double arrow

ПСИХУШКА 6 страница


Столовая, где я работал после школы, продержалась дольше, чем я проработал в Мейнорс, хотя рядом построили другую, а после Мейнорс я поработал на заводе, до сих пор и не вспоминал об этом, а потом устроился барменом. Завод еле помню, только жар в здании, куда я ездил за ящиками, и холод, когда выезжал по пандусу, возвращался под дождь. А вот паб застрял в голове. Он отличался от бара в Гонконге, очень расслабленный, для своих. Столовая и паб, еда и выпивка, вокруг люди получают удовольствие. Мейнорс был тоскливо бедным и простым, вера в то, что надо сделать то, надо сделать сё, работаешь на будущее, забываешь про настоящее, растворяешься в их системе мышления, завод — одинокая работа, ездишь между зданиями. Паб — хорошо и не сложно, никаких кастрюль и сковород, на коже нет пятен жира и гари. Наполнять стаканы забавно, и хозяин спокойный мужик. Я был с ним честен, и он позволял мне делать всё как я хочу.

Чтобы получать относительно нормальные деньги, я выходил в дневную смену и ещё на четыре или пять вечеров в неделю. Записывал кассеты и приносил с собой, ставил, и людям, которые музыкой не интересуются, приятно было послушать что-нибудь новое, неожиданное, а молодёжь начала приходить специально, так что у паба поднялась выручка. Потом я расслабился, когда уходили последние клиенты, наливал себе выпить, разрешал Дэйву и другим ребятам задержаться подольше. Никогда не злился, но всегда заставлял их платить за выпивку, хотя они постоянно клянчили. Сам я пил бесплатно, это был честный обмен, специфика работы. Я мог бы класть деньги в свой карман, но хозяин верил мне, и я не собирался его подводить. Я работал вечерами, поэтому редко ходил куда-нибудь, и когда у меня выдавался свободный день, я сидел дома или шёл в местные клубы. Раньше я постоянно ходил на концерты, теперь — едва ли два раза в месяц. Моя общественная жизнь протекала в пабе, что неплохо, я общался с людьми в рабочее время. Для Англии в целом и для меня лично это было мрачное время, те зёрна, которые Смайлз накидал мне в душу в тот вечер в Борнмуте, начали прорастать. Личная и общественная жизнь объединились, но с нарушенными связями в голове, как у Смайлза, результат оказался куда более экстремальным. Крис превратился из вора в коппера, а Смайлз вывел Холодную Войну в новую плоскость и обнаружил новый пакт Гитлера-Сталина, только мы с Дэйвом оставались адекватными. Кроме тех моментов, когда общались друг с другом.

Сколько помню, мы всегда спорили, ещё до того, как начали интересоваться девочками, до этих фоток психов, гоняющих мяч на солнце и смотрящих телек во время дождя. Я не удивлюсь, если мы ссорились на детской площадке в шесть лет, но точно не знаю. Мы всегда так обращались друг с другом, шут его знает, почему. Мы действовали друг другу на нервы, но многие действуют на нервы, а времени на них не тратишь. Когда я работал в пабе, было ещё хуже. Он думал, солнце светит из задницы Тэтчер, работал в магазине, хорошо зарабатывал. Он любил руководить, считал, что так меньше работаешь и можно повыпендриваться в красивых шмотках. Я постоянно на него наезжал, может, потому что завидовал его успеху: деньги в кармане, улыбка на лице, пока я весь день работаю, чтобы только свести концы с концами, но скорее — потому, что он пиздил, что его кормила пресса, пока я вкалывал в Мейнорс. Он так извёлся, что я не наливаю ему на халяву. Плюс ещё были Смайлз и диктаторы, кое-что, о чём я молчал, надеялся, что всё рассосётся. Мы с Дэйвом дошли до точки, когда стоило нам сесть рядом со стаканами, как мы тут же начинали собачиться. В итоге мы поссорились, но это было позже.

К счастью я купил стереосистему, ещё когда работал в Мейнорс, и хотя она не была последним писком прогресса, но всё равно хорошая, лучшая из тех, что у меня были. Я покупал кучу музыки, слушал по утрам, перед тем, как в десять уйти, потом возвращался домой, записывал кассеты, смешивал панк поздних семидесятых с панком ранних восьмидесятых. У меня была хорошая коллекция, я не замора-чивался возрастом записей, проигрывал ранний материал, не такой уж и старый, всего нескольких лет давности, пока он звучал как надо. Учитывая, что я не ходил на концерты, все записи для меня становились новинками, я изучал тексты, картины появлялись у меня в голове, я разбирался в том, что упустил. Наверно, я слишком быстро летел, когда был подростком, а теперь затормозил, начал разбираться в музыке. Сначала я слушал только звук, думал, всё остальное продано. Как с «2 Топе», решил, что это мусор, потому что слишком новый, откровенно проглядел, а ведь он был великолепен, нёс те же идеи, только в другой форме.

Некоторые люди черпают свои идеи из книг, а для нас те, кто похож на Роттена, Страммера, Перси и Уэллера, были лучшими писателями, в своих вещах они писали про нашу жизнь. Им не надо было ничего придумывать, исследовать, они просто описывали то, что всегда мучило их изнутри, и их признали миллионы тех, кто чувствовал то же самое. Эти люди были современными, будничными авторами, таких в Англии раньше не было, они писали о жизни с помощью музыки, потому что книга им просто не пришла в голову, они стояли вне литературных классов и не пользовались обычными классическими ориентирами. И поэтому эти люди были такими особенными, их ориентиры совпадали с нашими, с нашими жизнями, а не с тем, что было тысячи лет назад тысячи миль отсюда в Древней Греции.

Я окончил школу и остался жить дома. Моих заработков не хватило бы на собственную квартиру, да и жить так было проще. Те, кто рано уходит из дома — или ненавидят родителей, или поступают в колледж, а мы все остались, где были. Мне нравилось. Отец, вернувшись с работы, сидел перед телеком, всё злее и злее, пока тянулись восьмидесятые. Иногда я сидел с ним, разделял его чувства, понимал, почему он заводится, а мама всегда чем-нибудь занималась, говорила ему выключить ящик, раз он так его напрягает. Он не мог, новостная зависимость, бесконечные споры. Мать и отец не сильно занимали мои мысли, они просто были рядом, сражались с жизнью ради своих маленьких побед, растягивали деньги до зарплаты, а я занимался своими делами. Единственная неувязка — я хотел привести домой девушку. Это было непросто, особенно когда мать и отец никогда не уходят из дома одновременно. Вот что приводило меня в ужас, оказаться запертым дома до конца своей жизни, выходить только на работу. В чём прикол смотреть, как тот, кто тебе нравится, превращается в родственника? Лучше любить, а потом исчезать и уносить с собой воспоминания. Любовь и ненависть — части одной схемы, как мне казалось.

В те годы у меня были девушки, но надолго ни одна не задержалась. Или я им надоедал, или они мне надоедали. Я и не стремился осесть. Мне всегда нравилась свобода, так уж я устроен. Может, я ждал, что Дебби Харри или Беки Бондидж войдут в паб, вытащат меня через стойку, засунут в такси и увезут прочь. Я рассчитывал только на любовь с первого взгляда, и долгие отношения считал поебенью. Должна быть страсть, иначе любовь превращается в морг. Вот что меня бесило в вонючих сквотерских панках, которые на самом деле были хиппи, потому что стоит прочитать любой из их фэнзинов — они там анализируют всё до косточек, замученные, как бродяги, а ты в курсе, что по большей части они из богатых семей, хвастаются, что вот у них крыша протекает, что холодно, они мёрзнут, убивают всякую страсть к жизни наповал. Если панк станет студенческим бунтом для пачки дрочил, которые считают себя «андеграундом» или «альтернативой» и носят шляпы Мао, я лучше на хуй стану соулбоем.

Был парень, который приходил в паб, он не врубался в музыку, но однажды вечером указал мне, что на этих записях играет до фига женщин, и он был прав. Я нашёл фотографии тех, кого видел во плоти — Полин Мюррей, Сьюкси Сью, Поли Стирен, Дебби и Беки, Полин Блек, плюс группы типа the Slits, Innocents, Bodysnatchers, и я и не думал, что это хорошо для жёсткой музыки. Это правда, с самого начала там было много женщин, зато не было ни одной великой хиппи-феминистки или мужененавистницы, и это были не куколки в платьях с рюшечками, и сиськи у них не свисали, как на Странице 3 в «Sun». Это было естественно, и мы созрели, и в газетах писали и говорили про слабых женщин, но мы их не видели. Все девушки, которых мы знали, были резкие, и когда мы были детьми, они освоили секс раньше нас, трахались со старшими парнями, и телеги про девственницу в белом платье тоже оказались хуйнёй.

Смайлз без напрягов прожил со своим стариком пару лет после комы, но потом возненавидел его и однажды начал рассказывать про Сталина и Гитлера, на которых сдвинулся ещё сильнее, маска соскользнула, и я удивился, сколько же он о них думал. Я видел, как его отец сбегает на работу, старается израсходовать каждый гран силы, может, ещё жалеет, что так грубо обращался с сыновьями, тоскует по жене. Мне было его жалко, я говорил Смайлзу успокоиться, я знаю, что его били, но были причины. Может, не стоило говорить, что сказал мне Сталин, когда он был в коме, но я рассказал, зря, потому что Смайлз захохотал мне в лицо и посоветовал заниматься своими делами. Слишком часто люди лезут в чужую жизнь, всё замечают и запоминают, говорят, что делать, как себя вести, что думать, посмотрите на Гитлера и Сталина, подумайте о мужчинах, женщинах и детях, о пытках и сексе.

Смайлз изменился после Борнмута. Всё стало очевидно, и я не знал, что делать. Он приходил в паб, когда я работал, и хотя просто сидел в углу с кружкой, я не хотел его там видеть. Он заставлял меня нервничать, смотрел, как я обслуживаю людей, спрашивал, почему я выбрал эту музыку. Я ни разу его не выгнал, а он никогда не причинял проблем, но я был на грани. Когда стало темнеть раньше, он начал оставаться дома, его настроение связано с погодой, он словно впадал в спячку. Облака висели низко, и солнца почти не было, Смайлз сидел взаперти дома. Я часто ходил к нему, но он редко впускал меня, а если и впускал, не мог сказать ничего вразумительного. Я звонил Тони, рассказывал про загоны Смайлза, но он давно съехал отсюда и до конца мне не верил.

Однажды я рассказал всё Дэйву, он заржал и печально признавать, но мы хорошо посидели, нажрались после закрытия, играли в пул в пустом пабе, играла музыка, мы трепались о Гитлере и Сталине. Я поставил «Satellite», обратную сторону «Holidays In The Sun», и Дэйв сказал, мол, помнишь то время, когда мы поехали в Норт Бэнк с Тони и Билли, когда «Челси» уделали «Арсенал». Мы, наверно, крепко нажрались, потому что ржали до упаду, вспоминая те дни, когда мы подростками ломились через туннели Финсбери Парка, всирались, что нас отмудохают чёрные, расчленят, как в газетах.

Прикол в том, что в больших городах всегда относятся со снобизмом ко всему, что не совпадает со стереотипом многоэтажек центра города, и вот мы с другими фанатами «Челси» с окраин Лондона и городов-спутников накатываемся на «Норт Бэнк» и устраиваем зачистку. Даже сейчас весело. Дэйв вспоминает, как Гитлер и Сталин организовывали для Слау славу и почёт, если бы газетчики не выяснили, что им платит совет. Мы смеёмся. Может, это последняя наша драка так застряла у меня в голове. Я почти хочу снова увидеть Дэйва. Мы смеялись над Смайлзом, и хотя он мёртв, я продолжаю хихикать в темноте.

Поезд не спеша въезжает в Москву, сначала вокруг медленно разворачиваются окраины, потом дома растут вширь и ввысь, величественные замки и бетонные многоэтажки, ограда стоит под углом к земле. Рюкзак собран, я стою в коридоре, смотрю, как появляется Москва, после свободных пространств последних дней это шок. Смотрю, снова смотрю, начинаю ржать. Кто-то взял баллончик краски и большими буквами написал «CHELSEA NORTH STAND» посреди каменного забора. Не верю своим глазам. Мы в сердце Советского Союза, одного из самых жестоких полицейских государств, и местные пишут названия бригад английских футбольных фанатов на ограде железной дороги. Ошизеть. Чувствую себя идиотом, смотрю на такие же граффити, которые писали по всему Слау десять лет назад. Ладно бы я был в Европе, так нет же, я в Москве, в центре Восточного Блока, силовой базе одной из супердержав, и самые страшная спецслужба в мире, коммунистический КГБ, не может остановить пропаганду контрреволюционных ценностей буржуйских хулиганов.

Поезд подъезжает к станции, медленный конец путешествия, разрядка после непрерывного движения с самого Пекина. Трудно поверить, что поездка закончилась, Рика в другом конце вагона машет железнодорожнику, чинящему платформу, уже чужая, снова в униформе, играет свою официальную роль. Она правильно говорила, но у меня тяжело на душе, учитывая, что знал я её пару дней, полная бессмыслица. Обычно парням такое нравится, сделать дело и расстаться без последствий, ещё одна разновидность обслуживания, а у меня почему-то комок в горле. Не знаю, жаль мне Рику, жаль себя или жаль, что нет выбора. Она отворачивается, интересно, о чём она думает. Мы проезжаем последние ярды дороги, еле ползём, гигантомания архитектуры Ярославского вокзала нависает над вагонами, поезд и люди похожи на гномов.

В ногах странное чувство, когда я схожу по лесенке и иду по платформе, мускулы одеревенели за шесть дней в поезде. Я плохо держусь на ногах, но это фигня по сравнению с головой, ощущение, что я на хипповских наркотиках. Голова кружится. Когда я прохожу мимо второй двери, хочу улыбнуться Рике, но она повернулась спиной ко мне. Оставляю её позади, теряю из виду остальных, быстро растворяюсь в массе русских, спешащих в метро, по дороге разглядываю станцию, потолок теряется высоко наверху, строили для гигантов. Разбираюсь с билетами на метро, иду по платформе, наперегонки со временем добраться до главного железнодорожного управления и заказать место до Берлина. Немцы, соседи по купе, и когда подходит поезд, мы оказываемся в одном вагоне. Когда он трогается, входит русский, ищет чего бы купить. Платит в долларах, хочет джинсы, плеера, кроссовки. У меня есть плеер, старая побитая техника, дорог мне как память. Спрашиваю, где в Москве можно выпить, похоже, сегодня я ночую здесь, но он смотрит на других и двигается дальше, покупает у мужика пару левисов. Разглядываю карту, читаю названия станций, знаю, что люди смотрят на меня. Разных возрастов, морщинистый бульдог через три сидения, грудь в медалях, фуражка на голове. Все молчат.

Выхожу на Белорусской, откуда уходят поезда на Берлин, русский с левисами тоже выходит. Он идёт в десяти шагах впереди, и тут сзади подходит мужчина в кожанке и заворачивает ему руку за спину. Ещё двое появляются спереди, один бьёт его по голове дубинкой. Глухой стук — и жертва падает. Они прямо передо мной, я говорю парню с дубинкой оставить мужика в покое. Наверняка это милиция, один из них говорит что-то по-русски и машет рукой. Парня утаскивают. Если так тут забирают за пару джинсов, хуй знает, что они сделают с женщиной, которая переспала с врагом. Снова вспоминаю вокзал Гуйлянь, мальчиков с плакатами на шее, мегафоны и дубинки, представляю западноевропейских коммунистов в экскурсионной поездке по Китаю и Советскому Союзу. Личность здесь ничего не может сделать, и когда тот парень вошёл в вагон, спрашивал джинсы, он уже знал, что может случиться, и тот, кто привязал верёвку и висел на ограждении, рисовал граффити, тоже должен был откуда-то всё знать.

Нахожу кассу, где можно купить билет на Берлин. Толпа народу, семьи сидят на мраморном полу, багаж обёрнут целлофаном и свален в большие кучи. Появляется чиновник, спрашивает, куда я направляюсь. Говорю, мне надо выехать из страны до того, как кончится транзитная виза. Он в курсе, говорит, мы приходим к нему каждый раз, когда прибывает Транссибирский экспресс. Ставит меня первым в очередь, перед длинной очередью крестьян. Начинаются споры, и чиновник кричит на людей, которые злятся, что их отодвинули. Не могу их винить. Чиновник уходит, а я остаюсь во главе очереди, чувствую себя виноватым, радуюсь, когда он приводит двух немцев. Старуха продолжает ругаться, и немцы заговаривают с ней. Через некоторое время мужчина говорит мне, что это этнические немцы, их увезли за Урал, когда началась война, они жили в России сотни лет. Горбачёв разрешает им вернуться в Германию. А сейчас она проклинает нас на старом диалекте, родом в сотни лет. Говорит, потрясающе слышать такую речь. Она молится, чтобы вороны прилетели и выклевали наши глаза. Надеется, что черви пожрут нашу плоть. Хочет, чтобы наши души горели в аду. Смотрю на её сморщенное лицо, сколько бы лет коммунисты не вытравливали веру в Церковь, интересно узнать, что религия вполне себе жива и здравствует.

На то, чтобы получить билеты уходит три часа, хотя передо мной всего два человека. Три часа разглядываю ведьму. В конце она гладит меня по руке и кормит яблоками. Мой поезд уходит завтра, и я ухожу с вокзала, чтобы оглядеться. Отели слишком дорогие, переночую здесь, сую рюкзак в шкафчик, покупаю карту города, иду наружу и оказываюсь в тридцатых. Открытые грузовики подвозят светловолосых голубоглазых солдат, те спрыгивают на землю и бегут мимо меня вглубь здания. Первое, что я замечаю после солдат, мы перед Белорусским, огромным вокзалом, но рядом нет ни магазинов, ни киосков. В витрине единственного магазина в пределах видимости лежат круги сыра. Я хочу есть, иду туда. Внутри одни женщины, разве что нет счастья на лицах, как у той огуречной девушки из Сибири. Черты лица суровые, губы опущены, таких много в больших китайских городах. Тут нет китайской спешки и суеты, только тишина и хлеб на прилавке. Хлеб и сыр меня вполне устроят. Жду своей очереди, тыкаю пальцем, у кассы достаю рубли. Нацистская продавщица орёт на меня перед всей толпой. Лежит блокнот и карандаши, она говорит, мол, пиши. Может, еду дают по карточкам. Хуй знает. Снова показываю, снова шлют на хуй. Ухожу на хуй.

По карте иду на Красную Площадь. Широкие улицы, большие тротуары. Холодно. Здания вдоль дороги похожи на учреждения, но там наверно приятно и тепло. Сложно сказать, насколько ты приспособлен к жизни, когда оказываешься в новом месте, если пытаешься совместить реальность и свои представления, но Москва — это вообще. Если бы я сошёл с поезда и не знал, где я, я бы всё понял по атмосфере. Иду дальше, перехожу через дорогу, оборачиваюсь на пронзительный свисток, вижу полицейского, он кричит и машет мне вернуться на тротуар. Следит, чтобы я ошёл. Честная старая дорога до Красной Площади, я ищу магазин, где можно было бы купить еды, ни одного нет. Что угодно. Кастрюлю борща или плитку шоколада. Неважно. Я не привередливый.

Дохожу до Красной Площади, вижу Кремль, представляю Сталина на балкончике, он смотрит, как мимо маршируют войска, празднуют победу над Гитлером. Вон широкая колонна людей стоит, чтобы увидеть Ленина, который лежит в Мавзолее. Их тысячи, терпеливо ждут. Собор Василия Блаженного тоже на месте, в реальности куда более впечатляющий. Прислоняюсь к ограде, впитываю впечатления.

Забавное ощущение, заставляет осознать, насколько же Вторая Мировая Война и последующая политика Холодной Войны повлияли на мою жизнь. Я видел Мао, жалко упускать Ленина, но очередь не движется. У меня нет времени. Я иду в Собор, там маленькие помещения, покрытые рисунками, настоящие пещеры. Здесь другая страна, древняя, ортодоксальная. Я мало что знаю об этой России.

Когда я ухожу, ещё холодает, я иду к блоку зданий поблизости, он оказывается большой торговой галереей. Там много стекла, задерживает погоду снаружи, пускает свет внутрь, плиты на полу — дорогие и чистые. Магазины забиты консервированными фруктами и прочими консервами, целые комнаты отведены под шоколад, разложенный в башни, хорошая одежда и этнические ларьки для туристов. Прикол в том, что туристов я как раз не вижу. Тут тепло, я гуляю, убиваю время. Я ещё ничего не потратил, тут вполне загребут за обмен десяти долларов, и пачка рублей жжёт карман. Не могу поменять их обратно, это уже чёрный рынок, но и здесь покупать ничего не хочется, разве что еды. Беру шоколад и кексы, иду дальше. Людей немало, не могу понять, кто они, может, сюда ходят в основном партийные функционеры, как в Магазины Дружбы в Китае. Тут продаются предметы роскоши, вряд ли простые россияне могут себе их позволить.

Не торчать же тут весь день, возвращаюсь на Красную Площадь, сижу и ем шоколад и кексы. Доев, некоторое время гуляю, но тут мало что происходит, снежок падает и тает. Время идёт, начинает темнеть, я иду назад к Белорусскому, появляются пьяные, слышу крик и удар бутылки о стену, не замечаю троих, идущих в мою сторону. Один из них бьёт меня в лицо, говорит что-то, чего я не понимаю. Поворачиваюсь, развожу руками, больно, блин, и хуже боли удивление, я трезв и предоставлен сам себе. Они идут дальше, как если бы ничего не случилось, а я стою посреди тротуара, хочу бежать за ними, но сдерживаюсь. Они исчезают, а я вытираю кровь с носа, иду дальше, высматриваю бар или кафе, где можно посидеть и выпить. Белорусский — мой временный дом, лучше, чем улица или подъезд, и я тусуюсь в главном зале, смотрю, как очередь молчаливых мужчин и женщин стоит к сломанному автомату с напитками. Здесь не меньше сотни человек, ждут парня спереди, который стучит по кнопкам. Не понимаю. Они же видят, что не работает, но всё равно ждут. Это единственный автомат на весь вокзал. Может, они думают, он заработает для них, а не для него. Никто не смеётся, под сводами потолка не гуляет эхо. Тишина меня добивает. Люди настолько раздавлены, что не могут даже говорить. Вот что я чувствую. И я сижу там, греюсь до восьми, и снова иду на улицу. Должно же что-нибудь открыться. Брожу целую вечность, группы мужчин сидят на скамейках и пьют, я не знаю, куда можно пойти в Москве. Кто-то орёт на меня, тут же забывает. Наконец вижу бар, красный свет пробивается сквозь занавески. Заглядываю внутрь, выходит мужик с козлиной бородкой. Качает головой, машет мне проваливать, смотрит вверх-вниз по улице, уходит назад.

Брожу, пока не начинают болеть ноги, не привыкли к таким нагрузкам после поезда. Хочу нажраться, но не могу найти, где, пить до утра, и спать завтра весь день. Москва не похожа на Пекин. В Китае я чувствовал себя в безопасности, даже когда гулял по ночам, а здесь в тени прячется настоящее насилие. Пекин шумный и живой, а Москва как вымерла. В Китае что-то происходило, чего я не видел, но здесь оно гораздо ближе. Я один, но надеюсь встретить мужика, который меня ударил. Берёт на испуг, худший тип людей. Я лёгкая цель: ни защиты, ни поддержки. Интересно, что я здесь делаю, гуляю по Москве, скоро десять, отмораживаю себе яйца. Думаю о Рике, хочу, чтобы всё было по-другому, чтобы она позвала меня придти и остаться у неё. Легко представляю себя на десятом этаже гранитного здания, как я разглядываю дрожащие огни Москвы, тёплая выпивка в руке и нормальный обед на столе, гудит центральное отопление. И в воображении я сижу, свеженький из душа, сухой и чистый, подмышки в идеальном состоянии, хороший дезодорант, щетина сбрита, катаю спирт в стакане, полоскаю рот, чувствую, как он проваливается в горло. Это Москва, надо бы делать что-нибудь особенное, а я замёрз и хочу есть.

Обратно, на станцию, беру рюкзак из шкафчика и ложусь в том же зале, где брал билет, лампы нещадно палят, светло и безопасно, здание и жар тела поднимают температуру. Каждые полчаса мужчины в длинной кожанке выходят и оглядываются, курят, тихо общаются друг с другом, грустно признавать, но приятно, что за нами приглядывает московский Старина Билл. Ложусь спать, интересно, что будет, если КГБ перестанет работать, решит, что человек человеку товарищ, вот пускай и разбираются. Решаю, что дела здесь пойдут в гору.

Я неверующий, ребёнком никогда не ходил в церковь, не верю, или не верую в Бога, но после Китая и того, что я увидел в Советском Союзе, мне кажется, проблема коммунизма — в отсутствии глубокого чувства единения. Война даёт его на время, а революция была классовой войной, но сейчас, когда всё кончилось, коммунизм — простая материалистическая доктрина, с правилами, регламентами и чиновниками, которым надо подчиняться. Нет духовной стороны. Раньше её давала религия, объединяла людей, а сейчас им осталась только монотонная жвачка. Им кажется, что коммунизм — антагонист капитализма, но скорее они взаимозаменимы. Они оба основаны на науке, спорят только, кому снимать сливки.

Меня это путешествие многому научило, идеи проносятся у меня в голове, пока я не засыпаю, любое путешествие заканчивается этим видом отдыха, едешь ли ты в поезде или сидишь на вокзале, я просыпался раз десять, проверял деньги в поясе, что паспорт и билет на месте, всё время на страже. Кручусь, верчусь, и каждый раз, когда просыпаюсь, мне кажется, что я в другом месте, во Дворце Чунцина, в Слау, опять в экспрессе. Надо пару секунд, чтобы собрать мозги в кучку, устроиться, зажать мочевой пузырь в ожидании утра, когда откроются сортиры, можно будет умыться, уехать из Москвы домой.

Смайлз выписался, пришёл в себя и часто заходил обсудить новости, сверлил меня глазами, пока я объяснял, что воздух наполнен сообщениями, что можно взломать код и погрузиться в мрачные секреты государства, в долгосрочные цели наших контролёров. Фолклендская Война началась и закончилась, и правое крыло захватило власть над страной, Тори оказались достаточно умны, чтобы понять, рабочие мечтают о чём-то большем, чем снисходительные кивки оксфордской интеллигенции. Люди хотят выкупить муниципальные дома, получить ипотеку, купить квартиру в новом доме, подальше от грязи и разложения, оставлять себе больше заработанных денег и увидеть, как местных диктаторов из разных советов мочат в сортире. Тори — профессионалы простых лозунгов, повторяют короткие фразы снова и снова, разжигают дома страсти, а левое крыло заседает и трындит про тенденции, убеждает нас, что Британия — говно, и, по определению, мы тоже говно. Партия лейбористов исчезла в собственной жопе, студенческие ячейки пересрались по процедурным вопросам, а пресса Тори кормила людей огромными говенными статьями, разрабатывала классические цели, говорила, что будут миллионы одиноких матерей, избитых жён, лесбиянок, беженцев, героиновых наркоманов и солнечные праздники для жестоких малолетних преступников. Когда я уезжал в 1985-м, гоняли ту же тему, я слышал её всю жизнь, и сейчас она снова в центре внимания, те, кто живёт сам по себе и не может себя защитить. По большому счёту государство целилось в шахтёров и неизбежно уничтожило организованную оппозицию. Угольные забастовки продолжаются, телеканалы снимают материал из-за полицейского заграждения, рассказывают официальную точку зрения, лидеры профсоюзов изображаются кошмарными людьми, мечтающими продать Британию Советам. Когда дело доходит до политических партий, страна разбита на два лагеря, на юге, в основном, Тори, остальная страна — лейбористы. Тактика «разделяй и властвуй», основанная на круговороте в обществе. Лейбористов на юге воспринимают как идеологов богатства, кого простые люди не интересуют, а тори рисуются тружениками, уважающими рабочих. На севере расположена тяжёлая промышленность, там лейбористские традиции, но на юге послевоенный рост Лондона и переход на лёгкую промышленность разобщили людей. Самая большая ошибка лейбористов — пренебрежение патриотизмом. Они дали тори решать, что же такое — быть патриотом. Если ты говоришь людям, что их культура — говно, с чего бы им голосовать за тебя? Я никогда не размахивал флагом, но вижу, что взгляд тори на патриотизм лжив, что гордость за свою страну значит и гордость за свою культуру. Для меня это люди, которых я знаю, места, где я жил, музыка, которую я слушаю, и то, как я поступаю. Прикол в том, что многие в партии лейбористов оторваны от повседневной культуры.

Британия в хаосе, с середины семидесятых до середины восьмидесятых сплошняком шли перемены, всё запуталось, стало хуже, и Смайлз сломался. Его мозг растворялся, когда он слушал споры и ложь, давили на всех, а не выдержал Смайлз. Однажды зазвонил телефон, он был на проводе. Он был очень возбуждён, говорил, что утром по радио слышал сингл The Clash, «White Man In Hammersmith Palais», хочет узнать, помню ли я строчки, где говорится, что если бы сегодня прилетел Адольф Гитлер, правительство бы выслало навстречу лимузин, чтобы он там ни делал во время войны? Конечно, я знал эти строчки, «White Мап» — один из лучших синглов всех времён. Не думаю ли я, что странно, что радио, где всегда ставят полную лажу, не любят нормальную музыку, именно сегодня решило поставить эту песню? Я сказал «да нет», и он вздохнул на другом конце провода.

Очередная телега Гари: он сказал мне, что гулял тем утром по дороге за сортировочным постом, и мимо проехал лимузин. Стёкла тонированы, поэтому не поймёшь, кто сидел там внутри, но ехал он точно в Хитроу. Что доказывает, что два старых диктатора не просто наебали чиновников фальшивыми бумагами, оставили коробку «платы за газ и электричество» закрытой, так что могут теперь попробовать содрать лишние шесть фунтов по пособию на жилое помещение, но конспирация куда глубже, она проникла прямо в сердце правительства. Он сказал, я должен признать, что в песне сказали правду, в прошлом мы на этот счёт уже прикалывались. Спрашивал, видел ли я хоть раз лимузин в Слау? Если честно, не видел. И правда, что Гитлер остался жив, живёт жизнью рили в Южной Америке или его подвергли глубокой заморозке безумные учёные, а сейчас оживили, и он прилетел в Хитроу, и поехала за ним не машина с мигалками и без внутренних ручек на дверях. Власти послали машину. Лимузин или ролле. А я молча слушал его, ждал очередной партии.

Гари начал кричать на меня в трубку, злился, мол, я никогда его не слушаю, говорил, что это важный момент, нельзя от него просто так отмахнуться. Вопил, мол, проснись, правительство буквально тыкнуло нас носом, они издеваются над нами. Хреново уже то, что Гитлер и Сталин живут за государственный счёт, на пособии, в квартире, которую можно было бы отдать нуждающейся семье, и это в Слау, в городе, который голосует за лейбористов. Хреново, что государство позволяет двум массовым убийцам скрываться от правосудия, но теперь за ними послали роскошный автомобиль, а ему пришлось добираться до аэропорта на двух автобусах. Где он и сейчас сидит. Он в аэропорте, ждёт, когда приземлится самолёт Фюрера. И когда он коснётся земли, Гари будет готов. Он выйдет на дорожку, когда Гитлер спустится на бетон, до того, как он дойдёт до таможни и въедет в страну, и тогда Гари не смогут посадить за убийство. У него есть нож, он решил убить Гитлера.


Сейчас читают про: