще больше откинул назад голову и некоторое время смотрел на потолок, как бы таким несколько вольным образом призывая в свидетели небо.

– Ох уж это женское воображение! В основе своей оно всегда пошлое. Вы говорите о мести, как какой-нибудь третьеразрядный романист.

– Ну, разумеется, вы не жаловались. Вы слишком упивались своим торжеством.

– Любопытно узнать, что вы называете моим торжеством.

– Вы заставили вашу жену вас бояться.

Озмонд переменил позу; наклонившись вперед, он оперся локтями о колени и какое-то время рассматривал великолепный персидский ковер. Весь вид его, казалось, говорил о том, что он не намерен ни с кем и ни с чем считаться, что у него есть свои собственные представления обо всем, в том числе и о времени, и что ими-то он и собирается руководствоваться. Ему не раз по причине этой его особенности случалось испытывать терпение собеседников.

– Изабелла не боится меня, и я совсем к этому не стремлюсь, – сказал он наконец. – На что вы меня стараетесь толкнуть подобными своими заявлениями?

– Я уже продумала, какой вы можете причинить мне вред, – ответила мадам Мерль. – Сегодня утром я увидела, что ваша жена меня боится, но на самом деле она в моем лице испугалась вас.

– Вероятно, вы позволили себе какие-нибудь высказывания в очень дурном вкусе; я в этом неповинен; я с самого начала был против вашего к ней визита. Вы вполне способны действовать без ее помощи. В вас я страх не вселил, это мне ясно. Как же в таком случае мог я вселить страх в нее? Она уж по меньшей мере такая же храбрая, как вы. Откуда вы взяли весь этот вздор? Пора бы уж вам, по-моему, знать меня. – С этими словами он поднялся, подошел к камину и несколько секунд рассматривал стоявшие на нем изящные безделушки из тончайшего фарфора, как будто впервые их видел. Взяв с камина чашечку, он некоторое время ее изучал, потом, все так же держа ее в руке, облокотился этой рукой о край каминной доски и продолжал: – Вы любите сгущать краски. Все преувеличиваете и поэтому теряете ощущение реальности. Я намного проще, чем вам это кажется.

– Мне кажется, вы куда как просты, – проговорила мадам Мерль, не спуская глаз со своей чашечки. – Постепенно я в этом убедилась. Повторяю, судила я вас и раньше, но поняла до конца только после вашей женитьбы. На примере вашей жены я как никогда ясно увидела, чем вы были для меня. Прошу вас, обращайтесь с этой бесценной вещью осторожнее.

– К вашему сведению, в ней уже имеется трещинка, – сказал суховатым тоном Озмонд и поставил чашечку на место. – Если вы не понимали меня до моей женитьбы, с вашей стороны было по меньшей мере опрометчиво так загнать меня в угол. Правда, уголок мне самому понравился, я думал, мне там будет уютно. В сущности, мне ведь так мало нужно, мне нужно было только, чтобы она меня любила.

– Чтобы она безумно вас любила.

– А как же иначе, в таких случаях нам нужен максимум. С вашего позволения, чтобы она меня боготворила. Я этого хотел, не отрицаю.

– Я никогда не боготворила вас, – сказала мадам Мерль.

– По крайней мере вы притворялись.

– Правда, вы никогда не подозревали меня в том, что я – уютный уголок, – продолжала мадам Мерль.

– Так вот, моя жена решительно этого не пожелала, – сказал Озмонд. – Если вы склонны видеть в этом трагедию, то вряд ли это трагедия для нее.

– Для меня это трагедия! – воскликнула мадам Мерль и встала, тяжело вздохнув, но не забыв при этом окинуть беглым взглядом предметы на каминной полке. – По-видимому, мне на собственном горьком опыте предстоит узнать всю невыгоду ложного положения.

– Вы говорите фразами из прописей. Нам следует искать утешения там, где мы можем его найти. Если моя жена не любит меня, то моя дочь во всяком случае меня любит. Пэнси за все меня вознаградит. По счастью, я ничего не могу поставить ей в упрек.

– Ах, – сказала она мягко, – если бы у меня была дочь…

Озмонд помолчал немного, потом с холодноватой учтивостью произнес:

– Дети наших друзей тоже могут вызывать у нас немалый интерес.

– Вы еще больше похожи на книгу прописей, чем я. Значит, нас с вами в конце концов что-то роднит.

– Уж не мысль ли о том, какой я могу причинить вам вред? – спросил Озмонд.

– Нет, мысль о том, какую я могу принести вам пользу. Вот из-за чего, – продолжала мадам Мерль, – я так завидую Изабелле. Я хотела, чтобы это было моим делом, – добавила она, и ее исполненное горечи и ожесточения лицо разгладилось и снова обрело свойственную ему приятность.

Друг ее взял в руки зонтик, шляпу и, проведя, несколько раз по ней обшлагом, сказал:

– В общем, думаю, вам лучше предоставить все это мне.

Как только он ушел, она прежде всего направилась к камину и взяла в руку ту сомнительную кофейную чашечку, в которой была обнаружена трещинка, но смотрела она на нее весьма рассеянным взглядом.

– Неужели же окажется, что я была такой мерзкой понапрасну? – посетовала она неизвестно кому.

Графиня Джемини незнакома была с историческими памятниками Рима, поэтому Изабелла время от времени пыталась показать ей кое-что из этих удивительных реликвий и придать тем самым их послеполуденным катаньям до некоторой степени археологический характер. Графиня, заявлявшая во всеуслышание, что считает свою невестку чудом учености, никогда против подобных осмотров не возражала и разглядывала бесчисленные образцы римской кирпичной кладки столь же терпеливо, как если бы перед ней высились груды новомодных тканей. Историю она знала не слишком хорошо, разве что исторические анекдоты известного толка, и относилась к себе при этом вполне снисходительно; но жизнь в Риме казалась ей таким счастьем, что она желала лишь одного – плыть по течению. Да она каждый божий день охотно проводила бы по часу в сыром мраке терм Тита,[167]если бы только от этого зависело ее дальнейшее пребывание в палаццо Рокканера! Но Изабелла была весьма нестрогим чичероне и разъезжала с ней по развалинам главным образом потому, что это давало повод коснуться иных тем, нежели любовные похождения флорентиек, о каковых ее спутница способна была повествовать без умолку. Следует при этом добавить, что графиня во время их экскурсий в прошлое отказывалась от каких бы то ни было действенных проявлений любознательности и предпочитала, сидя в карете, то и дело восклицать – до чего же это все интересно! Подобным образом осматривала она до сих пор и Колизей – к величайшему разочарованию племянницы, которая, при всем должном уважении к тетушке, не могла понять, почему бы той не выйти из экипажа и не заглянуть внутрь здания. Пэнси так редко выпадал случай послоняться, что мнение ее надо считать не вполне бескорыстным: возможно, она даже питала тайную надежду, что если гостья ее отца окажется внутри, то удастся уговорить ее подняться на верхние ярусы. Как-то в один из тех чудесных дней, когда ветреный март нежданно дохнет весною, графиня заявила о своей готовности совершить сей подвиг Три дамы вместе вошли в Колизей, но Изабелла сразу же отделилась от спутниц, желая побродить в одиночестве. Она не раз поднималась на эти полуразрушенные уступы, откуда некогда римская толпа ревом выражала одобрение и где теперь в глубоких трещинах растут лишь полевые цветы, если только им дают на это соизволение; нынче же Изабелла чувствовала себя утомленной и расположенной посидеть на разоренной арене. К тому же она нуждалась в передышке, ибо графиня чаще требовала внимания к себе, нежели удостаивала своим, и Изабелла рассчитывала, что, оказавшись вдвоем с племянницей, она позволит хотя бы легчайшему слою пыли осесть на скандальной летописи Арниды. Посему она осталась внизу, меж тем как Пэнси подвела свою сумасбродную тетушку к крутой кирпичной лестнице, у подножья которой сторож отпирает высокую деревянную дверь. Огромное замкнутое пространство наполовину тонуло в тени. Клонящееся к закату солнце возродило красноватый оттенок огромных травертиновых плит – только он и говорил о жизни среди этой колоссальной руины. То тут, то там мелькала иногда фигура крестьянина или туриста, глядевшего, задрав голову, на далекую полосу неба, где в прозрачной тишине кружат и ныряют несметные ласточки. Изабелла вскоре заметила, что привлекла к себе внимание одного из посетителей; подобно ей, он обосновался в середине арены и, вскинув голову, смотрел на Изабеллу с неким характерным, запомнившимся ей несколько недель назад выражением неколебимой вопреки всем неудачам решимости. Так смотреть мог нынче только мистер Эдвард Розьер; действительно, то был он, занятый обдумыванием вопроса – не заговорить ли ему с ней? Убедившись, что она без спутников, упомянутый джентльмен подошел к Изабелле и сказал, что пусть она и не отвечает на его письма, но, быть может, все же не отвратит слух от его речей. Изабелла поставила его в известность, что падчерица ее здесь же, в Колизее, поэтому она способна уделить ему от силы пять минут. После чего, достав часы, он опустился на обломок плиты.

– Коротко говоря, – сказал Эдвард Розьер, – я продал все свои безделушки! – Изабелла невольно вскрикнула от ужаса – так, будто он сказал ей, что ему выдернули все зубы. – Я продал их с аукциона у Друо, – продолжал он. – Это произошло три дня назад, и мне сообщили по телеграфу результаты. Они превзошли все ожидания.

– Я рада за вас, но предпочла бы, чтобы вы сохранили свои прелестные вещи.

– Зато теперь у меня есть наличные – пятьдесят тысяч долларов. Как, на взгляд мистера Озмонда, достаточно я теперь богат?

– Вы ради этого их и продали? – спросила Изабелла мягко.

– Ради чего же еще? Только об этом я и думаю. Я отправился в Париж и все подготовил. Присутствовать на аукционе я не мог: не мог бы смотреть на то, как все они уходят от меня, это бы меня убило. Я передал их в надежные руки, и они проданы по самой дорогой цене. Но знайте, эмали свои я сохранил. Итак, деньги у меня в кармане и теперь он не сможет уже сказать, что я беден! – воскликнул молодой человек.

– Он скажет теперь, что вы неразумны, – ответила Изабелла так будто Гилберт Озмонд не говорил этого и раньше.

Розьер внимательно посмотрел на нее.

– По вашему мнению, без моих безделушек я – ничто? По-вашему, они лучшее, что у меня было? Так мне и заявили в Париже. О, на сей счет со мной были достаточно откровенны. Но они ведь не видели ее.

– Мой друг, как я желаю вам добиться успеха! – сказала очень ласково Изабелла. – Вы его заслужили.

– Вы сказали это так грустно, словно заранее знаете, что я его не добьюсь. – И он испытующе с нескрываемой тревогой посмотрел ей в глаза. Держался мистер Розьер как человек, который знает, что в течение недели о нем говорил весь Париж, и чувствует себя от этого на целых полголовы выше, но притом не без горечи подозревает, что, несмотря на подобное возвышение, кое-кто упрямо продолжает считать его мелковатым. – Я знаю, что произошло, пока меня не было, – продолжал он. – На что может мистер Озмонд надеяться, после того как она отказала лорду Уорбертону?

– На то, что она выйдет замуж за другого знатного жениха.

– За какого другого?

– За того, кого выберет ей он.

Розьер медленно поднялся и положил часы в кармашек жилета.

– Вы над кем-то смеетесь, миссис Озмонд, но на сей раз, мне кажется, не надо мной.

– Я и не думала смеяться. Я вообще смеюсь очень редко, – сказала Изабелла. – А теперь вам пора идти.

– Мне нечего бояться! – заявил, не двигаясь с места, Розьер.

Пусть так; но, видно, для вящей уверенности он заявил об этом весьма громогласно, приподнимаясь с наилюбезнейшим видом на цыпочки и оглядывая Колизей, словно там была толпа зрителей.

Изабелла заметила, что мистер Розьер внезапно изменился в лице: зрителей оказалось больше, чем он предполагал. Она обернулась и увидела, что обе ее спутницы возвращаются после своего восхождения.

– Вам, правда, пора уходить, – сказала она торопливо.

– Ах, сударыня, сжальтесь надо мной! – прошептал Эдвард Розьер тоном, чрезвычайно не вяжущимся со сделанным им сейчас заявлением. Потом с неожиданным жаром, как одолеваемый невзгодами человек, напавший вдруг на счастливую мысль, добавил: – Эта дама не графиня ли Джемини? Я жажду быть ей представленным.

Изабелла пристально посмотрела на него.

– Ее брат нисколько не считается с ее мнением.

– Послушать вас, так он просто изверг!

Повернув голову, он встретился взглядом с графиней Джемини, которая приближалась к ним, опередив Пэнси, воодушевленная отчасти тем обстоятельством, что невестка ее, как она успела уже разглядеть, беседует с молодым человеком весьма приятной наружности.

– Я рада, что вы сохранили свои эмали! – сказала Изабелла, покидая его и направляясь прямо к Пэнси, которая при виде Эдварда Розьеpa, опустив глаза, застыла на месте. – Пойдемте, сядем в карету, – сказала она мягко. – а, нам пора возвращаться, – сказала еще более мягко Пэнси и двинулась к выходу, не возроптав, не дрогнув, не оглянувшись.

Изабелла же позволила себе эту последнюю вольность и увидела, как мгновенно состоялось знакомство графини Джемини и мистера Розьера. Сняв шляпу, молодой человек улыбался и кланялся; он явно только что отрекомендовался, и легкий изгиб выразительной спины графини был, на взгляд Изабеллы, весьма милостив. Все это, однако, тут же скрылось из виду, поскольку Изабелла и Пэнси снова заняли свои места в карете. Пэнси, сидевшая напротив мачехи, сначала не поднимала глаз, потом все же подняла их и посмотрела прямо в глаза Изабелле. В них блеснули жалобные лучи – искорки робкой страсти, растрогавшие Изабеллу до глубины души. И в то же время ее захлестнула волна зависти, когда она сравнила трепетное томление девочки по идеалу, имеющему вполне реальные очертания, с собственным иссушающим отчаянием.

– Бедняжка Пэнси! – сказала она с большой нежностью.

– Ничего! – поспешила успокоить ее виноватым тоном Пэнси.

Воцарилось молчание, графиня, судя по всему, не спешила к ним присоединиться.

– Вы все показали вашей тетушке? Ей понравилось? – спросила наконец Изабелла.

– Да, я показала ей все. По-моему, она осталась очень довольна.

– Надеюсь, вы не устали?

– Нет, я не устала. Спасибо.

Графиня все не шла, и Изабелла поручила лакею пойти в Колизей и напомнить графине, что ее ждут. Лакей вскоре возвратился и доложил, что синьора Contessa[168]просит передать, чтобы ее не ждали. Она приедет в наемной карете.

Неделю спустя после того, как мистеру Розьеру удалось столь быстро завоевать расположение графини, Изабелла, войдя несколько позднее обычного к себе в спальню, чтобы переодеться к обеду, застала там Пэнси. Та, видимо, дожидалась ее и сразу же поднялась со скамеечки.

– Простите, что я позволила себе такую вольность, – сказала она тоненьким голоском. – Но на ближайшее время… это в последний раз.

Голос ее звучал необычно; в широко открытых глазах читались тревога и страх.

– Уж не уезжаете ли вы куда-нибудь?

– Я уезжаю в монастырь…

– В монастырь?

Пэнси придвигалась к ней все ближе, пока не оказалась рядом, и тогда, обняв Изабеллу, уткнулась ей головой в плечо. Так она и стояла несколько мгновений совсем неподвижно, но Изабелла чувствовала, что она вся дрожит. Эта дрожь, сотрясавшая всю ее хрупкую фигурку, выразила то, что Пэнси не смела сказать словами. Изабелла проявила, однако, настойчивость.

– Почему вы уезжаете в монастырь?

– Потому что папа считает, так будет лучше. Он говорит, девушке хорошо время от времени ненадолго удаляться от света. Он говорит, без конца вращаться в обществе плохо для девушки. И теперь как раз подходящий случай уединиться… чуть-чуть подумать. – Пэнси говорила короткими бесстрастными фразами, словно не очень полагалась на себя. Потом добавила, что было уже верхом самообладания: – По-моему, папа прав. Нынешней зимой я слишком много бывала в обществе.

Известие это так поразило Изабеллу, будто в нем сокрыт был более глубокий смысл, о котором сама Пэнси не догадывалась.

– Когда же это было решено? – спросила она. – Я ничего об этом не слышала.

– Папа сказал мне полчаса назад; он считает, чем меньше это будет заранее обсуждаться, тем лучше. Мадам Катрин приедет за мной без четверти семь. Я беру с собой всего два платья, ведь я пробуду в монастыре всего несколько недель; уверена, мне будет очень там хорошо. Я снова увижу всех дам, которые были так добры ко мне, и всех малышек, тамошних воспитанниц. Я очень люблю малышек, – заявила великодушно Пэнси с высоты своего миниатюрного роста. – И очень люблю матушку Катрин. Я поживу там тихо-тихо и буду много думать.

Глубоко потрясенная Изабелла слушала ее, затаив дыхание, чуть ли не с благоговением.

– Думайте иногда и обо мне.

– Приезжайте поскорее навестить меня! – вскричала Пэнси, и этот крик души был так непохож на все ее героические фразы.

Изабелла ничего больше не могла сказать; она ничего не понимала, только чувствовала, как плохо еще знает своего мужа. Вместо ответа она лишь долгим и нежным поцелуем попрощалась с его дочерью.

Полчаса спустя она услышала от своей горничной, что приезжала в карете мадам Катрин и увезла с собой синьорину. Когда перед самым обедом Изабелла вышла в гостиную, она застала там графиню Джемини, которая, неподражаемо тряхнув головой, воскликнула по поводу случившегося: «Et voilа, ma chиre, une pose!».[169]Но если это был всего лишь жест, то Изабелла терялась в догадках относительно того, что именно хотел ее муж им выразить. Она только смутно понимала, что Озмонд еще больше привержен традициям, чем она до сих пор думала. У нее настолько вошло в привычку быть с ним крайне осторожной, что, когда он вошел в комнату, она, как это ни странно, несколько секунд колебалась, не решаясь упомянуть неожиданный отъезд его дочери, и заговорила о случившемся лишь после того, как они сели за стол. Но Изабелла уже давно запретила себе задавать Озмонду вопросы. Она могла позволить себе только какое-нибудь высказывание. И на сей раз она высказала то, что само слетело с языка.

– Я буду очень скучать по Пэнси.

Чуть наклонив голову, он несколько секунд созерцал стоявшую в центре стола корзину цветов.

– Разумеется, – сказал он наконец, – я об этом подумал. Видите ли, вы сможете ее навещать, но только не слишком часто. Полагаю, вам хочется узнать, почему я отправил ее к благочестивым сестрам, но вряд ли вы сможете уразуметь мои мотивы. Впрочем, неважно, не утруждайте себя понапрасну. Я оттого и не говорил вам ничего. Не верил, что найду у вас сочувствие. Но я-то всегда так думал, не мыслю без этого воспитания дочери. Дочь должна быть свежа и прекрасна, должна быть чиста и благовоспитанна. А при нынешних нравах ничего не стоит измяться и запылиться. Пэнси слегка запылилась, слегка растрепалась, она слишком много бывала на людях. Этот оттирающий друг друга суетливый сброд, что зовет себя обществом… короче говоря, надо время от времени извлекать ее из этой сутолоки. Монастыри очень укромны, очень удобны, очень благотворны. Мне отрадно знать, что она там, в старинном саду, под сводами галереи, среди этих уравновешенных добродетельных женщин. Многие из них благородного происхождения; некоторые принадлежат к самой родовитой знати. Она сможет там читать, рисовать, играть на фортепьяно. Я распорядился, чтобы ее ни в чем не стесняли. Никаких запретов, всего лишь некое сознание отъединенности. У нее будет время, чтобы подумать; я хочу, чтобы она кое о чем подумала. – Озмонд рассуждал неторопливо, обстоятельно, все так же склонив голову набок, словно любуясь корзиной цветов. Тон его, однако, говорил не столько о желании что-либо объяснить, сколько о желании все это описать, даже, если угодно, живописать, чтобы самому посмотреть, какая получится картина. Некоторое время он рассматривал нарисованную им картину и остался, как видно, весьма ею доволен. Затем он продолжал: – Одним словом, католики поистине мудры. Монастыри – великое установление, без них нам никак не обойтись: они отвечают самым насущным нуждам семьи, общества. Они и школа благовоспитанности, и школа душевной гармонии. Я ни в коей мере не хочу, чтобы моя дочь отрешилась от мира, – добавил он. – Отнюдь не хочу, чтобы она обратила свои мысли к миру иному. Для нее вполне хорош и этот. Она может думать о нем сколько ее душе угодно. Но думать так, как надлежит.

Изабелла с большим вниманием отнеслась к его наброску; она нашла его необыкновенно интересным. Он словно бы показал ей, как далеко способен зайти ее муж в желании добиться своего – вплоть до того, что готов проверять столь хитрые теоретические построения на своей хрупкой дочери. Изабелла не понимала, какую цель преследует Озмонд, вернее, понимала не до конца, но все же больше, чем он предполагал или желал бы, ибо нисколько не сомневалась, что вся эта тонкая мистификация затеяна ради нее, ради того, чтобы подействовать на ее воображение. Ему хотелось совершить что-нибудь внезапное и своевольное, что-нибудь непредвиденное и изощренное, подчеркнуть разницу между ее чувствами и его собственными, показать, что коль скоро он считает свою дочь произведением искусства, то ему, разумеется, надо очень тщательно заботиться о завершающих штрихах. Он добился того, чего хотел. Изабелла ощутила, как у нее холодеет сердце. Пэнси монастырь знаком был с детства, в свое время она нашла в нем счастливый приют, она любила благочестивых сестер, и они платили ей тем же, поэтому в постигшей ее участи не было ничего особо тяжелого, но, несмотря на это, Пэнси испугалась; впечатление, которое желал таким образом произвести на нее отец, несомненно будет достаточно сильным. Старые протестантские традиции все еще живы были в сознании Изабеллы, и чем больше она вникала в этот разительный пример изобретательности мужа – как и он, она сидела, устремив глаза на корзину с цветами, – тем быстрее бедная маленькая Пэнси превращалась для нее в героиню трагедии. Озмонд хотел дать своей жене понять, что ни перед чем не остановится, и жена его почувствовала, как трудно ей хотя бы для вида прикоснуться к еде. Некоторое облегчение она испытала, лишь когда услышала высокий ненатуральный голос своей невестки. Графиня тоже, очевидно, обдумала случившееся, но пришла совсем к другому выводу.

– Как глупо, мой дорогой Озмонд, – заявила она, – изобретать столько благовидных предлогов для изгнания бедняжки Пэнси. Почему бы тебе прямо не сказать, что ты хочешь убрать ее подальше от меня? Разве ты не обнаружил еще, что я самого наилучшего мнения о мистере Розьере? Да, да, именно так; на мой взгляд, он simpaticissimo.[170]Он заставил меня поверить в идеальную любовь. Я никогда раньше в нее не верила! Конечно же, ты решил, что при таком убеждении я самое неподходящее общество для Пэнси.

Озмонд неспеша отпил вино; вид у него был на редкость добродушный.

– Моя дорогая Эми, – ответил он, улыбаясь так, словно собирался сказать ей какую-нибудь любезность. – Я ничего не знаю о твоих убеждениях, но, если бы только заподозрил, что они противоречат моим, мне было бы куда проще изгнать тебя.

Графиня не была изгнана, однако почувствовала всю шаткость своих прав на гостеприимство брата. Неделю спустя после того, как случилось вышеизложенное, Изабелла получила телеграмму из Англии, помеченную Гарденкортом и носящую печать всех особенностей стиля миссис Тачит: «Дни Ральфа сочтены, – говорилось там, – хотел бы по возможности тебя видеть. Просит сказать, чтобы приехала, только если не удерживают другие обязанности. Скажу от себя, ты всегда любила толковать своих обязанностях, не могла решить, чем они состоят. Любопытно знать, удалось ли тебе установить. Ральф самом деле умирает, кроме меня, никого нет». Изабелла была подготовлена к этому известию: Генриетта Стэкпол подробно описала ей, как добиралась в Англию вместе со своим признательным подопечным. Ральф прибыл чуть живой, тем не менее ей удалось доставить его в Гарденкорт, где он тут же слег в постель и, по всей видимости, никогда уже с нее не встанет, писала мисс Стэкпол. Она добавила, что на ее попечении вместо одного больного оказалось двое, так как мистер Гудвуд, от которого не было ровным счетом никакого толку, тоже занемог – по-другому, но ничуть не менее серьезно, чем мистер Тачит. Потом она написала, что вынуждена была уступить поле деятельности миссис Тачит – та вернулась на днях из Америки и не замедлила дать ей понять, что не потерпит в Гарденкорте никаких газетных писак. Вскоре после приезда Ральфа в Рим Изабелла сообщила своей тетушке об угрожающем состоянии его здоровья и рекомендовала, не теряя времени, возвратиться в Европу. Миссис Тачит поблагодарила ее телеграммой за совет, и единственное, что Изабелла получила от нее потом, была вторая телеграмма, та самая, которую я сейчас привел.

Изабелла постояла несколько секунд, глядя на эту депешу, затем, сунув ее в карман, направилась прямым путем к двери кабинета своего мужа. Тут она снова секунду помедлила и наконец, открыв дверь, вошла. Озмонд расположился за столом у окна; перед ним, прислоненный к стопке книг, стоял фолиант, раскрытый на странице с мелкими цветными гравюрами. Изабелла сразу же увидела, что Озмонд срисовывает изображенную там античную монету. Рядом на столе была коробка с акварельными красками и кисточки; он уже перенес на безупречно чистый лист бумаги изысканный, искусно подцвеченный диск. Хотя Озмонд сидел спиной к двери, он, не обернувшись, узнал свою жену.







Сейчас читают про: