Вторая часть 11 страница

— Как лекция?

— Чуть не погорел.

— Я все знаю. Рассказали. Вы хоть и хорошо отбились, по все же, Федор Иванович, суетесь. Не знаете наших девочек. Отличниц...

— Ну, не совсем же лежать в обороне. Это все равно, что тебя нет.

— Нельзя, нельзя. Женя Бабич! Это же первая докладчица по всяким переделкам и прочим лысенковско-касьяновским чудесам.

— Вот и хотелось первую докладчицу натолкнуть на мысли.

Когда манная каша сварилась, Федор Иванович снял кастрюлю с электроплитки, и все выступающие вещи в комнате как бы придвинулись к яркой спирали, ловя малиновый свет. Красные пятна слабо затеплились вокруг, словно в фотолаборатории. Красные точки вспыхнули в глазах двух человек, и Иван Ильич, медлительно отправляя в рот первую ложку, сказал:

— Вот мы и с безопасной лампой...

— Так теперь и будем всегда, — заметил Федор Иванович.

— Нет, больше не будем так никогда. Меня, по-моему, обложили. Надо бечь, — Стригалев, как всегда, вставлял интересные студенческие слова. — Э-эх, — сказал он с горечью. — Опять куда-то бечь...

— Есть куда?

— Страна велика. Только мне еще надо к себе заглянуть. Кое-что там забрать. И, кроме того, я должен вам показать, где у меня новый сорт. Как его искать. А то так не найдете, индикатора-то нет, чтоб обнаруживать. Там нарочно сделано так, чтоб никакой закономерности. Перестарался...

— Ну, и что предлагаете?

— Ночью встретимся там. Вы пройдете на огород по трубе. Там есть разрывы...

— Я уже ходил по ней.

— Надо разуваться — вы это знаете?

— Знаю.

— Сейчас темнеет поздно. Давайте в два часа ночи. Как вылезете из трубы, сразу же падаете под нее. Она там чуточек на весу. Упирается в ежевику. Сплошные колючки. Как проползете под трубой назад, метра четыре, тут будет, в ежевике же, канавка. Перпендикуляр. Прямо в огород, в картошку приведет. В канавке наткнетесь на меня.

— А больше ни на кого не наткнусь?

— Не должно бы. Этой дорогой никто не ходил. В трубе вы упретесь в сплошную стену из страшных колючек. Я забыл сказать: захватите с собой палочку с рогулькой. Рогулькой упретесь в ежевику, отодвинете и проваливаетесь вниз. И под трубу назад. Усекли?

— Усек.

Глаза Стригалева смотрели строго. Перед Федором Ивановичем выступало из тьмы только его лицо — медленно двигались малиновые бугры и черные провалы. Федор Иванович, должно быть, и правда, стал его двойником — теперь он так же, как сам Иван Ильич, чувствовал его заботы и опасности. Федор Иванович страдал, глядя на медлительное насыщение товарища, представлял себе всю его нынешнюю жизнь, безвыходность положения. Его друг был зажат между двумя плитами. Одна — прочнейший корявый бетон — организованное преследование, гон, устроенный академиком и генералом, и пестрым штатом их подчиненных, егерей, доезжачих и выжлятников. Гон с участием толпы загонщиков, бьющих в пустые ведра, размахивающих трещетками. Федор Иванович был и сам в этом переполошенном лесу, лежал среди травы и слышал все, мелко дрожа от напряжения.

Другая плита была из стали. Из нержавеющей. Ее вообще никому невозможно было одолеть. И сам Стригалев не мог, хотя плита была его творением. А Федор Иванович — тот ликовал, принимая ее на себя, засовывая плечо подальше в щель. Это была жизнь Ивана Ильича, воплощенная в пакетиках с семенами, в трех горшках с новым растением, которое создал человек, в тетрадке с непонятными ни для кого знаками и в нескольких кустах картошки, затопленных зеленью большого, чисто обработанного огорода. Стригалев был безнадежно зажат между двумя этими плитами, и они медленно сближались. Федор Иванович видел это. И ему хотелось забраться в щель подальше и вытеснить оттуда друга, который достаточно уже наломался. Пусть хоть немного вздохнет! И принять на себя окончательный сжим. Он чувствовал, что сможет так упереться, что плиты остановятся — а ведь это главное...

— Иван Ильич, не ходите больше туда, — тихо и отчаянно попросил он. — Я сделаю все сам. Мне же удобнее.

А от Стригалева, похоже, способность чувствовать опасности и обходить их полностью ушла.

— Нет, милый Федор Иванович. Нет, дружок дорогой. Нет, двойничок. Пойду. Ваша безопасность для нас с вами важнее. Если не пойду — что мне еще делать? А икру оставим генералу с Касьяном. — Под икрой он на своем студенческом жаргоне разумел весь комплекс беззаботной жизни.

— Пища Касьяна уже давно — таблетки, — сказал Федор Иванович.

— Молочко они оба едят. Питаются, — равнодушным тоном проговорил Стригалев. — Молочко.

Федор Иванович поднял бровь и ничего не сказал. За этими словами что-то таилось, и он ждал.

— Пчелы... Понимаете, пчелы... Они кормят свою матку специальным молочком...

«Ах, вот он как...» — подумал Федор Иванович и сразу постиг точность сравнения.

—...Сами не едят, только ей. Матка от него приобретает гигантские размеры. С палец вырастает, еле двигается. А они все кормят, кормят. А сами не едят...

Как и в прошлый раз, Иван Ильич бережно обращался со своей ложкой. Любовно, по частям выбирал из нее кашу, медлительно рассасывал.

— Вот так и некоторые... Обычную пищу могут и не есть. Таблетки, творожок — все их меню. А вот унижение других людей — это до самой смерти. Это их питает. Чтоб перед этим дядькой гнули спину, открывали ему дверь, угадывали желание. Ни слова поперек. Чтоб все у него было особое, не как у других. И называлось чтоб для ясности: «особое». А другие чтоб это знали. И чтоб их эта разница точила. Но доступа чтоб никакого. Ферботен...

И, замолчав, он бережно набрал ложку каши.

— Когда я был ранен в обе ноги, — задумчиво заговорил и Федор Иванович, — привезли нас всех в Кемерово. Начали вытаскивать из вагонов. И в автобусы. Кого на носилках... А меня — входит рослый старик, сибиряк, а я лежу — такой остриженный наголо, на мальчишку похожий после ленинградской голодовки. И он меня хвать, как куклу, и на шею себе. И понес. Как вспомню — слеза прошибает. Но со временем я вдруг стал замечать, Иван Ильич... Что еще одно обстоятельство память сохранила. Чешется все время душа. Знаете, когда на шее другого человека сидишь — чувствуется особая сладость. Как будто ешь человечину. Не знаю, может, от нервов... Может, у меня склонность воображать всякое такое... Думаю, и вы замечали. Даже если больного тебя на носилках несут... Особенно, когда женщины. Всегда чуть заметный оттенок присутствует. А вот когда, скажем, лошадь везет — этого нет. Кому это невыносимо. Кто краснеет от такого чувства. А кто и нет. Другой даже старается сам сесть. Придумывает разные такие рассуждения. Даже научные... Представляете, и здесь проходит водораздел! Я все время ерзал тогда, хотел слезть. Потому что невозможно, Иван Ильич, переносить эту отвратительную сладость сидения на чужой шее. Старик тогда мне: «Ты чего сам, сынок?» — «Да вот, неловко...» — отвечаю. Не знаю, что и говорить. А он смеется: «Как так? На такой шее и ему неловко!..».

Они замолчали, забыв на время об окружающей их ночи и о том, что где-то ждет их железная труба, упирающаяся в ежевику. Потому что оба они были детьми своих тридцатых годов, прошли через многие повороты нашей российской судьбы и обоих тянуло даже в такие минуты к разговорам о справедливости и судьбе революции.

— Я никогда не смог бы привыкнуть к такой штуке, — сказал Федор Иванович. — Хотя вот... Привыкали ведь. И к портшезу и к паланкину. Все-таки прогресс есть. Особенные были люди. Реликты...

— Не забывайте о молочке. О молочке превосходства. Эта пища пришла на смену портшезу.

Незаметно каша исчезла. Перед Стригалевым стояла чистая тарелка. Чай был уже заварен, и Федор Иванович стал наливать кипяток в чашки. «Наливаю, как тогда... — толкнуло его. — Из этих чашек мы пили с нею чай. И я в тот день бросил курить. Никогда не начну...» А закурить ему сегодня очень хотелось весь день.

Поставив перед гостем малиновую чашку и около нее малиновую бутылку с молоком, он сел. В лице его, должно быть, появилось горькое выражение, и в малиновом лабораторном свете эта горечь приобрела угловатую резкость, что-то вроде театральной ненависти, как грим.

— Вы что? — спросил Стригалев.

— Не ходите, Иван Ильич...

— Пойду. И не будем тратить время. Уже рассвело. Допив чай, он поднялся. Сумка с продуктами была готова.

— Там и деньги... — сказал Федор Иванович. Стригалев кивнул.

— Видите, как приходится, — сказал он бодрым голосом, и тоска захватила душу Федора Ивановича от этих слов. — Вот как... Хотел отгородиться... И в пределах этой ограды иметь свободу научного мышления. Свободу проверять гипотезы. Мне же только и нужно — свобода общения с научной истиной! Не помогла и собственная изба. Бобер хочет плотину строить, только вот мех у него привлекательный. На боярскую шапку хорош...

— Я выйду первым и посмотрю, — сказал Федор Иванович. — Стукну в окно.

Он вышел на крыльцо. Было свежо, светло и пустынно. Над парком низко светилось кривое лезвие луны. Посмотрев направо и налево, он под самой стеной дома, в мягкой тени прошел до угла. За углом тоже затаилась пустыня. Это был самый тихий, последний час ночи. Не спеша прошагав до опушки парка, Федор Иванович скрылся в черной гуще и оттуда несколько минут наблюдал. Было по-прежнему тихо и безлюдно. Все остановилось. Обежав опушкой половину большого круга, он вышел из-за сараев и, не спеша пройдя к крыльцу, стукнул в свое окно. Наружная дверь сразу же неслышно открылась. Как будто Стригалев уже давно стоял там.

Федор Иванович вошел в коридор и тихо сказал ему в затылок:

— К сараям идите. А оттуда — к опушке.

— В два, — шепнул Иван Ильич.

— В два... — отозвался шепот из-за двери.

Утром позвонил Кассиан Дамианович.

— Болит голова после вчерашнего?

— Кассиан Дамианович, полная ясность! Готов к любым заданиям.

— Молодец. Значится, так. Давай-ка в двенадцать прогуляемся с тобой. Не догадываешься, куда? Ах, догадался! Ну ж ты у меня и башка! Прав Саул, — вундеркинд. Так вот, значится, в двенадцать. Мы ж сегодня отбываем в Москву. Встречай нас около своего крыльца, оттуда и пойдем. Хочу обозреть, что там осталось от наследства.

— Печати будем ломать?

— Зачем ломать? Ты как ходишь?

— Так я же через забор...

— Вот и полюбуетесь с Саулом, как батька умеет через забор. Ты еще плохо знаешь своего батьку. Ты еще ничего, сынок, о нем не знаешь. Держись крепче за батькин фост. Не прогадаешь.

В двенадцать часов Федор Иванович — в сапогах и застиранной куртке из тонкого брезента ждал гостей у крыльца. Точно в назначенное время подошли академик — в том же светлом тонком пыльнике, который был у него год назад, — и маленький, тонконогий, с очень широким корпусом Брузжак — в пиджаке с толстыми плечами. Пока здоровались и обменивались впечатлениями о вчерашней пирушке, лицо Саула несколько раз заметно переменилось. В основном, он старался смотреть героем. Но иногда, в зависимости от поворотов беседы в лице его проступала сладость, а в иные моменты сквозь сироп вдруг взглядывал холодный наглец и, оглянувшись на академика, вставлял в разговор какой-нибудь неприятный «финичек», специально для Федора Ивановича, какой-нибудь шутливый намек на его неискренность по отношению к Советской власти. Хороший собака все время, между делом, старался достать его горлянку. Академик с интересом это наблюдал.

Не спеша они пошли через парк. Вражда сама собой разъединила Федора Ивановича и Брузжака и поставила по краям шеренги. «Правая рука» шел справа, это получилось само, а Саул — слева, его не было видно.

— Что ты там, Федя, генералу нагородил? — спросил вдруг Кассиан Дамианович. — Жалуется он на тебя. «Не имею права давать хода эмоциям. Не хочу пустых придирок». Он прав, заключение твое беззубое. Враги забросили идеологическое оружие, и твоя обязанность была разглядеть глазом ученого все то, что он глазом криминалиста еще видел в тумане. В тумане, но видел! А ты...

— Не считаю разговор о клетке идеологической борьбой, — холодно сказал Федор Иванович. — И глаз этого криминалиста видит не то, что есть.

— Старик, тебя-то он увидел насквозь, — вставил дружеским тоном Саул.

— Почему же ты не пришел ко мне, к своему батьке? Если на тебя такая мягкотелость напала... Почему к генералу свои слюни понес? Я его рекомендую, я его подаю как непримиримого борца, а он меня дискредитирует... — академик остановился. — Шел бы ко мне. Я тебе все бы руками в два счета развел. Ты мичуринец? Ты прав? Вот и бей!

— Ха! Мичуринец! — вставил Саул, беспечно смеясь. — Старик, ты богоискатель!

И высунулся из-за академика со своей дружественной улыбкой.

— Не лезь! — оборвал его Кассиан Дамианович. — В другой раз, Федя, ко мне, ко мне со всеми вопросами. Я у тебя исповедник, я твой пастырь. Ты там что-то ему насчет структур заливал... Насчет клеточных структур. Х-ха! Да ты знаешь, что такое клеточные структуры? Это ж питательная среда, на которой сейчас же разовьется микроб вейсманизма-морганизма! Как тиф! А ты их студентам. Изучать...

— Старик, тебе только дай... — начал было Саул.

— Ты хороший парень, — перебил его Рядно, явно игнорируя Саула и даже морщась. — Но уклон у тебя академический. Староакадемический, я имею в виду. А тебе бы надо знать, что в эти дни, когда идет такая борьба, и академики становятся другими, не такими, как раньше. Как ты этого не замечаешь?

— Старик, это уклон не староакадемический. Он больше смахивает на правооппортунистический, — сказал весело Саул.

— Это ты мне говоришь? — Касьян остановился.

— Нет! Кассиан Дамианович! Вам сказать «старик» разве я смогу? Нашему будущему доктору наук, вот кому.

На академика смотрел совсем другой человек — покорный младший соучастник беседы, безоговорочно принимающий его сторону. Федор Иванович поймал себя на том, что любуется этой то и дело меняющейся физиономией и не может оторвать взгляда. Лицо Брузжака притягивало его. И он заставил себя опустить глаза. Академик увидел это и молча, обстоятельно посмотрел на обоих.

— Возможно, что я действительно мягкотел, — заговорил Федор Иванович, отвечая академику и только ему, — возможно. Но, помимо этого, я все же ваш сотрудник...

— Старик, к чему эти оправдания? — весело вмешался Брузжак. — Советская власть тебе верит. Пока...

— И как сотрудник я вижу, что нам нельзя ошибаться, что эти ошибки сейчас же будут использованы врагом. Ведь если бы я вместо объективной научной экспертизы выступил с политической оценкой фильма и с обвинениями, что очень нужно генералу, то я, по существу, проделал бы его работу и снял бы с него ответственность за их предстоящее решение.

— А тебя, старик, оно беспокоит? — полюбопытствовал Брузжак.

А Кассиан Дамианович даже остановился:

— Разве ты не знаешь, что за каждый твой шаг отвечает батька?

— Именно поэтому я и обдумываю все свои шаги.

— Ничего, старик. Я уже написал другое заключение, — сказал Брузжак. — И политическую оценку дал. И взял на себя ответственность, которой ты так боишься.

— Когда же ты успел? — удивился Федор Иванович.

— Ночью, старик, ночью. Когда ты спал.

— А я думал, что ты...

— Он все успевает, — заметил академик, хихикнув. — Голова об экспертизе думает, а уста признаются в любви.

Так, искусственно беседуя и все больше нагнетая злую напряженность, они пересекли по мощеной дороге поле и свернули к трубам. Тут в разрыве между концами труб Брузжак остановился и некоторое время холодно смотрел в железный зев, который, казалось, был готов принять маленького человечка. Затем тронулись дальше и подошли к забору. Кассиан Дамианович увидел желтые печати на калитке и усмехнулся.

— Значится, это здесь... Ну-ка, покажи нам, как ты умеешь нарушать закон.

Федор Иванович отошел в сторону и с разбегу, схватившись за верхний край забора, одним махом перескочил его. И очутился в знакомом внутреннем дворике с альпийской горкой посредине. Захваченные врасплох духи запустения метнулись по углам, и что-то тоскливо стеснило грудь. Дворик начал зарастать сорняками. Темная зелень георгинов разрослась, полностью скрыв валуны.

— Эй! Ты забыл про нас? — окликнул с улицы академик.

— Сейчас, Кассиан Дамианович. Сейчас помогу.

— Помогу!.. — академик насмешливо крякнул. — Ты забыл, что твой батька когда-то был Касьян.

В край забора вцепились напряженные сухие пальцы. Длинная нога в ботинке и в белой обмотке стариковских подштанников под завернувшейся штаниной закинулась на забор. С минуту в такой позе академик сопел, накапливая силы, потом рванулся, и туловище его перевалилось через дощатый край.

— Держи! — успел он простонать, и Федор Иванович принял тяжелое костлявое тело.

Став на ноги, академик огляделся.

— У нас с тобой, Федя, это прилично получается. Сразу видно, хлопцы из народа. — И шагнул к альпийской горке. — Что это у него тут?

— Георгины.

— А там, внизу, ничего нет? Под георгинами?

— Камнеломка. Троллейбус здесь разводил цветы. — И отведя в сторону охапку темной цветочной листвы, прикрыв рукой не вовремя развернувшийся картофельный цветочек, тут же и отщипнув его, Федор Иванович показал академику голубой коврик из камнеломки, сквозь который проглядывали валуны.

— Цветочками занимался... — задумчиво проговорил Кассиан Дамианович. Его степные выцветшие глаза уже покинули альпийскую горку, уже шарили вокруг.

— Так, значится... — он понизил голос. — Заметь себе, Федя, тебе сейчас нельзя ошибок допускать. Генерал сильно тобой заинтересовался. Попкой вертит. Как кот на мыша... А это куда ход? — Кассиан Дамианович шагнул к калитке. У калитки вдруг вспомнил: — Саул! Ты что?

За забором было тихо.

— Помоги ему, — шепнул академик.

Федор Иванович нащупал ногой прожилину забора и перескочил на ту сторону. Он сразу увидел своего врага, висевшего на вытянутых руках на заборе. Саул сумел уцепиться за край, но на это усилие ушла вся его энергия, и теперь, вися, он с каждой минутой слабел еще больше.

Федор Иванович мог бы насладиться его бедой, но об этом как-то не подумалось. Чувствуя острую неловкость, глядя в сторону, он подошел к Брузжаку.

— Федя, под микитки его бери, — негромко подсказал из-за забора Кассиан Дамианович.

И взяв «под микитки» довольно тяжелое жирное тело Саула, Федор Иванович поднял его и перевалил через забор. Там принял его академик.

Потом они все трое молча стояли несколько секунд. Не глядели друг на друга. Кассиан Дамианович не удержался, пыхнул под нос смешком:

— Пх-ух-х! Как же ты справлялся там? Куда ночью ездил...

Ответа не было. Академик пошел к калитке, и там негромко сказал Федору Ивановичу:

— Кому что... Он же действительно и заключение успел написать. Острое. Отослали сегодня...

Молча они прошли к огороду, побрели в обход.

— Что это за картошка посажена? — спросил академик. — Как ты думаешь, Саул Борисыч, какой сорт?

Он хотел протянуть руку Брузжаку, вывести из неловкости. Но нечаянно нанес второй удар.

Саул, сорвав лист картофеля, осмотрел его и, бросая, обронил с докторской уверенностью:

— «Ранняя Роза».

— Федь, а ты что скажешь? Только не ври. Я знаю тебя, ты уже хочешь мне соврать. Не ври. Даже из высших соображений.

Федор Иванович действительно хотел согласиться с Брузжаком. Душа его еще не успокоилась после конфуза, приключившегося с Саулом при взятии забора. И он знал, что самолюбивого Брузжака ждет новая рана. Не хотелось его казнить.

— Чего молчишь? Я тебе не разрешаю врать. Какой это сорт? Мне это нужно.

— «Обершлезен», — сказал Федор Иванович.

— Почему «Обершлезен»? Докажи. Мне нужно.

— Потому что из всех картошек только у «Оберлезена» вот такая односторонняя, асимметричная рассеченность листа. А на концах плющелистность... Вот она... Срослись концевые доли... Других таких сортов нет.

Не только Саул — и Кассиан Дамианович сел в глубокую калошу с этим неудачным вопросом. Не очень хорошо знал старик сорта, хоть и считался главным авторитетом по картошке. Проблемы идеологии все заслонили. Проблемы глубокой философии. Но он умел вывертываться из трудных положений.

— Тя-ак, Федя... — сказал, задумчиво топчась на месте. — Тя-ак... Тебе, сынок, ставлю пять. А доктору Брузжаку — кол. В вопросах философии, психологии, знании враждебных нам теорий... Если статью какую написать — тебе, Саул, нет равных. Но картошку ты не знаешь. Поэтому Федьку моего не трогай. Он знает свое дело. И ты, Федор, тоже не заводись. Саул шуткует. Батька не допустит, чтоб до когтей дошло.

Саул ничего не сказал. Он ушел в себя, ничего не слышал, не мог дышать. Побледневшее рыбье лицо его окаменело. Он никогда не упускал случая зло восторжествовать над каким-нибудь неудачником, любил присоединиться к группе, топчущей одного. Рвался терзать упавшего. И страдал, если такое дело не удавалось — это сразу же было видно. Но еще больше страдало его самолюбие, когда сам попадал в щекотливое положение, и особенно, если нечаянный обидчик замечал свою оплошность и щадил его. Федор Иванович хорошо знал Саула. Да и Кассиан Дамианович видел все и, морщась, поглядывая на Саула, старался внести разрядку. Он берег своего хорошего собаку.

— Вейсманисты-морганисты, ох и народ! — заговорил он. — Помнишь, Саул Борисович, как мы с тобой в Ленинграде вышибали их из института? Этот случай надо внести в анналы истории. Никак не могли, Федя, вышибить. Все равно как пень дубовый колоть приходилось. Тогда мы еще не располагали таким оружием, как приказ министра. Тебя тогда с нами не было, мы вдвоем проводили кампанию. Я и Саул Борисович. Представь, ученый совет там... Уперся и не дает их трогать. Так что мы сделали? Вернее, что Саул придумал. Я ж тоже закаленный боец — и представь, растерялся. А он предложил пополнить состав ученого совета представителями общественных наук. И все — институт очистили от схоластов. Пень раскололся. Это ты, Саул Борисович, твоя гениальная башка. Так что не вешай нос, талант твой нашел признание. А что шуткуем иногда — не обращай внимания. Классическая была операция!..

Брузжак молчал. Похвалы академика не спасали положения, потому что Саул знал, как на эти вещи смотрит «правая рука».

— Глянь-ка, Саул Борисович, — продолжал академик как ни в чем не бывало. — Ежевика у Троллейбуса прямо нависает над картошкой. Видишь, как прет? Это ж такая сволочь, ее каждый год надо вырубать. Скажу тебе, он попотел над этим огородом. У тебя нет мыслей на этот счет?

— Конечно, есть! Так потеть — и только для того, чтоб этот... «Обершлезен» посадить... — сказал Брузжак, обращаясь только к академику.

— И у меня есть мысль, — заметил Федор Иванович. — Даже не мысль, а уверенность. Я думаю, тут дело так обстоит. Он договорился с кем-нибудь, у кого участок. И высадил у того человека все свои экспериментальные растения. Ему и нужен-то всего пятачок земли. И новый сорт там же высадил. А пищевую картошку, которую тот человек сажает для своих нужд, он посадил на этой усадьбе. Человеку прямая выгода: дал пятачок земли, а получил добрых восемь соток. И сорт хороший ему посадили. Три тысячи кустов...

— А есть у тебя что-нибудь конкретное? На чем строишь эту догадку...

— Этот человек сторожит свою картошку, — уверенно и энергично сказал Федор Иванович и округлил глаза. — Он лежку себе устроил в ежевике. Я сколько раз пробовал поймать... Сразу срывается и летит, как кабан. Не дает подойти...

— Хитрый какой кабан... — академик загадочно улыбнулся. — Боюсь, Федя прав. С носом оставил нас Троллейбус. — Тут улыбка его погасла, он уныло посмотрел на картофельное поле. — Иначе где ж еще все его посадки? Эта версия серьезная, ее надо проверить. Только где ж этот человек живет?

— То-то. Все торопитесь с Саулом Борисычем. Ударить, разогнать. Подряд чешете. Я же говорил: линию, линию надо вести. Тонко, обдуманно. Поспешили... Теперь где мы его найдем, этого человека? До осени придется ждать. Осенью копать урожай заявится.

— Так это ж и там будет все выкопано. На пятачке...

Все трое замолчали. Нечаянно обернувшись, Федор Иванович увидел: академик и Брузжак пристально смотрели друг другу в глаза. Сразу сообразил: им от Краснова известно многое про этот огород. Поэтому он пошел напрямик.

— Все мешаете мне. Следователи... Иногда думаю даже: может, это ваш... кабан в ежевике. Как подойду — сразу срывается, летит напролом...

— А зачем ты к ежевике подходишь, сынок? Пусть кабан лежит в ежевике, если ему нравится.

Федор Иванович посмотрел с изумлением.

— Так я же говорил! Я думал, это тот человек... А если он ваш, что же не сказали? Думаете у меня приятнее нет дел? Я же вон восемь бочек натаскал воды.

— А зачем тебе, старик, таскать воду для чужой картошки? — спросил Брузжак. — Чужая же картошка, пищевая! Зачем?

— Кассиан Дамианович, я так не играю, выхожу из игры. Вы же сами рекомендовали одному товарищу медом вымазаться. Точка. Больше ишачить здесь не буду.

— Не нужно ишачить, Федя. Не нужно.

— И мед весь сегодня же смываю.

— И мед больше не нужен. Смывай мед.

— Ну и прекрасно. Дышать будет легче. Надоело в сыщиках ходить.

И Федор Иванович решительно пошел с огорода. За ним двинулся академик. По пути он заглянул в пристроенную к дому тепличку и вскоре вышел с пустым глиняным горшком в руке. Разочарованно уронил горшок и горько, криво полуоткрыв рот, собрав на одной щеке морщины, пошел за Федором Ивановичем к забитой калитке. Они оба перелезли через забор, и Федор Иванович, как и в первый раз, принял академика на руки. Только держался суровее.

— Подержи, подержи, — сказал Касьян, лежа у него на руках. — Все-таки, Федя, выдержка у тебя есть. Это батька заметил и оценил.

Поставив старика на ноги, Федор Иванович перелез опять во двор и, разведя руки, подошел к Брузжаку.

— Обнимемся?

Академик, глядевший в щель, чуть слышно сказал за забором: «Х-хы!» Брузжак молча подставил жирную круглую спину, и Федор Иванович, крепко подхватив его «под микитки», взгромоздил своего молчаливого недоброжелателя на забор, и с той стороны сердитого и самостоятельного доктора наук принял Кассиан Дамианович.

А когда Федор Иванович полез на забор, чтобы присоединиться к двоим, которые, между тем, не ожидая его, тут же тронулись в путь и о чем-то горячо заговорили, — когда он взлетел над забором и перекинул ногу, он застыл в этой позе: неподалеку от опечатанной калитки стояли два молодых человека в простых, не новых пиджаках — не рабочие и не интеллигенты, с размытыми круглыми лицами. «Может, наши студенты? Актив?» — подумал он. Стояли симметричной парой, полуобернувшись друг к другу. Они видели всю процедуру форсирования опечатанного домовладения и неопределенно улыбались.

Академик и Брузжак остановились в разрыве между концами труб. Как раз, когда Федор Иванович подошел, Саул шагнул в темный зев трубы и стал там, слегка наклонив голову.

— Вполне может пройти... — сказал он, нарочно не замечая Федора Ивановича. — Он ходит здесь.

На это академик, вспыхнув каким-то черным огнем, кинулся в другой зев и там, сгорбившись, стал на четвереньки, причем, ему пришлось согнуть и ноги в коленях. Не выдержав муки, тут же, охая, и выбрался на волю.

— Нет, исключено... — сказал он. — Тут не проползешь и метра — издохнешь. Впрочем, — он присмотрелся к Брузжаку. — Тебе, пожалуй, подошло бы. Ты сходи туда, до конца. Проверь, как там оно... А мы тут подождем.

Труба, вибрируя, ритмично задышала. Шаги Брузжака стали удаляться.

Академик довольно долго молчал. И Федор Иванович, поглядывая на него, не спешил нарушить молчание. Наконец, Кассиан Дамианович сказал:

— Ладно, не заводись. Я, конечно, не Саул, и я тебя понимаю. Никакой ты не враг. Но что мамкин сынок, это точно. Нет, тебе не доставляет удовольствия страдание даже врага. Но, пока враг не страдает, тут ты можешь, в мечтах, расправляться с ним. Ты, конечно, стараешься работать. Вижу. Но я пронаблюдал тебя, как ты с Саулом... Когда он тебя дергал за эти самые... за самое больное... Я нарочно смотрел. Ты готов был кинуться. И если б кинулся, Саул не встал бы. Это мне понравилось. А как дошло до дела, до забора, что я вижу! Федька мой уже жалеет его. Уже размяк! Вот это — ты. Такие вы все, интеллигенты. И с картошкой тоже. Когда я экзаменовал вас, ты ж, Федька, начал его жалеть! Это ж надо — собой решил прикрыть! Я это в тебе давно заметил. Я так и сказал ему, Брузжаку. Федька, говорю, не гончий собака. Не для крови и не для цепи. Он — хороший, ценный кобель для перевозки грузов. Ездовый. Нет ему цены. Говорю, Федьке бороться с врагом мешает душа. Он, говорю, тебя, дурака, от меня прикрыть хотел. А ему, Федя, эти слова как табак в глаза. Понял так, что я тебя хвалю. И на стенку сразу полез. Даже на меня голос поднял. Говорит, идеализм. Богдановщина. Каратаевщина. Пришивать он умеет. Так что, Федя, на Троллейбуса я тебя зря пустил. Надежда на тебя плохая. Вернее, никакая. На Саула приходится опираться. Саулу ничто глотку врагу перекусить. Науку я по-прежнему тебе оставляю. А если что коснется людей — тут будет действовать Саул. Я думаю, тебя устроит такое распределение?

Труба опять завибрировала, послышались шаги, и, наконец, из зева показался Брузжак.

— Труба упирается в стену из колючек. Хуже колючей проволоки. Никому не пролезть. Надо броню надевать. Похоже, что этот путь действительно исключается.

Все трое отправились дальше и почти всю дорогу молчали. Из-за Брузжака, который по-прежнему был бледен и не замечал Федора Ивановича. Простились они там же, где и встретились утром — у крыльца. Академик пожал руку Федора Ивановича и подмигнул.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: