Промедление смерти. (Киев, 1921, октябрь)

В тот день Брюс был особо торжествен, как папаша‑ветеран, отправляющий любимого младшего сына сдавать экзамен на первый офицерский чин.

– Дождались! – сказал он взвлнованно и широко перекрестился. – Пришло дозволение приобщить вас малых тайн.

Предыдущего дня бабка Горпина выпроводила нас погулять по берегу Днепра, а сама за это время в одиночку выбелила хатку и навела в ней порядок подлино царскосельский, и даже глиняный пол вдруг заблестел, как паркет. Вечером она же договорилась с соседней русской семьей, чтобы те истопили баню, и выдала нам, поворчав для виду, кусок настоящего довоенного дегтярного мыла. В бане Яков Вилимович подробно рассказывал об истории своих многочисленных шрамов и уязвлений. «Под Очаковым бился с туркою, наносил ему поражение…»

Нашлись и веники, и мочала. Мы напарились, переоделись в чистое хрусткое солдатское исподнее, которым широко торговали навынос красные командиры, кое‑как добрели, разморенные, до хатки, сели у самовара и предались неге.

– А соседи не донесут? – вдруг во мне проснулись питерские (поздновато обретенные) опасения.

– Донесут? – изумился Яков Вилимович. – На Горпыну? Та вы шо! Та воны Горпыны, як бис ладану, лякаются: – и поведал, как в прошлом году здешние комсомольцы вздумали подшутить над Горпиной, переодевшись чертями. Тогда Горпина смолчала. Зато когда те же комсомольцы затеялись строить маленькую железную дорогу, дабы подвезти новой власти дровишек, она поворожила над пирожком с гнидами, и шутники‑комсомольцы семь тех несчастных верст ползли, согласно фронтовой присказке, как беременная вошь по мокрому тулупу – больше трех месяцев.

Нынешняя осень была не чета той, прошлогодней. Стояла тихая и теплая прозрачная погода. От желтых листьев исходил свет. Даже красноармейцы, в изобилии роившиеся на улицах, старались вести себя сдержанно.

К кинематографам, где давали «Кабинет доктора Калигари» и «Девицу Монтеррей», стояли очереди, в театры было вообще не пробиться…

Правда, один раз мы все же попали в балет на гастроли Мариинки. Поскольку все старые спектакли все еще были запрещены, а новые только создавались, театры прибегали к немыслимым ухищрениям. Так, балет, который мы смотрели, именовался «Сон красноармейца Иванова». Красноармеец Иванов стоит на посту. Потом его сменяют. Он танцует в казарму, снимает шинель и сапоги – и засыпает. Ему снится сон: что бы вы думали? Конечно, «Лебединое озеро». В финале красноармеец Иванов просыпается, надевает шинель и сапоги и танцует на пост. Занавес.

Вошедший был роста невысокого, в монашеском одеянии и с истертым до блеска посохом в руке. Горпина засуетилась, перестала походить на ведьму, пала на колени, приложилась робко к руке. Отставив посох, инок благословил ее.

Потом Брюс подтолкнул в спину меня. Оказывается, я стоял столбом. На одеревеневших почему‑то ногах я подошел, преклонил колена, поцеловал иноку руку. Кисть его была восковой, полупрозрачной. Белый поперечный шрам, тонкий, как серебряная нить, выделялся на ней резко.

– Быть по благу, человече, – сказал инок глухо. Не глазами, а всем лицом видел я нездешний свет, исходящий от него. – Встань и иди.

Я встал и отошел к стене. Давно я не чувствовал себя так странно.

Будто все переменилось в мире. Будто твердые белые глиняные стены хатки – это всего лишь листы папиросной бумаги, которые можно прорвать одним движением и выйти: куда? Да уж не в Киев осени двадцать первого: Будто Брюс – не Брюс, не сподвижник Петра Великого, не колдун, а древний рыцарь из тех времен и стран, которые в историях и летописях умолчены, не названы. И будто невысокий инок – могущественный король:

Потом как‑то сразу оказалось, что инок смиренно сидит в углу, надвинув клобук на лицо, Горпина исчезла куда‑то, я внимаю Брюсу, а Брюс стоит надо мной и говорит медленно, негромко, бесстрастно.

В тысяча двести шестьдесят восьмом от Рождества Христова году, году больших и малых бед и русской земли, и Европы, и Турана, и страны Хин, в пустой степи неподалеку от крымского города Солдайя встретились трое. Это была случайность – одна из тех случайностей, которые Провидение готовит веками. Инока Софрония ночь застала в пути, и он привычно расположился там, где прекратил свое дневное поприще. Поганский идол давних времен смутил было его, но среди прочих узоров, пестривших камень, увидел он крест и успокоился. Вкопан был идол на краю узкой, но глубокой ложбины, поросшей колючим кустарником, и стоял, надо думать, последний год: весной талые воды подмоют основание, и скатится кумир на дно, и прикроется скоро землею: Инок собрал ветки, дивным образом затеплил огонь, протянул руки над смиренным пламенем. Достал котелок. Родник журчал рядом. Инок набрал воды, вынул из котомки пучок высушенных трав, приготовился ждать. Когда вода побелела и забурлила, бросил травы в кипение. Поплыл по лощине нездешний аромат. И как бы привлеченный этим ароматом, вышел из темноты широкоплечий человек, одетый бедно и ведущий в поводу хромающую лошадь. Ступал он мягко и бесшумно. Инок приглашающе повел рукой. Пришедший, рыцарь‑храмовник, приветствовал его по‑франкски, потом по‑тюркски и, наконец, на классической латыни. На латыни же отвечал инок. И как бы в ответ прозвучал из темноты третий голос, и в освещенный круг вступил сарацин, высокий и темнолицый, с аккуратной седеющей бородой. Мешок с книгами нес он на плече…

Так сошлись вместе инок Софроний, рыцарь Эрар де Вернуа и хаджи Джалал Аль‑Гурганджи. Классическая латынь соединила их умы, арабский – их сердца, а русский – их души…

И случилось так, что утром они не разошлись каждый в свою сторону, а направились в город Солдайя, поселились на постоялом дворе кривого Джакопо Серпенто и проводили долгие часы в совместных беседах. В этих беседах и родилась идея о необходимости создать новый тайный союз, объединящий сакральные знания севера, востока и запада.

Ибо инок Софроний был одним из немногих членов Братства святого Георгия, владевшего древней тайной румов‑убежищ. Рыцарь Эрар не выпускал из рук окованной железом книги «Дракономикон», прочитав которую, человек приобщался великих тайн. Редкий ум мог постичь их, не помутившись. Хаджи же Джалал, мухтар ордена Гассаров, держал в медной лампе пригоршню облепленных воском буро‑красных шариков, обладающих чудесными свойствами: будучи брошенными в расплавленную медь, они превращали ее в серебро, а после того серебро – в золото. Будучи же принятыми особенным образом внутрь, сообщали телу необыкновенную крепость и выносливость, уму – ясность, а душе – стойкость и долголетие, ибо не по усталости тела одного подкрадывается к человеку старость, а по усталости души…

Три главные тайны сплавились в одном тигле.

Они разошлись только поздней весной следующего года, расчислив наперед судьбы мира и определив свое в нем место.

Поначалу, когда Орден был еще так молод, встречи фундаторов происходили каждые пять лет. Затем они стали более редкими, но и более продолжительными. Как всякое большое дело, Орден становился похож на живую тварь, обладающую собственым нравом и повадкой…

Вскоре Орден заключил конкордат с Союзом Девяти, который, в отличие от множества других соглашений, не нарушается и по сию пору. Как выяснилось, орден Гассаров был создан в давние времена именно Союзом Девяти, дабы распространить свое влияние на мир ислама.

Многим, если вдуматься, обязан Орден мудрому царю Ашоке…

Целями нового Ордена, первоначально принявшего имя «Мозаичники», или «Флорентианцы», провозглашались всемерное распространение полезных заний, пресечение знаний вредных и научение различать одно от другого. Кроме того, была и цель тайная: постоянное бдение в ожидании неведомого врага, готовность к последнему сражению и славной гибели во спасение рода людского…

В том, что тайный враг действительно существует, пришлось убедиться дорогой ценой: в 1314 году во Франции грянул процесс тамплиеров. Рыцарь Эрар устремился на родину с целью спасти то, что еще можно было спасти, но его как будто ждали: в Марселе люди парижского прево схватили его, в оковах доставили в столицу и пытали до тех пор, пока он не согласился указать путь к сокровищам тамплиеров. Благородный Эрар завел своих мучителей в тайное подземелье Тампля и, проскандировав гримуар, обрушил своды. Филипп Красивый, который затеял это дело с целью подбодрить казну (тем, кто его навел на эту мысль, он обещал отдать все архивы храмовников), не получил ни денег, ни бумаг, сильно огорчился и умер в страшных мучениях. Господь ли его наказал, дьявол ли – знал только благородный идальго дон Халиль, крещеный мавр из Толедо, владелец галеры «Мальтийский сокол», вечером того же дня вышедшей из Марселя на юг. Сотни кожаных непромокаемых мешков составляли ее груз…

Два месяца спустя галера бросила якорь в гавани Солдайи.

Очень немногое из архивов тамплиеров попало тогда в чужие руки. Разве что шкатулка с географическими картами, которую, польстившись инкрустацией, упер хозяин постоялого двора кривой Джакопо. Недаром же острые на язык французы тогда уже придумали глагол «сгенуэзить»: Всплыла шкатулка полтора века спустя в самой Генуе, и приобрел ее некий дон Кристобаль Колон…

Последствия этого Орден ощутил в конце пятнадцатого века, когда богатства, хлынувшие из Нового Света, обесценили золото по всей Европе и чуть было не лишили Мозаичников их главного оружия. Спасли положение русские меха…

Дон Халиль погиб весной тысяча триста пятнадцатого года в схватке с какими‑то очень странными пиратами, которые взяли галеру на абордаж, убили капитана, вынесли все, что могли, из его каюты – и отбыли, даже не притронувшись к бесценному грузу слитков столетней хорезмской стали:

Весть об этом иноку Софронию принес рабби Лёв, гость дона Халиля, а вернее – хаджи Джалала, путешествовавший вместе с ним.

Связи с Каббалой еще только устанавливались…

Инок Софроний, оставшийся единственным фундатором, перенес резиденцию Ордена из Тавриды в небольшой русский городок, затерявшийся за Муромскими лесами. И проживи Иван Калита хоть сто лет, не накопить бы ему без иноковой помощи средств, достаточных для воздвижения державы. «И кто ж то знал, что Москве царством быти, и кто ж то ведал, что Москве государством слыти?» Один Софроний и ведал…

Когда мятежник Мамай шел на север, чтобы дань великую взять и пойти законного царя Тохтамыша воевать, на пути его встало войско Русского улуса и подоспевшие конные сотни царя. В великой сече мятежник был повержен и бежал. Среди тех, кто последними отстал от бегущих и поворотил коня, был и Софроний, ратник черной сотни…

Догнать он Мамая не догнал, но пометил, и был с тех пор Мамай не жилец.

Ордену уже виделась раскинувшаяся меж четырех океанов империя чингизидов, воспрянувшая после ужасов гражданской войны, мирная и могучая, справедливая и веротерпимая, объединившая сто царств и тысячу языков – новая Лемурия…

Но враг не дремал. Всего через два года Тохтамыш, проявивший даже по восточным меркам чудовищную неблагодарность и внезапное помрачение рассудка, сжег Москву. Никто не мог объяснить потом причин этого: И начался с той поры распад Большой Орды, продолжавшийся неостановимо сто лет.

На костях ее вставало Русское царство.

В нашем мире позвольте мне иметь мир собственный, чтобы быть проклятым и спасенным с ним вместе.

Готфрид Страсбургский

– Опасно рядом со мной делается, – сказал Николай Степанович, – так что уж не обижайся: жить буду в гостинице.

– Может, он просто так помер? – спросил Коминт задумчиво. – Может, он сроду сердечник был? У нас вот в труппе…

– В том‑то и дело, что все может быть. Абсолютно все. Поэтому надо быть готовым к худшему. Может быть, даже залечь на матрацы, как говаривал один мой чикагский приятель…

– Ну, не знаю…– Коминт почесал подбородок. – На каждый чих не наздравствуешься, и вообще так и спятить недолго…

– Вот именно, – Николай Степанович достал папиросу, продул – и весь табак вылетел ему на колени. – Какую дрянь стали делать… Спятить очень легко.

Когда я был зеленым и сопливым, мне мерещилось даже, что звери в зоопарке располагаются в клетках не абы как, а образуют связную цепь символов. И понадобилось очень много времени. чтобы научиться понимать, где скрытый смысл наличествует, где – вероятен, а где его быть не может принципиально.

Он достал, наконец, пригодную папиросу и закурил. Доносился грохот костяшек по столам: доминошники открывали сезон козлиной охоты.

Снег уже сошел весь, и кое‑где обозначилась живая трава. Солнце грело по‑весеннему. И, как всегда весной, было немыслимо грязно и мусорно во дворе…

– И что же теперь будем делать? – Коминт прищурился и стал смотреть куда‑то мимо всего.

– У нас две мишени: Каин и Дайна Сор. Надо подумать, с кого начать.

– По логике вещей – с бабы, конечно. Бить надо в голову.

– Я очень сомневаюсь, что она – голова. Скорее, что‑то не выше пояса. Жаль, не догадался спросить, сколько голов может быть у мангаса. Тогда бы хоть звание знали: сержант она или полковник. Но не генерал, это я чую. И потом: случай с Вовчиком меня беспокоит. Вдруг это у них свойство такое, у этих мангасов…

– Никак не могу поверить, – сказал растерянно Коминт. – Вот слышу, понимаю, а поверить все равно не могу.

– Хорошо у них пропаганда поставлена, – согласился Николай Степанович. – По‑настоящему. Чтобы – знать, понимать, видеть, осязать всей шкурой – и все равно не верить. Куда там Орвеллу.

– Кому?

– Орвеллу. Писатель был такой английский.

– А‑а… Тоже насчет ящеров писал?

– Нет, насчет пропаганды.

– Ясно. Значит, начать придется с Каина. А Ильи нет. Гусар, ты сможешь без Илюхи Каина узнать?

Гусар закрыл и снова открыл глаза. Он лежал на солнцепеке, пристроив морду на скрещенные лапы.

– Можешь…– Коминт вздохнул. – Полдела сделано, осталось уговорить Рокфеллера. В смысле: найти этого гада. Как думаешь, Степаныч, он тоже из ящеров?

– Нет. Думаю, он при них что‑то вроде полицая из местного населения. Заодно и свой интерес блюдет. И даже, пожалуй, больше свой, чем ящеровский. Как, собственно, и подобает полицаям.

– Н‑да… Начать искать, очевидно, надо с того места, где мы его потеряли?

– Искать, не искать… Однако побывать там, под землей, нам придется. Вряд ли это что‑то практическое даст, но и оставлять такое белое пятно в тылу не годится.

– Тогда, может, сейчас и пойдем?

– Лучше вечером. А то и ночью. Днем такие места обычно пустуют, а к темноте туда могут сползтись всякие твари. Нас же, сам понимаешь, именно твари и интересуют более всего…

Гусар встал.

– Ашхен идет, – сказал Коминт.

Торопилась Ашхен. Издали она казалась совсем молоденькой.

– Хо! Николай Степанович! – крикнула она, подходя. – А почему этот изверг держит вас на скамейке, а не ведет в дом?

– Не вздумай про гостиницу сказать, – не раскрывая рта, предупредил Коминт. – Убьет.

– Не дурак, – тем же манером ответил Николай Степанович и встал.

– Здравствуй, Ашхен, – он приложился к ручке. – Как ты чудесно выглядишь… Я забежал на десять минут, у нас симпозиум в Пушкинском, нельзя опаздывать. На обратном пути обязательно загляну.

– А правда, что у вас динозавра милиция арестовала? – спросила Ашхен. – А за что? Продержат долго? Потом можно будет его для цирка забрать? Такой номер получится, о! – она поцеловала кончики пальцев. – А у нас тут тоже случай был, Надька рассказывала: пришли вкладчики с прокурором кассу ломать в каком‑то фонде, выбили дверь – а там вместо бухгалтерши крокодилица сидит. Хотела убежать, да затоптали ее… Или вот на концерте у Маши Распутиной…

– Хвост показался? – обрадовался Коминт. – У Маши?

– Да не у Маши хвост, а на концерте у Маши… Ай, ну вас, все равно не верите, по глазам вижу.

– Я убегаю, Ашхен, – сказал Николай Степанович, – но, может быть. вечером буду с визитом. Или завтра. Да, на всякий случай: у тебя свечи есть?

– В жопу, что ли?

– Да нет, в подвал сходить…

– Надо посмотреть, не помню. Если не все сожгли: мы тут неделю без света сидели.

– Если нет, я куплю, – сказал Коминт. – Так до вечера, Степаныч?

– Я позвоню.

– Опять по бабам собрались? – подбоченилась Ашхен.

– Нет, – серьезно сказал Коминт. – Сначала по мужику. Потом, если придется, и по бабе. Хочешь, тебя возьмем.

– Свечку держать! – догадалась Ашхен.

Николай Степанович купил пригоршню омерзительных бурых скользких жетонов для таксофона, нашел будку в тихом переулке, куда не доносился заглушающий все шум автомобильной реки, достал записную книжку: Половина номеров уже была вымарана, большая часть оставшихся исправлена, и все они вот уже двадцать восемь лет не имели никакого смысла. Но тем не менее Николай Степанович регулярно обзванивал тех, кому принадлежали эти номера, потому что когда‑то эти люди были рыцарями ордена Пятый Рим.

– Добрый день, – говорил он. – Я хотел бы поговорить с…– и называл рыцарское имя абонента. – Извините…

– Добрый день. Я хотел бы поговорит с Шорником. Извините.

– Здравствуйте. Я хотел бы поговорить с Кузнецом. Извините.

– Добрый день. Я хотел бы поговорить с Бондарем. Извините:

Это повторялось в Москве, это повторялось в Париже, это повторялось в Праге, это повторялось в Лондоне и Берлине…

И тем не менее с упорством железного автомата он хотя бы раз в год обзванивал все оставшиеся телефоны.

– Добрый день. Нельзя ли поговорить с Рыбаком?

– Да что вы трезвоните‑то без конца! Вчера же сколько раз сказал, что нет здесь никакого Рыбака! Звонют и звонют…

– Извините, – и Николай Степанович повесил трубку.

То ли от бесконечных гудков, то ли от ошеломляющего известия в голове зашумело. Он вышел из будки. Текла вода. Впереди, на Новом Арбате, гремели оркестры, весело кричали люди, в воздух летели зеленые шарики. Все смешалось: первопрестольная ни с того ни с сего отмечала День святого Патрика.

– Пойдем пива попьем, что ли, – сказал он Гусару.

Умом он понимал, что сейчас, подобно Робинзону, обнаружившему на песке своего острова след босой ноги человека, он должен то ли ужаснуться, то ли высоко запрыгать от радости, то ли разорвать в клочья старую шляпу – в общем, как‑то среагировать. Но вместо всего этого он просто с тихой грустью ощутил, что слишком давно живет на этом свете…

Пиво было не только вкусным, но и бесплатным. Пили его вокруг небольших одноногих мраморных столиков. Соседом и товарищем по холявному угощению оказался щуплый старичок в распахнутом сером макинтоше. На груди старичка размещались многочисленные орденские колодки.

Николай Степанович рассчитывал попить натуральный ирландский «гиннес» в покое, подумать как следует…

– Вы, наверное, бывший офицер? – обратился к нему старичок.

– Так точно, – машинально ответил Николай Степанович.

– Сократили? – посочувствовал старичок.

– Да, – сказал Николай Степанович. – Уж так сократили, врагу не пожелаешь…

– Вот и я говорю, – сказал старичок. – До чего дошли – оркестр американской морской пехоты играет на Арбате! Вы, извиняюсь, артиллерист или ракетчик?

– Куда пошлют, – туманно ответил Николай Степанович.

– Понятно, – вздохнул старичок. – Гриньков Иван Трофимович, майор в отставке. Государственной безопасности, между прочим. Я это почему говорю – сразу видно человека, который не начнет хватать за грудки и обвинять в палачестве…

– Верно, – сказал Николай Степанович. – В этих делах я больше на Всевышнего уповаю.

– Так вы верующий? – изумился старичок Гриньков. – Впрочем, сейчас я ничему не удивляюсь. Удивляться я отвык уже давно…

– Я тоже, – сказал Николай Степанович и представился нынешним своим именем.

– Если мы с вами здесь подольше постоим, – сказал отставной майор, – я вам такое расскажу…

Николаю Степановичу нужно было как‑то скоротать время до вечера. Кроме того, он явственно чувствовал, что старый майор намекает: бесплатный «гиннес» не худо бы отполировать казенной четвертинкой. Ветераны органов, как давно заметил Гумилев, отличались поразительным долголетием, в отличие от фронтовиков.

Четвертинок, впрочем, в нынешних киосках не водилось – были здесь плоские фляжки со «Смирнофф», консервные банки с лимонной и черносмородинной, а также отечественные стограммовые пластиковые стаканчики, заклеенные целлофаном. В народе это угощение живо прозвали «русский йогурт».

– У меня феноменальная память, – похвастался Иван Трофимович, опростав стаканчик и закусив дымящимся шашлычком. – Очень многое я помню наизусть…

Николай Степанович испугался, что сейчас ему начнут читать Маяковского на память, и совсем было уже собрался откланяться.

– Я помню наизусть пьесу Метерлинка «Синяя птица», – похвастался старичок. – Слово в слово.

– Странно, – сказал Николай Степанович. – Если бы вы всю жизнь прослужили суфлером во МХАТе – другое дело. Но для бойца невидимого фронта…

– Так слушайте! – разгорячился майор Гриньков. – Началось все это после того, как партия покончила с ежовщиной. Был у нас спецотдел…

– А не боитесь? – сказал Николай Степанович. – Ведь у вас срок давности – понятие весьма относительное… «Хранить вечно» и все такое…

– Не боюсь, – сказал отважный старичок. – Хер ли бояться, когда всю заграничную сеть, почитай, сдали. Не хочу все это с собой в могилу тащить – другое дело. Рапорты до нынешнего начальства не доходят, недавно завернули очередной. Вот я и решил – первому встречному, как на духу… Не верите? "Митиль! Тильтиль! Ты спишь? А ты? Значит, не сплю, если говорю с тобой…

Сегодня рождество, да?.. Нет, не сегодня, а завтра. Только в нынешний год святочный дед ничего нам не принесет…"

– Феноменально! – воскликнул Николай Степанович. – Впрочем, я видел этот спектакль.

Он не стал уточнять, правда, что играли в том спектакле Бендина, Коонен, Москвин, Вахтангов и даже вдова Чехова Ольга Леонардовна Книппер.

– Вы видели его один раз, – грустно сказал отставной майор. – От силы два.

Больше нормальному человеку не вынести. А я смотрел его пятьдесят семь раз, и, коли доживу, погляжу нынче в пятьдесят восьмой. «А что это там расставлено на столе? Пирожки, фрукты, пирожные с кремом… Когда я была маленькая, я как‑то раз ела пирожное… Я тоже. Это вкуснее, чем хлеб, но только пирожных много не дают…»

Николай Степанович понял намек и купил кое‑чего пожевать, не забыв и про «русский йогурт».

– Пьеса классово правильная, – сказал старый майор. – Но с элементами мистики. Говорящий Хлеб, Говорящий Сахар, Говорящий Пес, – он покосился на Гусара. ‑

К счастью, посещать мне приходилось только премьеры. Вернее, открытия сезона – МХАТ всегда по традиции открывает сезоны именно этим спектаклем.

– Отчего же такая избирательность? – заинтересовался Николай Степанович.

– А‑а, в том‑то все и дело! – поднял палец майор. – Спецотдел наш занимался исключительно тайными организациями оккультного толка… Вы, вероятно, слышали – масоны там, розенкрейцеры… Слышали? Вот и прекрасно. Словом, у масонов существуют культовые зрелища – в Европе, например, они собираются на представлениях оперы «Волшебная флейта». Но в России этот шедевр почему‑то не ставится, и для наших так называемых «вольных каменщиков» точкой рандеву еще аж с тысяча девятьсот восьмого года стала «Синяя птица», и как раз в открытие сезона.

– Сочувствую, – искренне сказал Николай Степанович.

– Мой предшественник, – сказал майор Гриньков, – был креатурой печальной памяти Якова Сауловича Агранова. Обоих, естественно, расстреляли, причем никаких подробных инструкций они оставить не успели. Но дежурства‑то на открытии сезона никто не отменял! Мне полагалось следить за зрителями – не скапливаются ли в ложах, не обмениваются ли тайными знаками… Но ведь и систему знаков не передал мне мой предшественник, так что любое сморкание в платок, помахивание рукой, равно как и прищелкивание пальцами приходилось фиксировать с указанием ряда, места и особых примет, и заносить в докладную… И представляете, – он понизил голос, – ничем иным я не занимался!

Сидел в своем отделе и…

– Представляю, – сказал Николай Степанович. – Анфан пердю, забытый часовой…

– Именно, – вздохнул Иван Трофимович. – Именно что пердю. Сам‑то я деревенский, поначалу ни одеться прилично, ни вести себя не умел… Косятся на меня дамочки с кавалерами, что фольгой от шоколадки шуршу… А тут война.

Стыдиться мне нечего – отломал ее всю, у Ковпака был, с Вершигорой первые друзья, Колю Кузнецова знал… Но только каждый год вытаскивали меня на Большую Землю к открытию сезона. Даже когда МХАТ в Алма‑Ате в эвакуации пребывал… А после Победы снова началось. «Я и за свою судьбу не поручусь в случае, если отворятся некоторые из бронзовых дверей, ибо за ними – бездна. В каждой из базальтовых пещер, расположенных вокруг этого чертога, таятся все бедствия, все бичи, все недуги, все ужасы, все катастрофы, все тайны, испокон веков омрачающие жизнь Человека…»

– Боюсь, что старуха Ночь была права, – сказал Николай Степанович.

– Вот и я о том же. Сорок пятый, сорок шестой – все гуляют, театры переполнены, но мое место всегда за мной. Люди, правда, с детьми ходят, а я все один.

Только‑только женился, своих пока нет. Обратился с докладом. Придали мне в напарники лилипута Шаробайко Прохора Петровича. У нас ведь и лилипуты служили, и глухонемые, и слепые – а что ты думал? Подобрали ему школьную форму, пионерский галстук повязали… Так и публика, и администрация опять косятся – чего, мол, ваш сынок в буфете пиво с коньяком мешает? Вот мы в школу напишем, чтобы из пионеров выгнали к чертовой матери! Намаялся я с ним, с Шаробайкой: то казенные деньги на букеты тратит, то у соседки телефончик выспрашивает… Крепко надеялся я на борьбу с космополитизмом и театральными критиками аналогичного происхождения. Но Метерлинк‑то этот, паразит, вовсе не еврей оказался, а бельгиец – я потом все про него узнал, все тексты проштудировал.

И вдруг вызывают меня к самому Лаврентию Павловичу. Ну, думаю, кончилась моя каторга ежегодная, пусть уж лучше сам расстреляет. И что? Спрашивает меня этот впоследствии английский шпион, много ли во МХАТе хорошеньких актрис? Нету, говорю, товарищ министр государственной безопасности, ото всех, говорю, уже с души воротит… Он меня и отпустил с миром – продолжай, мол, нести вахту.

Тут у меня уже Васька ходить стал, Шаробайку по шапке – и в Артек, пионером работать.

Годы идут. Вот уже и страна осиротела, вот уже и Лаврентию Павловичу капут – а я каждую осень детей в охапку – и в Театральный проезд. Поверишь ли – дети по ночам плачут после спектакля, это надо же, каких ужасов товарищ Метерлинк нагородил!

Так и ходил до самой пенсии. Уволился, но в резерве числюсь. Ну, тут мне Метерлинк маленько помог – прочитал я его «Язык цветов» да «Жизнь пчел», купил дачу в Малеевке, завел пасеку. Живи и радуйся!

Нет, как подходит во МХАТе театральный сезон – достаю свой бостоновый костюм, из Германии еще привезенный, а все как новый, и на «Синюю птицу».

Заколдовали меня, что ли, эти масоны? Хоть я так ни одного не поймал своими руками… Вот такая моя прошла жизнь, товарищ офицер…

Николай Степанович внезапно понял, что его собственная судьба после шестьдесят восьмого поразительно схожа с судьбой этого старика – бессмысленные звонки, безнадежные встречи… И вдруг – сегодняшний сигнал.

– Ну, спасибо, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку, – сказал он отставному майору и сходил еще разок за «русским йогуртом». – Ты, главное, надежды не теряй. Самое главное – не потерять надежды.

– «Нам осталось всего шестьсот двенадцать секунд… – сказал старик. – Уже плещут паруса на корабле Зари – это знак, что вас там ждут… Опоздаете – тогда уже не родитесь… Скорей, скорей на корабль!».

– А вот это правильно замечено, товарищ майор, – откликнулся Николай Степанович. ‑Хоть и не ждут нас там, но идти надо.

Гусар выбрался из‑под стола и затрусил вдоль по Арбату.

Красный идол на белом камне. (Провиденс, штат Род‑Айленд. 1930, май.)

Хранителем ключа от здешнего рума был школьный учитель Натаниэль Хиггинс, средних лет человек, чем‑то неуловимо напоминающий Есенина, но Есенина, выросшего в сытой спокойной провинциальной Америке, дожившего до годов зрелости и благополучно миновавшего все соблазны. Он носил круглые очки в золотой оправе и приглаживал не слишком послушные светлые волосы.

Я сказал ему об этом сходстве, и уже через пять минут мы погрузились с головой в обсуждение изящной словесности. Давно у меня не было такого прекрасного собеседника…

– Знаете, Ник, – доверительно наклонившись, говорил он, – когда мисс Дункан привезла этого парня, сразу было видно, что он не заживется на этом свете.

Будто на лбу его светящимися буквами написано было: «мертвец». В нашем веке таким не житье. Уж на что был крепок Джек Лондон: Помяните мое слово: сейчас наши писатели держатся за подол старушки Европы. Возьмите Хемингуэя, возьмите Фолкнера. Это же европейские писатели, просто родились они здесь. Но это последние могикане. Растет что‑то новое, простое, сильное и хищное. Я не берусь сказать, нравится оно мне или нет – скорее нет, чем да, – но не считаться с этим нельзя. Лет через пятьдесят, вот увидите, они выжрут все кругом здесь и накинутся на Старый Свет – и очень быстро и легко уничтожат вскормившую их культуру. И тогда ваша Москва не будет принципиально отличаться от Москвы, штат Айова. Разве что размером и климатом. Как здесь, так и там будут только гамбургеры, кока‑кола и дешевое чтиво. Я уже молчу про кинематограф. Это воистину лучи смерти. С их помощью Великая Американская Посредственность двинется на завоевание мира. И завоюет его, чему я должен бы, как патриот, радоваться, а вот почему‑то не радуюсь…

– Ну, не так уж все мрачно, – сказал я. – Русская культура. например, прошла и через онемечивание, и через офранцуживание – и все обратила себе на пользу.

В русском брюхе долото сгнило, так у нас говорят. Даже большевики, думаю, не смогут все затоптать – а это, поверьте, саранча пострашнее библейской.

– Вообще‑то я социалист, Ник, – сказал учитель.

– Когда мне было четырнадцать лет, – сказал я, – я тоже был социалистом и, начитавшись Маркса, однажды сел на коня и поехал пропагандировать среди рабочих. В Сибирь меня не сослали, ограничились увещеванием. А потом дурь прошла, и я с удовольствием сменил Карла Маркса на Карла Мая.

– Ну, настоящие индейцы далеки от образа Виннету, – сказал Нат. – Нет, вы не правы, Ник, капиталистов обязательно следует приструнить и умерить. Они довели страну до сумы. Посмотрите, как скудно мы живем. Моего недельного учительского жалования хватает на три дня, и если бы я не подрабатывал хранителем ключа, то просто не знаю, как бы кормил семью. У многих уже вынуждены работать жены. Куда мы идем?

– В советской России работают практически все женщины. А там капиталистов уж так приструнили и умерили…

– Я понимаю, что вы хотите сказать. Но ведь все, самую великую идею, можно довести до абсурда. Бросаться в крайности – это, согласитесь, в русском обычае.

А мы инстинктивно придерживаемся золотой середины.

– Ну, дай‑то вам Бог. Просто я уже видел все это своими глазами и испытал на своей шкуре, а вы еще нет. Взять, к примеру, вот этот ваш дом. Представьте, что во имя торжества справедливости вашу семью загоняют в каморку под лестницей, а в остальных комнатах селятся человек тридцать…

Он огляделся. Потом посмотрел на меня.

– А… зачем?

– Во имя торжества справедливости, – повторил я. – Чтоб всем.

– Но ведь тогда получается, что те дома и квартиры, в которых эти люди жили раньше, останутся пустыми?

– А это вы будете объяснять негру‑комиссару.

– Дом вообще‑то не мой, – на всякий случай отрекся Нат. – Это наследство жены.

Она у меня, знаете ли, из семьи с традициями. Чуть ли не на «Мэйфлауэре» приплыл ее пра‑пра‑пра‑кто‑то. Знаете, Ник, – он еще раз огляделся, – мне иногда кажется, что «Мэйфлауэр» был посудиной покрупнее «Титаника». Жаль вот, айсберга ему не подвернулось под скулу…

– Вы так не любите свою жену? – удивился я.

– Упаси Бог. Пат – ангел. Но вот ее родня…

– А мне как раз наоборот: страшно везло с родней, но совершенно не везло с женами. Так вы, Нат, получается. не потомственный хранитель?

– Как сказать… Мой дед был ключарем в Сан‑Франциско. Но после великого землетрясения мы остались как бы не у дел. А у старого Эбнера, здешнего хранителя, сыновей не было, вот и пришлось ему смириться с безродным зятем…– он засмеялся. – Впрочем, Пат не в претензии, а больше мне ничего не надо. Вот и возникает у нас своя особая знать. Где вы еще найдете семью, в которой сошлись бы вместе две линии хранителей?

Я подумал и пожал плечами:

– Пожалуй, таких я больше не знаю.

– Дедушка Пат провожал в наш рум самого Эдгара Аллана По! Говорят, именно тогда он посетил Россию и встретился в вашим Пушкиным. Правда, что Пушкин тоже крупный поэт?

– М‑м… Да. На мой взгляд, он сделал для русской литературы примерно то же, что Шекспир для английской. Встречался ли с ним Эдгар Аллан, я не знаю. Но пребывание мистера По в Петербурге отмечено полицейским протоколом…

– Опять пил, – сокрушенно вздохнул Нат. – Почему все поэты такие пьяницы, Ник?

– Не все, – сказал я.

– Тогда бабники.

– Негры‑комиссары поставят вас к стенке, Нат, за такие слова. Мне запретили читать лекции матросам Балтфлота, когда я на вопрос: что вам помогает писать стихи? – честно ответил: хорошее вино и женщины.

– Так вы писали стихи?

– Был грех.

– Прочтите что‑нибудь.

– Я не смогу перевести на ходу.

– Жаль. Через пятьдесят лет в Америке никакой поэзии не будет вовсе…

– Не расстраивайтесь так, Нат. Поэзия неистребима. Это как хороший ковер: чем больше его топчут, тем ярче узор.

Он посмотрел на меня. Снял очки.

– Теперь я без всяких стихов вижу, что вы поэт, Ник. Янки сказал бы: неистребима, как триппер. Хотите хорошего виски?

– Американского? – подковырнул я.

– Нет. В нашем погребе водится кое‑что поприличнее кукурузного «Бурбона»…

Он оказался прав. Такое виски должен подавать сам мажордом с двумя лакеями на подхвате. Даже у Честертона виски было помельче калибром…

– Знаете, Ник, – говорил он чуть позже, когда бутылка опустела на треть, – стало принято считать, что у нас, в Новой Англии, чуть ли не колыбель мировой культуры. Действительно, снобов хватает. А по‑настоящему поговорить, пожалуй, и не с кем… – он задумался. – Так вот, Ник. Есть у нас в Провиденсе редкостно образованый человек, но тревожит меня одно обстоятельство: как раз его образованность. Зовут его Говард Филлипс Лавкрафт. Живет уединенно, пишет страшные рассказы для дешевых журнальчиков, целые дни проводит в библиотеках и архивах. Пишет по ночам. Говорят, он почти не спит. И почти не ест. Об истории Провиденса он знает все. Понимаете: все. И об истории Старого города в особености. Вплоть до даты забивания каждого гвоздя в каждом доме.

Все сплетни, все легенды…

– И что? – спросил я.

– Боюсь. что он может докопаться до рума. Если уже не докопался.

Я задумался. Случались не часто, но и не слишком редко среди людей непосвященных так называемые «автогены», что значит «самородки». Те, кто своим собственным умом и стечением случайностей приобщались малых, а иной раз и великих тайн. Судьба их, как правило, была печальна. Ибо свет наднебесный не озаряет путь, а испепеляет одинокого путника…

– И что вы предлагаете?

– Поговорите с ним, Ник. Присмотритесь. Я вас представлю как русского мистика.

Он хороший человек, и не хотелось бы зря повредить ему: Если дело зашло действительно далеко, что ж, придется исполнить свой долг. Но я бы не хотел решать это единолично.

– А почему вы не обратитесь к своим?

– Честно?

– Разумеется.

– Мне почему‑то перестали нравиться ребята из Вашингтона. Когда вы разговаривали с ними, не обратили внимание, какие у них тусклые глаза? После того, как исчез сэр Джейкоб Брюс, на меня стали косо поглядывать: но и я кое на кого из них тоже поглядываю косо. Они смахнут этого Лавкрафта, как муху, просто так, чтобы не беспокоиться потом. Что им какой‑то бумагомарака, если они и самого… Извините, Ник, разболтался. Это все виски. Правда, достойный напиток?

– Более чем достойный. Превосходный.

– Может быть, нам удастся остановить его более гуманным способом. Может быть, вообще не придется останавливать. Это же не гангстер и не кладоискатель…

– Ладно, – сказал я, вставая. – Есть немецкое слово, которое на любой другой язык переведется только так: любое дело следует делать немедленно, если обстоятельства не требуют прямо противоположного.

– Такое слово наверняка понравилось бы покойному Клеменсу, – с одобрением сказал Нат. – Так, значит, идем?

– Да. И захватим то, что осталось в бутылке. Это виски способно растопить даже гранитное надгробье.

– Я буду всегда держать такую для вас, Ник. И велю сыну, чтобы, когда бы вы ни появились…

Ангелы не знают арамейского.

Талмуд

Из дневных наблюдений Николай Степанович заключил, что дом на Рождественском бульваре, облюбованный когда‑то Каином для своей резиденции, прибрала к рукам некая солидная фирма и теперь вовсю реставрирует его; мало того, что материалы импортные, так и работают турки; правда, охрана своя. Это была дополнительная трудность – хотя, с другой стороны, и противнику придется не легче. Ночами турки не вкалывают, успевают за день, так что дело иметь предстоит только с охраной.

– Найдем что‑нибудь, а? – спросил он Гусара.

Гусар посмотрел на небо. Николай Степанович тоже посмотрел на небо, но там не было ничего, кроме облаков, ворон и поблекшего привязного дирижаблика с рекламой пива «Гиннес».

– Кто же все‑таки искал Рыбака? Враг? Или еще кто‑то уцелел?

Гусар коротко проворчал.

– Уцелел, да. Действительно, странно бы думать, что остался один я. И ведь еще кто‑то был с тобой…

Гусар снова проворчал.

– Как бы нам это выяснить… Может, попробуем по принципу «да‑нет»? Я буду спрашивать, если «да» – ты отвечаешь, если «нет» – помалкиваешь. Идет?

Гусар посмотрел на него таким презрительным взглядом, что Николаю Степановичу стало неловко.

– Да, – агрессивно сказал он. – Да, только сейчас сообразил. Ну и что? Бывает и хуже. Мог и вообще не сообразить. Потому что в детстве пытался так вот разговаривать с Музгаркой, и ничего не получилось.

Сравнение с каким‑то безмозглым Музгаркой решительно не понравилось Гусару. Он поджал брылья и наклонил голову, как бы говоря: ну, что еще сморозим?

Они выбрали чистую скамеечку на бульваре и сели друг против друга.

– Ты с Тибета?

Молчание.

– Вот это да… А тогда откуда же?

Гусар посмотрел еще более презрительно и лапой тронул ботинок Николая Степановича.

– Из Австрии?

– Грр.

– Человек, который был с тобой – австриец?

Молчание.

– Русский?

– Грр.

– Интересно: Вы вышли из рума в Предтеченке?

– Грр.

– Что же могло вам там понадобиться: Информация?

Молчание.

– Вещь?

– Грр.

– Как бы узнать, какая…

Гусар встал, оглянулся через плечо, приглашая следовать за ним, и небыстро пошел по бульвару.

Возле перехода торговал киоск: старенький, кооперативных времен, в центре таких уже не осталось. Гусар остановился перед ним, царапнул лапой стенку и поднял морду. Николай Степанович проследил его взгляд. Сквозь грязное стекло просвечивала жестяная, красная с золотом, коробка китайского чая.

Золотой крылатый дракон изгибался на ней всем телом:

– Купить этот чай?

Молчание.

– Понял. Золотой крылатый дракон. Его вы искали?

– Грр.

– Нашли?

Молчание.

– Его там не было?

Молчание.

– Значит: что? Он там был, но вам его не дали?

Молчание.

– Дали?

– Грр.

– Дали, но вы не смогли его забрать, потому что пришел… этот, как его… ледяной мангас?

– Грр.

– Твой спутник погиб?

– Грр.

– И эта вещь тоже погибла?

– Грр.

– Понятно: Прими мои соболезнования, друг. Твой товарищ: ты его любил?

– Грр.

– Царствие ему небесное…– Николай Степанович перекрестился. – Упокой, Господи, душу раба Твоего… Но как бы нам познакомиться поближе с остальными твоими друзьями, Гусар?

Гусар вздохнул и так выразительно посмотрел на Николая Степановича, что тот опять остро ощутил свою житейскую несостоятельность.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: