Бывал и я в Аркадии 2 страница

Крейслер оказался среди последних.

Несмотря на свою дипломатическую деятельность, он сохранил изрядную долю наивности и в иные минуты не знал, на что решиться. В одну из таких минут он спросил у некоей красивой дамы в глубоком трауре, какого она мнения о советниках посольства. Ответ ее был пространен и не лишен остроумия и изящества, однако ж в конце концов из него следовало, что она не может быть высокого мнения о некоем советнике посольства, поскольку он, восторженный поклонник искусств, не желает посвятить себя им целиком.

― Очаровательнейшая из вдов, ― сказал ей Крейслер, ― я бегу!

Когда он уже натянул дорожные сапоги и со шляпой в руке, растроганный, испытывая подобающую случаю горечь разлуки, зашел к вдове с прощальным визитом, она опустила ему в карман приглашение на место капельмейстера при дворе того самого великого герцога, что только недавно проглотил владеньице князя Иринея.

Вряд ли нужно пояснять, что дама в трауре была не кто иная, как советница Бенцон, только что потерявшая своего советника, ибо супруг ее скончался.

Весьма удивительно, что Бенцон, как раз в то время, когда...

(М. пр.)...Понто побежал вприпрыжку к той самой девушке, торговавшей хлебцами и колбасой, которая чуть не убила меня, когда я с самыми лучшими чувствами протянул лапу к ее столику.

― Ах, милый Понто, дорогой пудель Понто, что ты делаешь? Берегись, остерегайся этой бессердечной варварки, этой мстительной колбасной стихии! ― так кричал я вслед Понто, но он, не обращая на меня внимания, продолжал свой путь, а я плелся на некотором отдалении, дабы, если он попадет в беду, успеть дать тягу. Добежав до стола, Понто поднялся на задние лапы и принялся изящно подпрыгивать и танцевать вокруг девушки, которую это очень позабавило. Она подозвала пуделя, он положил ей голову на колени, потом опять вскочил, весело залаял, еще раз затанцевал вокруг стола, скромно обнюхивая его и умильно заглядывая девушке в глаза.

― Ты хочешь колбаски, мой славный пудель? ― спросила девушка, и, когда Понто, повиливая хвостом, радостно завизжал, она, к моему немалому изумлению, выбрала самую аппетитную, самую большую колбасу и протянула ее Понто, а тот в знак благодарности исполнил еще коротенький танец и поспешил ко мне с колбасой, отдав мне ее с дружескими словами:

― Ешь, подкрепляйся, душа моя!

Когда я покончил с колбасой, Понто пригласил меня следовать за ним, добавив, что отведет меня домой, к маэстро Абрагаму.

Мы медленно зашагали рядом, так нам удобней было на ходу вести разумную беседу.

― Я охотно признаю, ― так начал я, ― что ты, любезный Понто, много лучше меня преуспеваешь в жизни. Никогда не удалось бы мне смягчить сердце злодейки, а ты проделал это с величайшей легкостью. Но ― извини, во всем твоем обращении с колбасницей было нечто, против чего восстает вся свойственная моей натуре гордость. Пресмыкательство, лесть, пренебрежение чувством собственного достоинства, забвение благороднейшей своей натуры, ― нет, добрый пудель, я ни за что не решился бы так ластиться, так лезть из кожи вон, так смиренно выпрашивать подачки, как это делал ты! Когда я очень голоден или когда меня соблазняет какое-нибудь лакомство, я ограничиваюсь тем, что вскакиваю на стул хозяина и, нежно мурлыча за его спиной, намекаю, чтобы он меня угостил. И это даже не столько просьба о благодеянии, сколько напоминание о том, что хозяин обязан удовлетворять мои потребности.

Понто громко рассмеялся на мои слова и ответил:

― Ах, Мурр, мой славный кот, я допускаю, что ты ― ловкий сочинитель, превосходно разбираешься в мудреных вещах, о которых я и понятия не имею, однако от самой жизни ты куда как далек и без меня наверняка пропал бы, потому что в тебе нет ни на грош житейской мудрости. Прежде всего, я думаю, ты рассуждал бы иначе до того, как слопал колбасу, потому что голодный всегда покладистей и уступчивей сытого. Кроме того, ты весьма заблуждаешься в отношении моего, как ты изволил выразиться, пресмыкательства. Ты знаешь, что танцы и прыжки мне самому доставляют большое удовольствие, и я подчас предаюсь им для своего развлечения. Я начинаю показывать свое искусство людям, делая это для моциона, и меня смех разбирает, когда эти простаки воображают, будто я стараюсь из необыкновенного расположения к ним и только для их забавы и рассеяния. Да, они думают так, хотя ясно как день, что намерения у меня совсем иные. Только что, дорогой мой, ты видел живой пример, подтверждающий мою правоту. Разве не должна была девушка догадаться сразу, что я усердствую только ради колбасы? Она же развесила уши, обрадовавшись, что я ей, незнакомке, показываю свои штуки, считая ее особой, могущей оценить их, и на радостях исполнила все, чего я добивался. Житейская мудрость требует: делая что-либо для себя, притворяйся, будто делаешь это только для других, а тогда уж те, другие, почитают себя в неоплатном долгу перед тобой и готовы исполнить все твои желания. Иной, смотришь, донельзя любезен, скромен, кажется, только и думает, как бы ублажить других, а у самого на уме лишь свое драгоценное «я», которому, сами того не подозревая, служат другие. То, что тебе угодно называть пресмыкательством, ― всего лишь мудрая осмотрительность, основанная на понимании глупости ближних и умении хитро ею пользоваться.

― Ах, Понто, ― возразил я, ― ты, разумеется, опытный светский мужчина и, повторяю еще раз, не в пример лучше меня разбираешься в жизни, тем не менее трудно поверить, чтобы твои диковинные кунштюки доставляли тебе удовольствие. Мне, например, тошно было смотреть, как ты доставлял своему хозяину поноску ― кусок жаркого, бережно держа его в зубах и не смея откусить ни кусочка, пока хозяин кивком не разрешил тебе проглотить его.

― Но зато скажи мне, ― спросил Понто, ― ты только скажи мне, мой добрый Мурр, что было дальше?

― Дальше твой хозяин, равно как и мой, ― ответил я, ― превозносил тебя сверх всякой меры и поставил перед тобой полную миску жаркого, ― ты опорожнил ее с поразительным аппетитом.

― Вот видишь, милейший кот, ― продолжал Понто, ― теперь ты поверишь, что, проглоти я по дороге тот кусочек, я бы не получил не только такой обильной порции, но и вообще ничего. Знай же, неопытный юнец, не следует страшиться мелких жертв ради достижения крупных выгод. Меня удивляет, что ты, при всей твоей начитанности, до сих пор незнаком с пословицей: «Отдашь волосок, получишь ремешок». Признаюсь тебе, положа лапу на сердце, что, попадись мне где-нибудь в темном углу большой вкусный кусок мяса, я бы не задумываясь сожрал его и не стал бы-дожидаться позволения господина, кабы только мог сделать это без свидетелей. Такова уж наша природа ― в темном уголке ведешь себя не так, как на людях. Впрочем, правилен и почерпнутый из житейского опыта принцип, что в мелочах рекомендуется быть честным!

Я помолчал немного, размышляя о высказанных Понто суждениях, и тут вспомнил вычитанную где-то истину: каждый должен поступать так, чтобы его поведение могло служить всеобщей нормой, ― то есть так, как он желал бы, чтобы поступали с ним другие; напрасно пытался я согласовать этот принцип с житейской мудростью Понто. Мне подумалось, что, возможно, и дружба, проявляемая ко мне Понто в эту минуту, клонится мне во вред и только ему самому на пользу, что я и высказал ему без обиняков.

― Ах ты, шельма! ― засмеялся Понто в ответ. ― Да разве о тебе речь? От тебя мне ни пользы, ни вреда! Твоей мертвой науке я не завидую, твоих устремлений не разделяю, а если ты замыслишь против меня недоброе, то имей в виду, что я превосхожу тебя и силой и ловкостью. Один прыжок, крепкая хватка моих острых зубов ― и тебе конец!

Меня обуял великий страх перед собственным товарищем, еще более возросший, когда огромный черный пудель по-дружески приветствовал Понто на собачий лад, и оба они, глядя на меня алчно горящими глазами, тихонько заговорили между собой.

Прижав уши, я отошел в сторонку, но черный вскоре ушел, а Понто опять подбежал ко мне и позвал:

― Идем дальше, дружок!

― О небо! ― спросил я в изумлении. ― Кто был сей важный муж? Он, наверно, обладает не меньшей житейской мудростью, чем ты?

― Уж не испугался ли ты моего добряка дяди, пуделя Скарамуша? ― спросил Понто. ― Мало того что ты кот, захотелось еще в зайца превратиться?

― Но почему, ― продолжал я, ― твой дядя бросал на меня такие испепеляющие взгляды и о чем вы с ним шептались с такой подозрительной таинственностью?

― Не скрою, дружище Мурр, ― ответил Понто, ― мой старый дядюшка несколько брюзглив и, как свойственно старикам, питает пристрастие к устарелым предрассудкам. Он поразился, увидав нас вместе, ибо неравенство положения не допускает сближения между нами. Я заверил его, что ты высокообразованный приятный юноша и что мне с тобой всегда весело. Он разрешил мне встречаться с тобою время от времени, но наедине, и заявил, чтобы я не вздумал, чего доброго, притащить тебя в пуделиное собрание; ты никогда не удостоишься быть принятым в этом собрании, хотя бы из-за своих маленьких ушей, слишком явно указывающих на твое низкое происхождение; любой порядочный вислоухий пудель безусловно сочтет их непристойными. Пришлось пообещать ему это.

Когда бы я знал в то время, какой у меня был великий предок ― Кот в сапогах, достигший самых высоких почестей и чинов, закадычный друг короля Готлиба, ― то легко доказал бы своему приятелю Понто, что всякое пуделиное собрание должно бы почитать за честь принимать у себя потомка столь прославленного рода; но тогда, еще не выйдя из мрака невежества, я был вынужден терпеть, видя, как оба пуделя, Скарамуш и Понто, гнушаются мной.

Мы двинулись дальше. Перед нами шел молодой человек; вдруг он с радостным возгласом быстро шагнул назад, так что, наверное, наступил бы мне на лапу, не отскочи я в сторону. С таким же громким восклицанием бросился к нему второй молодой человек, шедший ему навстречу. Оба сжали друг друга в объятиях, будто друзья, которые давно не видались, и, взявшись под руки, прошли перед нами некоторое расстояние, после чего, так же нежно простившись, разошлись в разные стороны. Тот, что шел впереди нас, долго смотрел вслед другу, а потом быстро юркнул в какой-то дом. Понто остановился, я ― тоже. Вскоре на втором этаже того дома, куда вошел молодой человек, раскрылось окно и оттуда выглянула прехорошенькая девушка, а за нею ― молодой человек, и оба весело смеялись, глядя вслед другу, с которым он только что расстался. Понто взглянул наверх и пробормотал что-то сквозь зубы, чего я не разобрал.

― Что это ты застрял здесь, милый Понто? Не пора ли нам идти дальше! ― спросил я, но Понто не двигался, задумавшись, и только немного погодя, резко тряхнув головой, молча затрусил дальше.

― Отдохнем здесь минуточку, ― сказал он, когда мы достигли красивой площади, обсаженной деревьями и украшенной статуями. ― Отдохнем минуточку, дорогой Мурр. Эти два молодца, что так сердечно прощались сейчас на улице, не выходят у меня из головы. Они ― друзья, совсем как Дамон и Пилад.

― Дамон и Пифий, ― поправил я его, ― Пилад же был другом Ореста; он всегда заботливо укладывал его в постель, закутав в шлафрок, и поил отваром ромашки, когда фурии и демоны, разгулявшись, особенно жестоко донимали беднягу. Заметно, что ты не особенно силен в истории, милейший Понто!

― Чепуха! ― бросил Понто. ― Зато история двух друзей знакома мне во всех подробностях, и я расскажу ее тебе в том виде, в каком раз двадцать слышал ее от своего господина. И тогда, может быть, ты поставишь рядом с Дамоном и Пифием, с Орестом и Пиладом и третью пару ― Формозия и Вальтера. Формозий ― тот молодой человек, который недавно чуть не раздавил тебя от радости, что встретил своего любимого Вальтера. Вон в том нарядном доме с зеркальными окнами живет старый, несметно богатый президент. Благодаря своему светлому уму, ловкости, блестящей учености Формозий сумел так подольститься к старику, что тот очень скоро полюбил его как родного сына. И вдруг Формозий сделался грустен, бледен, томен и раз десять за четверть часа из груди его вырывался такой тяжкий вздох, словно он прощался с жизнью; погруженный в себя, замкнутый, он, казалось, ни за что и никому не смог бы раскрыть свою душу. Долго и безуспешно старик добивался, чтобы юноша поведал ему причину своей тайной печали; в конце концов тот ему покаялся, что до смерти влюблен в единственную дочку президента. В первую минуту отец испугался ― он вовсе не имел намерения выдавать свою дочь за Формозия, человека без чинов, без положения в свете; но, видя, как бедный юноша день ото дня все больше чахнет у него на глазах, он принял мужественное решение и спросил Ульрику, нравится ли ей молодой Формозий и признавался ли он ей в любви? Ульрика потупила взор и ответила, что молодой человек, соблюдая сдержанность и скромность, правда, еще не изъяснялся ей в своих чувствах, но она, конечно, давно замечает, что он ее любит, ибо скрыть это трудно. Она со своей стороны тоже питает к юному Формозию склонность, и ежели нет к тому никаких препятствий и милый папенька не имеет ничего против... словом, Ульрика высказала все, что говорят девушки при подобных обстоятельствах, когда первая цветущая пора юности для них уже миновала и часто и неотвязно сверлит голову мысль: «Кто же, кто, наконец, поведет меня к венцу?» После этого президент обратился к Формозию со словами: «Выше голову, мой мальчик! Будь весел и счастлив ― получишь мою Ульрику!» Таким образом Ульрика стала невестой Формозия. Все радовались счастью красивого, скромного юноши, но одного человека новость эта повергла в скорбь и отчаяние, и это был Вальтер, самый близкий, самый сердечный друг Формозия. Вальтер встречал Ульрику всего несколько раз и едва обменялся с нею несколькими словами, но полюбил ее, пожалуй, еще пламенней, нежели Формозий! Впрочем, я тут все время толкую про любовь и влюбленность, а между тем даже не имею понятия, милый кот, был ли ты когда влюблен, изведал ли уже это чувство?

― Что до меня, дорогой Понто, ― отвечал я, ― то, думается, я еще не любил и не люблю никого, ибо до сих пор не приходил в состояние, описанное многими поэтами. Правда, им не всегда можно доверять, но судя по тому, что я знаю и читал о любви, это, собственно говоря, род психического недуга, который у человеческой породы выражается в особых припадках безумия; они принимают какое-нибудь существо совсем не за то, что оно есть на самом деле; например, обыкновенную низкорослую толстушку, штопающую чулки, они почитают богиней. Но, пожалуйста, милый пудель, продолжай свой рассказ о двух друзьях ― Формозии и Вальтере.

― Вальтер, ― продолжал Понто, ― бросился Формозию на шею и, проливая потоки слез, сказал: «Ты похищаешь счастье всей моей жизни; одно лишь утешает меня, что оно достанется тебе и ты будешь счастлив! Так прощай же, дорогой друг, прощай навек!» И Вальтер бросился в глухую чащу леса, собираясь застрелиться. Но этого не случилось ― несчастный в своем отчаянии забыл зарядить пистолет, а потому дело ограничилось несколькими припадками сумасшествия, повторявшимися изо дня в день. Как-то раз после долгого отсутствия к Вальтеру в комнату неожиданно вошел Формозии и застал друга стоящим на коленях перед пастельным портретом Ульрики, который висел на стене в рамке под стеклом, и причитавшим самым горестным образом. «Нет! ― вскричал Формозии, прижимая Вальтера к груди. ― Нет, я не могу вынести твоих мук, твоего отчаяния, ради тебя я жертвую своим счастьем! Я отказался от Ульрики, сумел уговорить старого отца, чтобы он принял тебя в зятья. Ульрика любит тебя, хотя еще сама не догадывается об этом. Проси ее руки, я отступился от нее! Прощай!» Он хотел удалиться, но Вальтер удержал его. Ему казалось, что все это ― сон, он не поверил Формозию до тех пор, пока тот не подал ему собственноручную записку старого президента, где значилось примерно следующее: «Благородный юноша! Ты победил! Я с горестью отпускаю тебя, но уважаю твою дружбу, граничащую с геройством, о каком приходится читать только у древних. Разрешаю господину Вальтеру, человеку похвальных качеств, занимающему доходную должность, просить руки моей дочери Ульрики, и если она даст согласие, то я возражать не буду». Формозии действительно уехал, Вальтер посватался к Ульрике, Ульрика действительно стала женой Вальтера. Старый президент написал Формозию еще одно письмо ― в нем он осыпал юношу похвалами и просил доставить старику удовольствие и принять от него в дар три тысячи талеров отнюдь не в виде возмещения, ибо он понимает, что его потерю ничем не возместишь, а лишь как ничтожный знак его искреннего расположения. Формозий ответил, что старому господину известно, сколь скромны его потребности, что деньги не сделают его счастливей и одно лишь время принесет ему утешение в его утрате, в каковой виноват один только рок, возжегший любовь к Ульрике в груди любимейшего друга; он лишь отступил перед этим велением рока, следовательно, ни о каком благородстве здесь не может быть и речи. Впрочем, он принимает дар с условием, что деньги будут вручены некой бедной вдове, живущей в беспросветной бедности там-то и там-то вместе с добродетельной дочерью. Вдову разыскали и передали ей три тысячи талеров, предназначавшихся для Формозия. Вскоре после этого Вальтер написал другу: «Я не могу дольше жить без тебя, вернись, приди в мои объятия!» Формозий исполнил его желание и, приехав, узнал, что Вальтер отказался от почетной и доходной должности с тем, что ее предоставят Формозию, который давно мечтал получить такую же. Формозий и в самом деле был назначен на ту должность и оказался, если не считать обманутых надежд в отношении женитьбы на Ульрике, в наивыгоднейшем положении. В городе и во всей округе поражались, глядя, как оба друга состязаются в благородстве, их поступки воспринимались как отзвук давно минувших прекрасных времен, как пример геройства, на какое способны только благородные души.

― В самом деле, ― начал я, когда Понто замолчал, ― в самом деле, судя по тому, что я слышал от тебя, Вальтер и Формозий ― благородные и сильные духом люди, способные на самопожертвование; такие, разумеется, не имеют понятия о твоей хваленой житейской мудрости.

― Гм, ― ехидно ухмыльнулся Понто, ― это еще как сказать! Остается добавить несколько подробностей, которые ускользнули от внимания горожан, но стали известны мне частью от хозяина, частью по собственным наблюдениям. Любовь господина Формозия к богатой дочке президента была, надо полагать, не столь уж пылкой, как думал ее старый отец, потому что в самый разгар этой убийственной страсти молодой человек, весь день пребывавший в бездонном отчаянии, не упускал случая каждый вечер навещать хорошенькую изящную модисточку. Уже после того, как Ульрика стала его невестой, Формозий обнаружил, что ангелоподобная фрейлейн обладает талантом внезапно превращаться в маленькую фурию. Кроме того, он узнал из надежных источников досадную новость, что Ульрика, живя в столице, умудрилась приобрести богатый опыт в любви; тут-то и нахлынуло на него непреодолимое благородство, толкнувшее его уступить другу богатую невесту. Вальтер, во власти странного наваждения, действительно влюбился в Ульрику, которая являлась в обществе во всеоружии искусного туалета. Ульрике же, в конце концов, было все равно, кто из двоих станет ее супругом ― Формозий или Вальтер. Последний, правда, занимал прекрасную, выгодную должность, но, отправляя ее, так запутался в делах, что ожидал в ближайшем будущем отрешения от нее; он счел за благо заранее отказаться в пользу друга и таким поступком, по видимости весьма благородным, спасти свою честь. Три тысячи талеров в надежных бумагах были вручены некой старой, весьма почтенной особе, которая попеременно называлась то матерью, то теткой, то служанкой хорошенькой модистки. В этом деле она выступила в двойной роли: принимая деньги, она была матерью, когда же передала их по назначению, получив за то приличную мзду, превратилась в служанку девушки. Ты, милый Мурр, уже видел эту девушку, она-то вместе с господином Формозием и выглядывала из окошка. Впрочем, и Формозию и Вальтеру уже давно стало ясно, каким образом они перещеголяли друг друга в благородстве, и долгое время они избегали встреч, чтобы избавиться от взаимных восхвалений. Вот почему сегодня, когда случай столкнул их на улице, приветствия были столь сердечны.

Вдруг начался страшный переполох. Люди в беспорядке метались в разные стороны, восклицая: «Пожар! Пожар!» Верховые мчались по улицам. Экипажи тарахтели. Из окна одного дома неподалеку от нас валили клубы дыма, вырывалось пламя... Понто стремглав кинулся вперед, а я, сильно оробев, взобрался вверх по лестнице, прислоненной к стене, и вскоре очутился на крыше в полной безопасности. Но тут мне показалось...

(Мак. л.)...совершенно неожиданно на шею, ― проговорил князь Ириней, ― не обратившись к гофмаршалу, не ходатайствуя перед дежурными камергерами, почти ― скажу вам по секрету, маэстро Абрагам, с просьбой не разглашать этого дальше ― почти без всякого доклада, ― и ни одного ливрейного лакея в передних комнатах! Эти ослы забавлялись картами в вестибюле. О, игра ― это великий порок! Господин уже переступил порог, но тут тафельдекер, по счастью проходивший мимо, поймал его за фалды и спросил, кто он таков и как рекомендовать его князю. Но все-таки он мне понравился, вполне благовоспитанный молодой человек. Кажется, вы говорили, что он не всегда был только простым музыкантом и даже занимал некоторое положение?

Маэстро Абрагам заверил, что Крейслер прежде жил, конечно, в совершенно иных обстоятельствах, ему даже выпадала честь кушать за княжеским столом, и только разрушительный вихрь безвременья заставил его бежать из привычной обстановки. Крейслеру, впрочем, желательно, чтобы покров, наброшенный им на свое прошлое, оставался неприкосновенным.

― Итак, ― перебил его князь, ― он ― дворянин, быть может, барон, даже граф, или... как знать... Впрочем, не следует слишком далеко заноситься в пустых мечтаниях... Но я питаю une faible [35] к подобным мистериям... Да, веселенькое было время после французской революции, когда маркизы фабриковали сургуч, а графы вязали филе для ночных колпаков и никто не хотел величаться иначе, как monsieur, маскарад был великолепный, все веселились до упаду. Но вернемся к господину фон Крейслеру. Бенцон ― мастерица разбираться в подобных вещах, она расхвалила его, дала превосходную аттестацию, и я вижу ― она права. По его манере держать шляпу под мышкой я тотчас признал в нем человека образованного и отменно воспитанного.

Князь добавил еще несколько благосклонных слов по поводу внешности Крейслера, и маэстро Абрагам понадеялся было, что план его удастся. Он имел намерение устроить своего дорогого друга капельмейстера в штате химерического двора и таким способом удержать его в Зигхартсвейлере. Но когда он еще раз заикнулся о своем плане, князь решительно возразил, что из этого ровно ничего не получится.

― Судите сами, ― сказал он, ― маэстро Абрагам, могу ли я ввести сего приятного молодого человека в свой тесный семейный круг, ежели поставлю его капельмейстером, иными словами, мелким чиновником. Дать ему придворную должность, скажем maître des plaisirs или maître des spectacles? [36]. Но ведь он великолепно знает музыку и, по вашим словам, имеет немалый опыт в театре. Я же ни на шаг не отступлюсь от правила моего блаженной памяти родителя, постоянно внушавшего мне, что указанный maitre, упаси господь, не должен смыслить в предметах, коими ему ведать надлежит, дабы он не слишком во все вникал и не заботился чрезмерно о всяких там актерах, музыкантах и тому подобное. Не лучше ли господину Крейслеру оставаться у нас, соблюдая инкогнито, в роли иностранного капельмейстера, тогда он получит доступ во внутренние покои княжеского дома по примеру некоего, тоже достаточно знатного господина, каковой несколько времени назад, правда, под недостойной личиной презренного фигляра, развлекал самые избранные круги общества забавнейшими фокусами.

И поскольку вы, ― бросил он маэстро Абрагаму, видя, что тот собрался уходить, ― поскольку вы до некоторой степени взяли на себя обязанность chargé d'affaires [37] господина фон Крейслера, то не скрою от вас, что мне в нем не вполне приятны две черты, собственно, может быть, даже не черты, а лишь дурные привычки. Вы, конечно, догадываетесь, что именно я хочу сказать. Первое: когда я с ним разговариваю, он пристально смотрит мне прямо в лицо. У меня, как вам известно, весьма выразительные глаза, и я умею сверкать ими так же страшно, как покойный Фридрих Великий; ни один камергер, ни один паж не осмеливаются смотреть мне в глаза, когда я, устремив на них пронзающий взор, спрашиваю, не наделал ли mauvais sujet [38] новых долгов или не сожрал ли марципан? Но на господина фон Крейслера, сколько бы я ни сверкал очами, это не производит даже самого малого действия, он только улыбается в ответ, да так, что я сам не выдерживаю его взгляда. Кроме того, у него странная манера разговаривать, отвечать, вести беседу, ― тебе невольно приходит на ум, уж не лишены ли твои слова всякого смысла, и ты, если можно так выразиться... Клянусь святым Януарием, маэстро, это совершенно непереносимо, ― вам следует позаботиться, чтобы господин фон Крейслер оставил эти свои привычки.

Маэстро Абрагам пообещал выполнить все требования князя Иринея и снова сделал попытку уйти, но тут князь еще упомянул о необъяснимом отвращении принцессы Гедвиги к Крейслеру, добавив, что с некоторых пор дочь его терзают какие-то странные сны и видения, почему лейб-медик даже предписал ей на будущую весну лечение сывороткой. Теперь принцессу Гедвигу преследует диковинная мысль, будто Крейслер бежал из дома умалишенных и при первом удобном случае наделает здесь всяких бед.

― Скажите, ― спросил князь, ― скажите, пожалуйста, можно ли обнаружить в этом рассудительном человеке какие-нибудь признаки умственного расстройства?

Маэстро Абрагам заверил его, что Крейслер не более сумасшедший, чем, например, он сам, но иногда он начинает вести себя несколько странно и впадает в состояние, близкое к состоянию принца Гамлета, отчего делается еще загадочней.

― Сколько мне ведомо, ― сказал князь Ириней, ― юный Гамлет был превосходнейшим принцем из древнего королевского рода, но только порой он загорался несколько экстравагантной идеей, что все его придворные непременно должны уметь играть на флейте. Высокопоставленным особам к лицу всяческие причуды, это лишь умножает почтение к ним. То, что в человеке без рода без племени находят нелепым, в знатных особах сочтут лишь изящным капризом выдающегося ума, ибо в них все возбуждает преклонение и восторг. Господину Крейслеру следовало бы, конечно, держаться в рамках, но если у него есть такое желание подражать принцу Гамлету, то это указывает на его похвальное стремление к возвышенному, развившееся, по-видимому, вследствие его особенной приверженности к музицированию. Поэтому иногда можно ему извинить его эксцентрическое поведение.

Казалось, маэстро Абрагаму не удастся сегодня уйти из кабинета князя: когда он уже открывал дверь, князь еще раз вернул его и пожелал узнать причину странного отвращения принцессы Гедвиги к Крейслеру. Маэстро Абрагам рассказал, каким образом Крейслер впервые появился перед принцессой и Юлией в зигхартсвейлерском парке; возбужденное состояние, в каком находился в то время капельмейстер, могло, конечно, произвести отталкивающее впечатление на девицу с такими тонкими чувствительными нервами.

Князь с некоторой горячностью выразил надежду, что господин фон Крейслер, должно быть, не пешком же явился в Зигхартсвейлер, а оставил, надо полагать, свой экипаж на одной из широких аллей парка, ибо только искатели приключений низкого звания имеют обыкновение странствовать пешком.

Маэстро Абрагам напомнил его светлости памятный всем случай с неким храбрым офицером, который совершил бегом прогулку от Лейпцига до Сиракуз, ни разу не подбив в дороге подметок. Но с Крейслером все, безусловно, обстоит иначе, он, конечно, оставил свой экипаж где-то в парке. На сей раз его светлость объяснением были вполне довольны.

Пока в кабинете князя происходил весь этот разговор, Иоганнес сидел у советницы Бенцон за самым роскошным фортепьяно, когда-либо вышедшим из искусных рук Нанетты Штрейхер, и аккомпанировал Юлии, которая пела большой, полный страсти речитатив Клитемнестры из Глюковой «Ифигении в Авлиде».

Биограф, стремясь елико возможно приблизить портрет героя к оригиналу, к несчастью, вынужден изобразить его человеком экстравагантным, который, особенно в минуты музыкального экстаза, может показаться стороннему наблюдателю почти сумасшедшим. Мы уже приводили образец его выспренней манеры выражаться, вспомните его слова о пении Юлии: «...когда вы запели, вся страстная мука любви, весь восторг сладостных грез, надежд, желаний ― все это поплыло над лесом и живительной росой пало в благоуханные венчики цветов и в грудь внимающих вам соловьев». Судя по всему вышесказанному, мнению Крейслера о музыкальном таланте Юлии не следовало бы придавать значения. Между тем упомянутый биограф, пользуясь случаем, должен заверить любезного читателя, что в пении Юлии, к великому его прискорбию, никогда им не слышанном, по всей видимости, заключалось нечто таинственное, глубоко чарующее. Самые степенные люди, которые только недавно срезали свои косички и, одолев сложный юридический казус, коварную, непостижимую болезнь или строптивый нрав какого-нибудь знатного юнца, могли внимать музыке Глюка, Моцарта, Бетховена, Спонтини, не испытывая ни малейшего душевного трепета, ― даже эти люди нередко утверждали, что пение фрейлейн Юлии приводило их в какое-то особенное умиление; почему и как ― они сами не могли сказать. Будто бы странная щемящая грусть, доставлявшая неизъяснимое наслаждение, хватала их за душу, и подчас они невольно совершали всякие дурачества и вели себя, словно молодые фантасты или рифмоплеты. Далее нельзя не упомянуть, что однажды, когда Юлия пела при дворе, было замечено, что князь Ириней довольно явственно стонал, а по окончании арии подошел к ней, прижал ее ручку к губам и чуть не плача молвил: «Драгоценнейшая фрейлейн!» Гофмаршал осмеливался утверждать, что князь Ириней действительно поцеловал маленькой Юлии руку, причем из глаз у него якобы выкатились две слезы. Но по настоянию обер-гофмейстерины это утверждение было опровергнуто как неприличное и противоречащее интересам двора.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: