Уф, ну и вылазка! Осмотрела лыжи, все они поцарапаны и ободраны, ничего из моей затеи не вышло. Ничего похожего на кусочки красной ткани ни к одной из них не пристало. Увы, все это происходит не в детективном романе.
На обратном пути прошла через библиотеку, чтобы глотнуть докторского бренди. Не люблю я эту комнату. Темная. Затхлая. Табаком провоняла. Здесь месье работает.
Села за его письменный стол. Красивый стол из черного дуба.
Хотите верьте, хотите нет — все произошло так же, как и с манто. Должно быть, это предопределено свыше! (Шикарное выражение, я его в тюряге подцепила; Мишель так говорила: «Если я и убила своих детей, то лишь потому, что так было предопределено свыше!» Бедная Мишель — ей еще десять лет сидеть.)
Поглаживаю письменный стол — то сверху, то снизу, очень люблю дерево. Открываю бювар, провожу пальцем по розовой промокашке, на которой отпечатались совсем свежие следы нескольких строчек (интересно, сочтут ли люди мое повествование красивым, если когда-нибудь прочтут его?), приглядываюсь к ним: мне нравится читать отпечатавшиеся на промокашках слова — будто расшифровываешь секретное послание.
Могу сказать, что на сей раз надежды мои оправдались. Всего несколько строк: «…но теперь это будет твоя». Конец письма. Его письма. Он тщательно промокнул его перед тем, как отнести наверх. Пока днем все без дела болтались по дому, он явился сюда и спокойненько занялся своей писаниной.
А я, конечно же, не помню, чтобы кто-то из них сюда заходил.
И это не все. Когда я это увидела, то принялась обыскивать письменный стол. Был такой момент, когда на лестнице мне послышался какой-то звук, я испугалась, вытащила револьвер — ничего.
Настороженно прислушиваясь, я боялась услышать какой-нибудь вздох, чье-то дыхание, потому что ступеньки могут, конечно, трещать сами по себе, но уж никак не дышать. А тут — ровным счетом ничего. Тогда я возобновила поиски. До самого локтя засунула руку под стол (такое я видела в кино про шпионов), и — сработало! Рука наткнулась на что-то плоское и твердое. Вытащила. Какая-то брошюрка. Черная с красным обрезом. Как молитвенник. Хорошенькая. Она была приклеена скотчем к днищу стола.
Я открыла ее. Это оказалось не брошюркой. Это оказалось чудовищно.
Серия набросков. Там было лицо маленькой девочки, потом — чем-то знакомого мне мальчика, потом — других девчонок, потом — Карен и, наконец, Шэрон и мое.
С застывшими улыбками. Превосходно нарисованные. Только глаза на всех лицах были выколоты — по-настоящему выколоты, так что сквозь глазницы каждого из них на вас смотрит тот, кто внизу.
Я — последняя. Под мои пустые глазницы подложена красная промокашка. Я улыбаюсь, и глаза у меня красные. Через каждое лицо (а их десяток) наискось проходит отпечаток — тоже красный, ярко-красный, словно след руки, погладившей каждого из них по щеке; но если присмотреться повнимательнее, то становится ясно, что это не рука, а нечто иссохшее, когтистое — отпечаток самой смерти.
Смерть наложила отпечаток на мое лицо — ни у кого больше не может быть такой руки, как эта: с тремя длинными костлявыми пальцами, которые пытаются дотянуться до моего рта.
Внезапно я поняла, отчего лицо мальчика мне было знакомо: это их лицо! Я сразу же призадумалась над тем, что нигде нет фотографий, на которых они были бы сняты маленькими. В доме можно найти лишь те, на которых им уже по крайней мере лет двенадцать.
Что здесь творится? Прилепила блокнот на место липкой лентой — надеюсь, не отвалится; все еще дрожу, да так, что револьвер в кармане стучит по бедру; кто-то в этом доме играет с мертвецами и всякими связанными со смертью штуками, — кто-то, кто, впадая в слабоумие, теряет всякое подобие человеческого образа.