Стражи Ирема. Сперва человек полагает, что всё в мире творится по его, человека, воле и с его, человека, соизволения

Макама шестнадцатая

Сперва человек полагает, что всё в мире творится по его, человека, воле и с его, человека, соизволения, что он движет событиями и повелевает происшествиями, а всякому следствию предшествует причина.

Потом он начинает замечать, что все события и происшествия — не более чем случаи, а причина опережает следствие далеко не всегда.

Наконец он понимает, что всё в мире, даже самая мелочь, происходит не по людской воле, а по заведённому порядку, в котором нет места ни причине, ни следствию.

Временами Абу Талибу казалось, что перед ним глубокий старец, иногда — что выпускник медресе.

Невозможно было поверить, что глубокие и сияющие очи Абдуллы Аль‑Хазреда слепы.

И уж точно понял Абу Талиб, что сам он — никакой не поэт, а так — стихотворец.

— Принесите мою лампу, — сказал Аль‑Хазред.

Вокруг потихоньку разбегался Маристан. Здоровые больные переодевались в одежды стражников и санитаров, норовя при этом изрядно покалечить своих спящих недавних хозяев. Брат Маркольфо и ахнуть не успел, как пальцы хирургу‑джярраху не то что сломали — повыдергали. Да и не до того было бенедиктинцу: он дарил обречённым подопытным лёгкую смерть, ибо помочь уже не мог.

Какой‑то порядок сохраняли только настоящие сумасшедшие: они добросовестно лаяли, визжали, читали суры и аяты, проповедовали всеобщее счастье и то и дело звенели снятыми цепями.

— Лампу! — напомнил Аль‑Хазред.

Абу Талиб, почтительно поклонившись, направился без раздумий в покои шейха, где обнаружил и кривую свою джамбию, и кучу ненужного теперь золота, и старую медную лампу.

Когда огонёк её отразился в глазах Аль‑Хазреда, старый поэт сказал:

— Да ты совсем молод, шаир из Куртубы! Может быть, хоть мне ты назовёшь имя того, кто послал тебя искать Град Многоколонный?

Абу Талиб нервно дёрнул плечом:

— Почтенный, разве сам ты не по доброй воле искал Ирем?

— Я должен был быть последним, — сказал Аль‑Хазред. — А за мной — ещё один с Посланием. Остальные и близко были не должны подойти к Ирему.

— А мой спутник‑ференги? Или он тоже с Посланием?

— Значит, нас трое… Это плохо… Впрочем, Ирем сам решит, кто войдёт в его пределы. И если ваш Наставник именно тот, о ком я думаю…

— Что вам всем дался этот Наставник? — воскликнул бенедиктинец. — Надо поскорей убираться отсюда. В городе скоро узнают обо всём и прибежит стража. Сейчас самое время затеряться в толпе…

— О! — сказал Аль‑Хазред. — Все думают, что Ирем Зат‑аль‑Имад есть строение нечеловеческое, могущественное и всесильное, а он на самом деле нежен и трепетен, как росток в первый день творенья. Он потому и защищается столь решительно, и таится в сахре, что страшится стать добычей скрытого зла…

— Да какое же в нас зло? — удивился Абу Талиб.

— Человек до самого смертного конца не знает, сколько таится в нём зла и какого рода это зло…

— Пойдём, пойдём, — торопил брат Маркольфо. — До Ирема ли теперь? Отсидимся с недельку у лавочника Мусы, а потом и на поиски… Ведь стража вот‑вот оцепит башню! Муха не пролетит!

— У Маристана есть другая защита, — сказал безумный Аль‑Хазред.

— Вокруг Маристана, — закричал монах, — нет ничего, кроме безымянных могил! А вооружённые люди не побоятся мертвецов!

— Как знать, — вздохнул Абдулла Аль‑Хазред и вдруг сел на пол, приняв позу голого индустанского мудреца. Бездонные очи его закрылись.

— А вот я тебя в охапочку! — крякнул монах, но, сколько ни старался, не смог даже приподнять Аль‑Хазреда, словно был легендарный поэт сделан из камня или свинца.

— Нельзя его трогать! — воскликнул Отец Учащегося. — Он медитирует!

Бенедиктинец оставил свои усилия и подбежал к окну.

Через пустырь к башне действительно поспешала едва ли не вся городская стража, на ходу отлавливая припозднившихся или престарелых беглецов. Конные сотники выкрикивали команды, веля воинам окружать башню.

— Ну вот, — сказал брат Маркольфо. — Дорассуждались. Теперь держись…

Аль‑Хазред открыл глаза, выбросил руки к потолку и заговорил. Страшные звуки шёпота полетели по страшному коридору, стены башни задрожали…

Скончавшийся в месяце мухаррам — вставай, вставай, вставай!

Хватай живого, грызи живого, жизни ему не давай!

Скончавшийся в месяце сафар — вставай, вставай, вставай!

Завидуй живому и мсти живому, кровь его глотай!

Скончавшийся в месяце раби‑аль‑авваль — вставай, вставай, вставай!

Лови живых, пугай живых, к мёртвым их причисляй!

Скончавшийся в месяце раби‑аль‑ахар — вставай, вставай, вставай!

Устанавливай справедливость — сердца живых вырывай!

…Брат Маркольфо, чьё тело тоже стало каменным или свинцовым, глядел, как навстречу стражникам поднимаются из могил останки — обветшавшие или совсем недавние, как пальцы костяные рвут сталь кольчуг, как ломаются о рёбра дамасские сабли, как впиваются редкие жёлтые зубы в конские шеи, слышал, как истошно кричат люди и лошади, увидел, как бьётся в объятиях скелета бдительный юный сотник…

— Что ты делаешь, проклятый колдун?! — заорал монах, превозмог тяготивший его страх и бросился к волхвующему Аль‑Хазреду, но так и не добежал…

Скончавшийся в месяце зу‑ль‑када — вставай, вставай, вставай!

Слишком много в нынешнем мире живых — карать их не уставай!

Скончавшийся в месяце зу‑ль‑хиджа — вставай, вставай, вставай!

Твори свой собственный Страшный Суд, но следа не оставляй!

Колдун замолчал, потому что все месяцы вышли.

Шатаясь, брат Маркольфо вернулся к окну и какое‑то время стоял, закрыв глаза. А когда открыл, то не увидел ничего. Могильные плиты, окружавшие башню Маристана, как стояли, так и стояли на нетронутой почве. Ни одно мёртвое тело не оскверняло землю Багдада. Ни единой косточки не валялось. Да и живых не наблюдалось — ни пеших, ни конных.

Бенедиктинец пустыми глазами поглядел на поэтов.

— Не бойся, садык! — воскликнул Сулейман аль‑Куртуби. — Ведь в конце концов — не было никаких мертвецов! Волшебник наш учинил мирадж, который пугает, но не убивает. Такое сплошь и рядом бывает. Стражники, небось, уже устроили давку, ломясь то в одёжную, то в винную лавку — кто страх избывать, кто стыдливо шальвары менять. Невеликий вред нанёс мудрый Аль‑Хазред. А мог ведь он, никого не спросив, прочитать полностью свой «Китаб‑аль‑азиф», по‑латыни — «Некрономикон». Тогда б изо всех — душа вон! Уж такое уменье ему дано. Но всё равно нынче никто в Багдаде, даже халифа ради, ни мудрый храбрец, ни бесстрашный мудрец к Маристану не подойдут, не рискнут, смотри, дня два, а то и все три…

— Не сподобился я его перекрестить, — проворчал бенедиктинец, а о том, что рука не поднялась и пальцы не складывались, — умолчал. — Ну, а как мы сами отсюда будем выбираться? Подойти, может, не подойдут, да ведь и нам выйти не дадут!

— Уже получается! — похвалил Абу Талиб стихотворца‑ференги. — Но в самом деле, не сидеть же нам тут три недели — власти ведь будут бдеть! Ох и влипли мы — обалдеть! А Синдбад между тем отыщет Ирем! Такие дела, муаллим Абдулла… Но Аллах нам поможет отбросить страх, по сравнению с целью все опасности — прах, пойдём вперёд, а судьба разберёт…

— Никуда не нужно идти, юный шаир, — отозвался наконец безумный узник Маристана и высоко поднял свою лампу. — Никуда не нужно идти, потому что Ирем — рядом…

— Как так — рядом?

— Он всегда рядом, — сказал Аль‑Хазред и показал рукой на стену.

Абу Талиб и брат Маркольфо поглядели в ту сторону и увидели, что Ирем действительно рядом — белоснежные дворцы, бесчисленные колонны из цветного мрамора, огненные шары…

Отец Учащегося бесстрашно шагнул вперёд и устремился в желанный город.

Монах тотчас же рванулся за ним.

Абу Талиб, забыв обо всём, летел навстречу мечте.

Бенедиктинец всё же оглянулся — и увидел, как несчастный Аль‑Хазред с искажённым лицом колотит в невидимую стену сухими коричневыми кулаками и беззвучно кричит, а из лампы, стиснутой в руке, вылетают капли горящего масла и чертят огненные дорожки…

…Судьба, судьба — судья неизбранный, неназначенный!

Никаких крыльев нет. Просто умираешь — и всё.

Гусеница

Самурай Катаоки Цунэхару осторожно вышел из своего номера и осторожно стал спускаться на первый этаж. Драгоценную чашу он нёс в простой тёмно‑серой нейлоновой сумке на ремне. Он надеялся, что вид человека с небольшой сумкой не насторожит бдительных охранников. Тем более что многие постояльцы постоянно носили ценные вещи с собой, не доверяя дверям и замкам.

Итиро Симидзу (и на это Цунэхару очень надеялся) не успел его заметить, так что, когда несчастный раб чаши придёт в себя и освободится от пут, то не сможет утверждать, что грабителем был именно Цунэхару. Тем более что и сам Цунэхару пострадал от воров…

Навстречу самураю поднимался давешний русский: очень крупный и очень крепкий мужчина возраста позднего расцвета. Ещё вчера и позавчера при встречах с ним Цунэхару отметил про себя некоторое несоответствие между его простоватым и сравнительно моложавым внешним видом — и глубокой мудростью, облагороженной громадным опытом и поддерживаемой спонтанностью и импульсивностью. Русский был очень похож на Гетана, великого мастера дзэн из храма Сёиндзи, в котором когда‑то был пострижен сам просветлённый Хакуин и где он потом некоторое время был настоятелем. Русский улыбнулся и кивнул Цунэхару, как старому знакомому (они провели два вечера в баре, хорошо понимая друг друга, при этом Цунэхару не знал ни слова по‑русски, а русский, соответственно, по‑японски).

Они разминулись на узкой лестнице, предупредительно уступая дорогу друг другу — и в этот момент из коридора второго этажа раздался пронзительный крик. Кричала женщина…

В ожидании парабеллума

Мы не доехали до лагеря метров сто. На обочине стоял один грузовик, а другой — перегораживал нам дорогу. Рядом с грузовиками раздолбанно слонялись бойцы, одетые пёстро — но в кантонистских беретах и с кантонистскими белыми повязками на рукавах.

По идее, нам их опасаться не следовало, это были почти наши люди, но любая революция тем и характерна, что свои и чужие слишком часто меняются ролями…

Был поздний вечер, шёл мелкий липкий дождь, светили фары. Мы вышли из машины. Навстречу нам от грузовика шагнули трое, облитые в чёрную кожу; первый был маленький и тощий, но уже почти не похожий на себя.

— Герр Йоханн Акстельмейер, как я понимаю? — кивнул я головой. — Позвольте представить…

— Некогда трепаться, — сказал герр Йоханн Акстельмейер. — У нас на всё про всё минут двадцать. И не называй меня этой дурацкой кличкой.

— Лев Давы… тьфу, Лев Кимыч, — сказал один из его клевретов. — Давай я объясню по‑быстрому?

— Давай, Терешков, — нетерпеливо махнул рукой теперь уже бывший герр Йоханн Акстельмейер. — Только действительно по‑быстрому!

— Степан, слушай внимательно и ребятам своим основное переводи, надо, чтобы и они понимали, — начал Терешков; он был жилистый, скуластый и лысый. — Действительно, минут через двадцать — ну, через полчаса — вся эта замять швейцарская кончится. И сейчас от нас зависит, как именно она кончится: или всё вернётся примерно к началу, или завертится уже так, что отсюда не выберется ни одна собака. Надо, чтобы ты прошёл в лагерь и быстро вывел оттуда всех наших…

В общем, как я понял тогда и достроил всё потом, именно эти ребята, Терешков и второй, Марков, устроили в Швейцарии отвязный хэппенинг. Они думали, что получится весело. У них была машина времени (вот не вру: настоящая машина времени!) и какие‑то давние личные счёты с маленькой альпийской республикой. Поскольку они могли сновать из прошлого в будущее и обратно, то смогли вычислить, где, как и что нужно подкрутить в прошлом, чтобы в итоге произошло то, чего они добивались. То есть: революция и гражданская война («Чтобы этим падлам не в струю было пломбировать всякие там вагоны…») — возможно, с последующим распадом конфедерации на отдельные кантоны.

Они сделали это. А потом что‑то пошло не так.

Машина времени иногда отказывалась перемещаться сама — вместо этого она непредсказуемо и неравномерно ускоряла и тормозила время вокруг себя. А может, не только время, потому что и с географией творилось что‑то невероятное… Потом машину они вроде бы отладили, но работала она всё равно не слишком надёжно. Они, конечно, стали считать, разбираться, что же произошло — и получалось так, что вся та ерунда началась тик в тик тогда, когда наша экспедиция ступила на травку лётного поля — и её тут же раскидало по разным временам и пространствам.

Да, и ещё: выяснилось, что Марков и Терешков — давние кореша Хасановны, Криса и дзеда. Что лишний раз подтвердило непременную истину: мир тесен.

Тем временем в лагере наши — то есть тётя Ашхен, Хасановна и Тигран во главе, остальные обеспечивали огневую поддержку, — обеспокоенные моим долгим отсутствием, взяли власть, захватили тётку из администрации и потребовали моего немедленного возвращения, а поскольку она не имела ни малейшей возможности меня им предоставить — то и посадили её саму под арест, туда же напихали албанцев… в общем, получилось весело. Через пару часов весь лагерь был осаждённой крепостью. Польские миротворцы налетели — и откатились, унося своих контуженых; в качестве утешительного приза им вручили часы с маятником.

Так вот, согласно тому, что разведали в будущем Марков и Терешков: если мы сейчас быстро смотаемся из страны, тут всё придёт в относительную норму, швейцарцы покрутят головами, пожмут плечами, хлопнут валерьянки по пятьдесят кубиков — и заживут более или менее нормальной жизнью. Если же мы смыться не захотим или не сумеем — то тут начнётся что‑то непостижимое, трудно описуемое (но это бы и чёрт с ним, мы не Беккеты и не Ионески), а главное — закапсулированное. Ни попасть в эту Швейцарию извне, ни выйти из неё уже никто не сможет — очень долго или, может быть, никогда. Для Швейцарии исчезнет внешний мир, а во внешнем мире все немедленно забудут, что где‑то была какая‑то Швейцария…

Они подъехали сюда пять минут назад, попытались вызвать Тиграна, или Хасановну, или саму тётю Ашхен, но получили ответ, что командиры спят и пусть спят дальше, нет такой беды, которая не подождала бы до утра.

Я сказал: понял. И побежал к воротам. В лицо мне светило два прожектора, я почти ничего не видел…

Мафусаил жил девятьсот шестьдесят девять лет. Вы, дорогие мальчики и девочки, в следующие десять лет увидите больше, чем видел Мафусаил за всю свою жизнь.

Марк Твен

Самурай Катаоки Цунэхару порицал себя: если бы он был чуть расторопнее, если бы он забрал яшму пятью минутами раньше, то он успел бы покинуть отель до того, как охрана (состоящая почти всецело из добровольцев!) перекрыла ходы и выходы. А так — ему пришлось осесть в ресторане за дальним угловым столиком и делать вид, что всё происходящее его не касается.

Между тем вскрывалось странное.

До того момента, как прибыла полиция и прекратила распространение слухов, Цунэхару узнал, что в шести номерах отеля в каминах были обнаружены трупы обнажённых девушек, изломанные и с чудовищной, нечеловеческой силой засунутые в дымоходы. Кроме того, в трёх номерах нашлись постояльцы, оглушённые и связанные по руками и ногам. Сейчас полиция повторно обходила отель на тот случай, если что‑то пропустили при первичном осмотре?

И ещё одна страшная, но необъяснимая подробность: горла всех девушек были не то что перерезаны, а перерублены просто‑таки чудовищными ударами; однако куда делась кровь?..

Шёл третий час изоляции; Цунэхару успокоился и проголодался. В ресторане подавали только китайскую лапшу. Он взял две порции китайской лапши и принялся за обед.

Итиро Симидзу лежал в номере с перевязанной головой и в полнейшей прострации. Его яшмовая чаша пропала! Цунэхару как мог сочувствовал горю товарища. Он не лицемерил: как неподдельно было горе Итиро, так неподдельно было сочувствие Цунэхару. Тот факт, что это именно он стал причиной горя, лежал совсем в другой этической плоскости…

Вскоре появились двое русских варваров: старый знакомец Цунэхару и с ним его товарищ, похожий на сильно постаревшего и раздавшегося в плечах Леннона. Катаоки Цунэхару помахал им рукой. Они сели за его столик, подозвали официанта. Старший русский сказал несколько приветливых слов, младший поморщился. Он всё ещё выглядел больным. Им принесли какой‑то странный суп в маленьких чашках…


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: