double arrow

ПСИХУШКА 7 страница


Говорю ему, что он несёт чушь, что он болен, и его надо лечить. Пытаюсь воздействовать прямыми методами, но он снова начинает орать в трубку, и я понимаю, что ничего не выйдет. Надо думать быстро, и я пытаюсь достучаться до него. Гитлер не может прилететь в Хитроу, он уже живёт в Слау, в одной квартире со Сталиным. Что он думает, что Фюрер ездил в Испанию в отпуск, две недели гулял по Бенидорму, загорал, ездил в Сан Мигель, снимал девочек? Гитлер староват для таких развлечений, и Смайлз сам говорил, что Гитлер и Сталин — пара пидорасов, два престарелых садо-мазохиста, которые считают политические разногласия мелочами, не хотят, чтобы мировая война помешала хорошей сессии пыток. Бессмыслица. Он думает, что Гитлер прогуливается по Сан-Антонио в шортах с британским флагом и в вязаном жилете, всю ночь танцует под Шаламар и Шакатак? Как-то это не в стиле Фюрера. Смайлз знает, что тот предпочитает «отвёртку». Раз уж он гомосек, он бы снял комнату в каком-нибудь стрёмном отеле на побережье вместе с Дядей Джо, отдыхал бы в инвалидном кресле, устав пороть жопу красного диктатора. Слышу, что Смайлз смеётся, говорю ему, мол, не обращай внимания на эти сообщения. Ему надо уйти оттуда, сесть на автобус до дома. Или ещё лучше, скажи мне, где ты, я сам приеду за тобой. Несколько секунд он молчит, обдумывает моё предложение. Слышу, он снова смеётся, представляет Адольфа Гитлера и Джо Сталина на набережной Борнмута, камень вышибает им зубы, завывает ветер с Канала, и власть над миром ещё дальше, чем в молодости, когда они строили свои честолюбивые мечты. Но потом он прекращает смеяться, говорит, ему надо идти. Он в отеле ждал, пока прибудет самолёт. Не может сказать, какой, потому что телефон прослушивают. Если он погибнет на взлётной полосе, в пламени реактивного двигателя, пускай я всем скажу, он сделал всё, что мог.

Гари окончательно съехал с катушек, слова текут, как будто он здорово перебрал спида, он несётся к краю своего параноидального мира, наполненного заговорами и тайными планами, видит знамёна, преследует по всему Слау воображаемых преступников, ищет в жилых массивах, на рельсах, читает плакаты в Квинсмере и ломает тайные коды, находит связи там, где их не существует. Несёт откровенный бред психопата, но, самое страшное, иногда он кажется вполне осмысленным или просто хорошей шуткой. Он смотрит на моё лицо и ухмыляется, но в глубине души он абсолютно серьёзен. Не хочу причинять ему боль, поэтому не могу придумать, как показать его доктору. Он достаточно умён, чтобы разговаривать со мной, когда рядом никого нет. В другое время он тихий, ничего не рассказывает. Про некоторые его телеги я сам хотел бы знать, есть ли в них правда, или это ерунда. Идеями можно заразиться, так что я подозреваю, безумием тоже можно заразиться.

Звоню Тони, он сразу приезжает, несётся на полном газу, мы пересекаем Слау, выезжаем на А4 через Кольнбрук. Гоним по широкой дороге, вдоль припаркованных грузовиков, гравийных карьеров, кафе для дальнобойщиков, самопальные стоянки зажаты между контейнерами, канавы обложены булыжниками, камни и грязь покрывают дорогу, летят из-под колёс, царапают краску, камешки, застрявшие в колёсах, скрипят саундтреком к концу света, грохот приземляющихся самолётов. Проезжаем через мир дремоты и бургеров, усталые люди на минутку закрыли глаза перед тем, как забрать багаж из аэропорта. Стоянки забиты гряз-нющими грузовиками, заросли крапивы и травы завалены мусором. Мы спешим, Тони едет по белой полосе в центре дороги, встречные машины и грузовики объезжают нас слева, таксист демонстрирует крепость нервов, мигает нам фарами. Пару секунд я думаю, что Тони хочет нашей смерти, но оба выворачивают влево в последний момент. Смотрю на Тони, он в панике, безумие его матери расползается по семье. Это болезнь, как рак, разве что психическая, а не телесная, замешанная на идеях о добре и зле, хорошем и плохом. Никто из нас не знает, что теперь делать, как разбираться.

Если Смайлз был в отеле и остался там, у нас есть шанс найти его, но отель ещё надо угадать. Мы проверяем первый же, Тони идёт к телефонам, достаёт Желтые Страницы, обзванивает номера один за другим. Описывает им брата. С четвёртой попытки ему везёт. Женщина на другом конце видит Смайлза в баре, он смотрит на садящиеся самолёты со стаканом в руке. Мы едем туда, припарковываемся и влетаем в фойе. Клиентура — сплошь богатые туристы и бизнесмены, дурацкая музыка и резиновые растения. На нас смотрят, как если бы мы пришли чинить сортиры и должны были зайти с чёрного хода, но нам всё равно. Мы не хотим, чтобы Смайлз заметил нас и смылся, стоим у дверей бара, планируем, что делать дальше. Вдруг он поворачивается, замечает нас, машет рукой. Он выступил блестяще, говорил про двигатели, приземляющиеся Боинги, как он однажды полетит на Конкорде. Мы без проблем его напоили и увели с собой. Похоже, он забыл о Гитлере в лимузине. Он пошёл с нами без проблем, без драки, мы сидим на заднем сидении, он шутит, говорит, что Тони надо купить униформу, если он хочет подрабатывать шофёром. Он был очень непредсказуемый, ты никогда не знал, что он выкинет в следующий момент.

Пока мы ехали, он начал в блокноте рисовать картинку, стрелочки по всему листу к квадратикам с надписями «РАЙ» и «АД». Чёрные чернила на белой бумаге, и в треугольниках он написал «ЖЁЛТЫЙ, КРАСНЫЙ, ГОЛУБОЙ, ЗЕЛЁНЫЙ». Я так и не понял, что это значит. Может, ничего. Он закрывал рот рукой и шептал, что везде жучки, нас подслушивают, но если ты знаешь волшебное слово, то можешь перевернуть эффект этих жучков, будешь слышать голоса, летящие через нас, подслушивать радиоволны, снова спрашивал меня, почему Тэтчер защищает маньяков, извращенцев и массовых убийц, почему им дают убежище и новую жизнь, в конце концов начал говорить так громко, что Тони его услышал. Смайлз пытался подключить меня, говорил, я могу услышать правду, если захочу, если буду внимательно слушать, сделаю, как он мне объяснит. Тяжёлый момент, как мы ехали в больницу, бродили там, пытались разобраться, как его туда положить, говорили с врачом, который объяснил нам положение, вернулись в машину, сидели там и пытались убедить Смайлза пойти с нами. И три часа уговаривали его добровольно пойти на лечение.

Безумие Смайлза накрывает меня, когда я пытаюсь поудобнее устроиться на полу вокзала, рядом со мной храпит мужик, ему снится новая жизнь на Западе. А моё путешествие скоро закончится, и вновь оживёт в памяти дорога из аэропорта до лечебницы. Мы сделали то, что считали нужным. Я был просто его другом, я не видел других вариантов. Мы думали, профессионалы смогут ему помочь. Они пробовали разные препараты, на химическом уровне ковырялись в его мозгах. Врачи были честными, и когда я приходил навестить его в следующие месяцы, мы сидели у телевизора в разваливающемся здании государственной медслужбы, одноэтажный дом, довоенная постройка, и он выдавал настоящие перлы, заставлял меня испытывать стыд. Ничего не изменилось, но за ним хотя бы присматривали.

Смайлз сказал, он стал для окружающих духом свободы и превосходства, что он пал на глубокое дно и поднялся к вершинам. Мы сидели в углу, слушали вечерние новости, выступала Тэтчер, лицо подсвечено студийными прожекторами, я смотрел на Смайлза, начал насвистывать мелодию из песни Fun Boy Three, «The Lunatics Have Taken Over The Asylum», он засмеялся, оторвался от истории про Мао, как он бегал за шлюхой, и начал повторять слова, стучать пальцами по ручкам кресла. Перед нами пожилая женщина и пацан играли в теннис, он переключился на ClashyeBCKyio «What’s My Name» — «Я пытался устроиться в теннисный клуб, на двери висел знак, МЕСТ БОЛЬШЕ НЕТ, меня приняли копы за драку на дороге, и судья даже не знал, как меня зовут» — и вдруг он разозлился, сказал, это худшее оскорбление, когда люди не знают твоё ёбаное имя. И спросил, помню ли я, как нас бросили в канал, только потому, что мы были безымянными панками, рисунками с обложки «Sun». Прямо как «Gotcha», где та же газета опошлила смерть сотен аргентинцев. Он задрожал, перестал петь, сказал, мол, представь, запертые люди, и корабль тонет. И плюнул в экран телевизора. Он знал, что происходит. И поэтому мы сдали его врачам.

Пришлось поискать поезд Москва-Варшава, зато он полупустой, и я еду один в купе, весь день смотрю, как медленно проплывает за окном Россия, остановки, разгон, совсем не как поездка из Пекина. Ночью я залезаю на верхнюю полку. Вагона-ресторана нету, и я всё время думаю о еде, засыпаю с трудом, хотя после вчерашней ночи ужасно измучен. Люди заходят и садятся, курят, и разговаривают, и сходят ещё затемно. Рано просыпаюсь, снаружи идёт дождь, мы снова останавливаемся, земля зелёная и плоская, сверху лежит крышка низких серых облаков, горизонт — тощий жёлтый пластик, воткнутый для декорации. Холодный воздух разгоняет тяжёлый запах пота и пепла. Напротив останавливается электричка, она идёт в другую сторону. Забита, все смотрят на меня, сотни пар глаз разглядывают чужака. Показываю им язык. Мальчишка говорит что-то и показывает на меня. Люди смеются. Старик машет рукой. Изображаю обезьяну, чешу подмышками, прыгаю. Обезьяна в зоопарке. Люди снова смеются, женщина с красными волосами подмигивает. Электричка трогается, исчезает, а мы стоим ещё час. Контролёр говорит, мы в Литве, наверно, на этих полях дрались фашисты с коммунистами. Хочу сказать, что мы посреди нигде, но это слишком просто. Всё где-то. У людей в электричке есть семьи, друзья, работа, история, культура. До границы я гуляю по поезду, нахожу старуху, она собирается сходить, сую ей в руки рубли, показываю на рот. Хорошие деньги бросать на ветер ни к чему.

Русские и польские пограничники по очереди проверяют мой билет, паспорт и визу. В Варшаве город разворачивается вокруг открытых платформ, послевоенные здания, поляки оказались зажаты между левыми и правыми, Западом и Востоком. Хожу по площади перед вокзалом, ищу еду.

На улицах пусто, еды нет, да и польских денег у меня тоже нет. Надо искать поезд, а то у меня кончится виза, жаль терять возможность посмотреть Варшаву, в детстве я видел по телеку её сожжённой, картины гетто, груды тел в Треб-линке, оскаленные черепа, потом мне снились кошмары, евреи, цыгане, другие. Иду по туннелю, чистые продезинфицированные стены, а потом три фигуры заслоняют свет с другого конца, я понимаю, почему тут нет ни разбитых бутылок, ни граффити. Трое полицейских идут ко мне, похожи на военных, машут руками, челюсти выставлены вперёд, глаза смотрят прямо, длинные ноги стучат по асфальту в коммунистической версии нацистского марша. Выражения на лицах нет, три машины печатают шаг. Прижимаюсь к стене, чтобы меня не затоптали насмерть, смотрю, как они исчезают за поворотом. Возвращаюсь на платформу, сижу на лавке, втягиваю холодный воздух, жду стука колёс. Может, сегодня воскресенье. Берлинский поезд забит, но я нахожу уголок в конце вагона, пытаюсь поспать до границы Восточной Германии, где поляки и немцы снова проверяют у меня документы. Люди выходят, и я сижу в купе, пока полиция патрулирует коридор. Окончательно просыпаюсь, когда мы въезжаем в Восточный Берлин, силуэты домов — серые квадраты на чёрном фоне, город-призрак, мрачные улицы, только фонари светят, поезд тормозит, останавливается, я сажусь в метро на Фридрих-штрассе, стою на платформе, полночь, в наушниках «Gates Of The West» с пластинки Clash «Cost Of Living». Хочется смеяться. Детские игры. Так и сижу на платформе, усталый, грязный, голодный, грустный, счастливый, мне плевать, что на меня смотрит вооружённая полиция. В воздухе напряжение, люди вокруг нервничают, знают, что это конец, начало, надеются, что их не задержат здесь, что удастся спокойно выехать на Запад.

Поезд в Западный Берлин только что не перетянут скотчем. Он дребезжит вдоль платформы, где столпились мы, остальной вокзал пуст. Поезд останавливается, двери закрыты. Водитель ждёт официальной отмашки. Люди потеют, глаза бегают: чёрт, почему задержка, может, что-то случилось; и когда двери открываются, все вваливаются внутрь, образуется давка. Я встаю у дверей с другой стороны, и через пару минут мы заперты, поезд встряхивает, удар, колёса скрипят по рельсам. Плеер шумит, но хотя бы приглушает грохот вагонов, и я затыкаю уши, прижимаюсь лицом к стеклу, вижу камни Востока, дома становятся чище, квартиры прячутся в темноте, мерцание света, горят костры, призраки войны, эта часть Берлина — темная и могучая. Свет ловит мой взгляд, я поворачиваюсь за ним на Запад, странно это говорить, но Западный Берлин сияет, как будто его подожгли, тысячи огней освещают небо, и хотя это красиво, у восточной части города есть свои достоинства, город холодный, но могучий, я понимаю, как спокойны коммунистические города по ночам, от Китая до Восточного Берлина. Все тянут шеи, чтобы увидеть Западный Берлин, у меня лучшая позиция, и поезд подъезжает к Берлинской Стене, пересекает её, вагоны проплывают над ничейной территорией, освещенной прожекторами, контрольные вышки вдоль стен, с восточной стороны — больше солдат, большая собака на цепи сидит и смотрит на поезд, свет такой яркий, что слепит меня, земля на ничейной территории почти жёлтая, и если бы прополз паук, его бы сразу заметили. Я понимаю, почему люди тут такие нервные. Это научная фантастика, поделенный пополам город и континент. Этот вид Берлинской Стены останется у меня в памяти навсегда.

Оставляем Стену позади, въезжаем в праздник жизни, яркие цвета и фонари, миллионы ламп дают ровный гул, и я чувствую возбуждение, и в то же время опустошение, потому что может здесь и свободный мир, но технологии и гаджеты принадлежат крупному бизнесу, всё завязано на рекламе, я пытаюсь удержать на месте голову, ошеломлённый после месяцев в странах, где такой фигни нет и в помине, где овощи все разной формы и мясо, когда его видишь, не упаковано в целлофан. Я в капиталистической стране чудес, которая оставляет Гонконг в глубокой жопе. Дешёвая, но прекрасная, пустая, но дружелюбная, тупая, но умная, великое шоу богатства и собственности. Смотрю вперёд и назад, на Запад, на Восток, интересно, снесут ли эту стену когда-нибудь, и кто выиграет. Не представляю, как это будет выглядеть. По крайней мере, не при моей жизни.

Меняю остаток денег у Банхоф[26]Зоо, человек у гостиницы отправляет меня назад, вокруг вокзала, к двери в кирпичной стене. В гостинице темно, но американец пускает меня внутрь, объясняет правила. Расписываюсь, плачу за постель. Берут немало, что-то типа христианской миссии, я оглядываюсь вокруг, пока иду за ним в большую комнату, её строили наверно под склад, два сосновых стола в центре, на них горящие свечи и ладан. Он вводит меня под арку, пространство заполнено матрасами, подушками и одеялами, для интима — занавески на рамах. На столах иконы, некоторые люди свели ладони и стоят, молятся, кто-то наоборот, поднял руки, один блондин сжимает голову в ладонях. Женщина разглядывает белое пламя свечи, сзади Иисус прибит к кресту. Спрашиваю мужчину, кто они, он шепчет, беженцы с Востока. Киваю, он исчезает. Хочется, чтобы появился Граф Дракула. Но запах ладана приятный, и здесь есть своя атмосфера. Не могу понять, хорошая или плохая.

Самое важное, что у меня есть крыша над головой на ночь. Теперь надо найти еды. Уже больше часа ночи, и единственное, что работает — «Макдональдс». Не могу поверить. Никогда не ходил в них дома, но больше некуда. Захожу, провожу час в Западной Европе, впервые за три года. Сижу с двумя коробками подогретой картошки фри, яблочным пирожком и большой колой. Играет музыка. На улицах пусто, но фонари горят ярко. Повсюду реклама. Семь подростков со скинхедовскими стрижками заходят и заказывают еду, сидят за столом, жуют. Наверно, французские солдаты. Слишком заняты едой, чтобы разговаривать, спокойная музыка и яркие жёлтые стены сносят мне башню. Я в пластиковом мире ем пластиковую пищу, разглядываю рекламу, все цвета радуги на неоновых вывесках, миллионы долларов ушли на фигню, гламурные лица белокурых моделей и загорелых спортсменов, сила американских подростков, чистая кожа, одежда от модельеров. И слушаю саундтрек в стиле диско.

Возвращаюсь в гостиницу, тёплая удобная кровать, отгораживаюсь от мира занавеской. Первый нормальный отдых с самого Китая, лучший — с Гонконга, и я сплю до полудня, когда меня будит уборщик.

В душе ещё лучше, моюсь первый раз за неделю, и первый раз в нормальной горячей воде с моего отъезда из Англии. Беру одежду и понимаю, как же она воняет. Бреюсь и смотрю в зеркало. Я потерял вес, глаза чуть не вылезают из орбит, так и лучатся счастьем. Разбираюсь с поездом на Лондон, потом гуляю, смотрю на Берлинскую Стену с улицы, в кафе ем рулет, медленно потягиваю пиво в баре, в половине одиннадцатого сажусь в вагон, и дремлю, пока на следующий день мы не приезжаем в Хоук. Покупаю отцу и матери конфеты в паромном дыоти-фри, всё, без копья, после покупки билета за душой тридцать долларов. Они всегда покупали конфеты по выходным. Из Хариджа еду в Лондон, оттуда на метро — до Паддингтона, сижу на платформе, жду поезда на Слау.

Жвачка прилипла к ноге. Отчищаю её, встаю. Три молодых парня бегут мимо, все в лейблах, кроссовки аж сияют. Я вернулся домой с двадцатью фунтами в кармане, но это фигня. Душа поёт. Я еду домой. Наконец-то это до меня доходит.

Думаю, сколько раз мы ездили утренней электричкой до, Слау, рано утром в воскресенье, после ночной попойки.

Какой-то несчастный педик ходил по вагонам, проверял билеты, и вот мы, сидим бухие, под спидом, злые. Им не очень хотелось с нами связываться, и когда у нас спрашивали билеты, мы говорили, денег нет, вообще нет. И что им было делать? Все в этих поездах ездят бухие, без билетов, компенсируя ту цену, которую БЖД ломит за билеты «туда». Но они были простыми людьми, и как-то невесело отбирать деньги у банды наглых мерзких пацанов, которые тащатся куда-то через Западный Лондон. Помню старого сикха, он примотался к нам, решил соблюсти правила. Мне было жалко его, потому что мы спорили и спорили, пока Дэйв не схватил его за шею, а он всё не унимался, и я сказал Дэйву, отпусти его, это просто старый придурок. Мы собрались вокруг него, а сикх сказал, чтобы мы слезали на следующей станции, иначе он вызовет полицию. Следующая станция была Слау, так что мы согласились. Дело портило то, что он старик, и я знал, что он тоже сбит с толку, может, подумал, что мы на него наехали, потому что он сикх, только это было не так, нам на такие вещи всегда было по фиг, просто он уж больно развыступался, а должен был бы понять расклад и спокойно свалить.

Поезд подъезжает, я сажусь, пластиковые коробки и стаканы валяются на сидениях, таблоид с красной обложкой валяется на полу, голые сиськи двадцатилетней блондиноч-ки, статья про принудительную кастрацию насильников, знакомый запах вагона, недельная моча и сегодняшние остатки кофе, Маргарет Тэтчер улыбается мне в лицо, статья про нечто под названием подушный налог. Пыль на сидениях, окна последний раз мыли в прошлом веке, но это Англия, и правильный вид и вкус; и мы трогаемся, набираем скорость, я смотрю на клубок путей и кабелей, его скоро сменяют дома из красного кирпича; мы ни разу не ездили через Хануэлл, жилая зона кончается, текстильные фабрики и склады вдоль дороги, мы проезжаем Саутхолл и Лэнгли; улицы мрачнее, народу меньше, больше теней и пространства, шлакобетон вместо красного кирпича, дешёвые лёгкие кирпичи новостроек; уже больше десяти, снова моё отражение в стекле, Сибирь далеко отсюда, Рика в прошлом, и когда я смотрю на себя, вижу потасканного мужика с полным рюкзаком вонючих шмоток и пустыми карманами. Утыкаюсь носом в окно и закрываю глаза, слушаю рёв двигателя, стихает, когда мы въезжаем в Слау, открываю глаза вовремя, чтобы увидеть заправку справа, канал исчезает из виду, там внизу — баки и трубы, «Гранд Юнион» заброшен, железные дороги быстрее и эффективнее. Современная жизнь ценит скорость и развитие, непрекращающийся рост, производство во имя производства. По крайней мере, так говорят. Пластик отлично вписывается в эту схему. Плевать на качество. Свет китайских фонариков сотен домов просачивается сквозь пыль в поезд. Я стою у двери, жду остановки, выхожу и иду по платформе, лезу по ступенькам, прохожу по деревянному коридору, белые панели, мы их так любили раскрашивать, наши надписи давно в прошлом, поднимаю голову, вижу прямо впереди, свежей чёрной краской: «ANARCHY IN THE UK».

У выхода никого нет, так что можно не идти вдоль первой платформы, а по насыпи, как мы делали детьми. Можно выйти через зал касс, притвориться нормальным человеком. Пару секунд стою перед вокзалом, у фотобудки. Странное ощущение — вернуться назад, в мозгах щёлкает, приходят в движение, вспоминаю вещи, которые вообще не думал, что забыл. Передо мной — три такси, запах бензина и бетонная многоэтажная стоянка, низкое небо и тёмные облака. Поворачиваю направо, иду под уклон мимо путей, перехожу по мосту, тюнинговая Сьерра вылетает на горку, двигатель ревёт, когда водитель давит на газ, длинная серебряная антенна тянется с капота до багажника, сзади болтается сброс статики, двойные стоп-сигналы на заднем окне. Иду, распахнув глаза, то счастлив, что вернулся, то грущу, разглядывая родной город. Долго стою перед домом, в котором вырос, знакомый свет телевизора за окном. Это мой дом, но он кажется гораздо меньше, чем я помню, веранда как веранда, ничего особенного, кирпичи и стекло. Неожиданно теряю самообладание. Внутри будет тепло и хорошо, место, где не надо беспокоиться. По крайней мере, надеюсь.

Звоню в дверь и’ жду. Снова звоню. Стою пару минут, пока не вспоминаю. Звонок сломался, когда я уезжал, и его до сих пор не починили. Но это неважно, просто внутрь могут попасть только те, кто знает секрет. Громко стучу, смотрю сквозь замерзшее стекло, слышу, как скрипит дверь в гостиную, она всегда скрипела, не помню, с каких пор. Надо бы всего пару капель масла, но всем по фиг. Это неважно. Просто неважно. Вижу контуры мамы, она идёт к двери, медленно движется, женщина уже за пятьдесят, она не понимает, кто это мог придти, проповедники или соседи, забывшие ключи, или алкаш ошибся домом. Открывает защёлку и смотрит через цепочку, пару минут пытается узнать моё лицо, а потом вспоминает и отпрыгивает, как будто увидела призрак. У неё седые волосы, она выглядит старше, чем когда я уезжал. Она кричит, борется с цепочкой, распахивает дверь и обнимает меня, начинает плакать.

Дэйв и Крис поднимают стаканы, бьют ими по моей поднятой пинте, мы пьём за упокой Гари Доддса, известного как Смайлз, парня, которого мы знали с детского сада, панка, которого в юности бросили в канал четыре мудака-соул-боя, потом его свела с ума британская пресса, тяжёлое помешательство, с ним разговаривали голоса, неопрятный фанат, ему надоело жить, и он повесился. Он был беспечным пареньком, ходил и продавал фотографии «Солнечные Улыбки», потому что ему было жаль детей, у которых нет матерей и отцов, и которые живут в приюте. Хороший друг, он умел понять, что ты чувствуешь. У него было широкое сердце. Он не обидел бы и мухи. Привык ловить их под чашку и выпускать, пока отец не схватил дихлофос.

Дэйв и Крис пьют за Смайлза со мной, замедленное повторение. Они были на похоронах, пили на поминках, разнесли ближайшие магазины, били кирпичами все окна подряд, от прачечной до фастфуда. Их забрала полиция, и на следующее утро они предстали перед судом. Сочувствующий судья не стал их сажать, но им пришлось заплатить большой штраф. По штуке на брата. Тут ничего не скажешь, интересно, почему я подорвался, проехал через полмира, чтобы сидеть в полупустом баре, пить пиво, слушать бика-нье игрового автомата и звон стаканов. В последний раз, когда я видел Дэйва, мы тоже мало о чём говорили, просто пиздили друг друга на улице, перед Грейпс, после закрытия.

Тони нигде не видно, и старик Доддс живёт с тётей Смайлза в Саутхолле. Я был у его дома. Стоял и смотрел на дорогу в паб, ждал какого-нибудь движения. Ничего, только бледные отражения уличных фонарей в окнах, толстые занавески, закрытые замки. Я чувствовал разложение, день и ночь сменялись за стеклом двери, лучи света чуть-чуть не доставали до болтающихся ног покойника, пыль постепенно оседала на нём. Я стоял там пять долгих минут, потом пошёл дальше, мимо разбитой телефонной будки, и по боковой улице, перепрыгнул через проволочную ограду, и подбежал к задней двери, боялся, что кто-нибудь увидит меня и позвонит в полицию. Прижал руки к стеклу, смотрел внутрь, в сушилке ни одной тарелки, на столе только пластиковая коробка, тряпки и большая банка «Вима»[27].

Окно легко поддалось, и я потянулся открыть дверь, прошёл через кухню в холл, остановился у подножия лестницы. Не знаю, почему, но мне хотелось увидеть место, где умер Смайлз. Незачем было включать свет, жёлтые фонари светили в окно спальни. Площадка маленькая и светлая, в углу как будто что-то горело. Голые стены, если вспомнить, я в этом доме никогда не видел картин, а теперь еще хуже, ушли последние крохи жизни. Это всегда был дом, где жили мужчины. Это быстро понимаешь, пыль и кислый воздух, дом всегда был опрятным, но никогда — чистым, ни фотографий на подоконниках, ни украшений на лампах, на диване — неглаженое бельё. С тех пор, как миссис Доддс порезала вены, это был не дом, а жильё. Может, я зря сюда вломился, но я ничего не мог с собой поделать. Первым делом найду шпаклёвку и стекло, вернусь и починю окно. И никто не узнает.

Пару минут стою в холле, наконец, иду по лестнице наверх и стою под чердаком, люк на месте, это здесь Смайлз убил себя. Я не верю в призраков, но чувствуется, что здесь произошло что-то плохое, ужас приходит ниоткуда, те же психованные мысли, что в фильмах ужасов. Мои ноги не двигаются, очко играет. Чуть не обосрался. Никогда ничего подобного не чувствовал. Холодная тишина, я прохожу мимо Смайлза на лестнице, иду к его матери, на секунду ощущаю, каково ему было жить в доме, где она умерла. Почему они не переехали? Представляю, как я сижу в ванне, где умерла моя мама, миллиарды клеток впитались в поры эмали. В доме нет ничего кроме грусти, капает из крана, сток забит длинными волосами депрессивной женщины. Смайлз не хотел умирать в воде, как мать, и я чувствую движение поезда, пересекающего Сибирь, ритм бегущей воды, быстро ухожу из дома, прибегаю в паб, где светло и тепло, Дэйв барабанит по столу, поднимает руку и пробегает пальцами по воротнику рубашки. Его глаза двигаются налево-направо, мозги ищут, что сказать. Надеюсь, он придумает.

— Мы тут с Крисом болтали о всяком, — говорит он, наклоняясь вперёд, с серьёзным выражением на лице.

Киваю, подношу стакан к губам. Дэйв держит себя в руках.

— Я знаю, что Смайлз повесился, он просто идиот после этого, даже не подумал, что будет с его семьёй и друзьями. Он покончил со своей жизнью и испортил жизнь всем. Это его дело, я понимаю, мы все знаем, как устроен это мир, выживает сильнейший, мы в ответе за свои поступки, но слушай, есть вещи и поважнее, чем один повесившийся псих. Разве не так?

Я снова киваю, и Дэйв расслабляется. Что-то неуловимое возникает между нами, наверное, возвращается былая дружба. Как бы ты ни старался быть сам по себе, отделиться от толпы и идти своим путём, тебя всегда позовут назад. Быть вместе безопаснее, поэтому один из простейших способов объединить людей — дать им общего врага. Крис придвигается к столу. Дэйв почти улыбается, впервые за сегодняшний день. Когда мы были детьми, мы улыбались всё время. Нас не волновали серьёзные проблемы, мы заботились только о себе и о том, что будет в ближайшее время, какую музыку сейчас будем слушать, в какой паб пойдём, на чей концерт, кому из девушек однажды признаемся в любви, а кого постараемся трахнуть в ближайшие несколько часов. Только насущные вопросы.

— Он и раньше был немного не такой, — говорит Крис. — Был ведь? Это не я выдумал. А когда он вышел из комы, всё изменилось окончательно. Он сам изменился. Двинулся.

Я киваю, на этот раз медленнее. Я всё это знаю; беру стакан, отпиваю половину. Никто не сказал ничего нового. У меня было время всё обдумать. Годы свободы от давления извне, я прятался в своей комнате в Чунцине, шатался по Гонконгу, никаких обязанностей и ответственности, можно забыть о ненависти и пропаганде. Легко понять, к чему всё идёт. Но у меня для того, чтобы свыкнуться с мыслью о смерти Смайлза, было время — долгая дорога поездом, дни, когда нечего делать, только смотреть в окно, собирать вместе факты и искать правду. Я знаю, какова была моя роль во всём этом. Я чётко её понял. Слушаю Дэйва.

— Он начинает про Гитлера и этого, другого хрена, городит невероятную кучу хуйни, от которой у меня просто плавятся мозги, потом попадает в психушку, а потом вешается.

Все думают, что дело только в том, что Смайлз был болен, окончательно ебнулся и уже не понимал, как он живёт, но всё не так просто. Мы бы сказали, что его убили. Ну, или все равно что убили. И виновен этот урод Уэллс, который столкнул вас с моста. Могло быть и так, что вы оба остались бы под водой, и с тобой было бы то же, что со Смайлзом. Подумай об этом.

Я не спорю, тут всё логично, только упущено множество других причин. Они забыли, что случилось со Смайлзом в детстве, как однажды он вернулся из школы, искал что-нибудь поесть, позвал маму, а её не было, он поднялся наверх и нашёл её в ванне без одежды, и кровь уже вытекла из её вен. Каково такое увидеть в восемь лет? Но я ничего не говорю. Меня не было три года, я только приехал, и они думают, что я просто закрывал на всё глаза. Я чужой, надо следить за своими словами, заново найти своё место и заработать право высказывать своё мнение. Я не могу начать читать проповеди, едва сойдя с поезда. Они ничего такого не говорят, наверное, даже не думали об этом, но я знаю, что всё именно так, может быть, для меня это даже более важно, чем для них. Наши разногласия пока забыты, но в любой момент могут вспыхнуть снова. Сейчас нас объединил Смайлз. Я понимаю, что все работают в одном направлении, пытаются разобраться, как же так вышло.

— Повторим? — спрашивает Дэйв.


Сейчас читают про: