Деревушки эти бедны.
Не зайти ни с какой стороны.
Навстречу три хижинки вышли
на майский свет.
Благословишь ли?
А их уже нет.
Но воздымается в закат
церковь и подаянья просит,
как будто сама земля возносит
молитву великую малых хат.
Но видно бури был разгул
тому много лет.
По звоннице ураган полоснул,
на звоне колокол уснул:
молельщиков нет,
Веры ль не стало у сельской черни
или молятся в храме другом?
На что-де обедни да вечерни?
И без них помрем!
А лозы, как прежде, под дождик вышли,
а розы в солнечном стали тумане,
Без смеха, без слез живут поселяне,
твои прихожане.
Благословишь ли?
Сперва отдохнешь в сени алтаря,
а после к тем, кто тебя заметил,
сойдешь, в нагорном сумраке светел,
чудо творя.
Но знаешь ли, как им помочь в беде
и дать опору?
Сманишь ли малых с собой на гору,
чтоб разостлать их низинному взору
озеро Гарда в раннюю пору
с зарей в воде?
Горы ль подвинешь поближе к долине,
горы, подобные пуховикам,
чтобы отраднее старикам
спать на перине?
Ибо твоя есть власть над судьбою,
и окружив тебя, как царя,
вещи послушно пойдут за тобою,
и побегут мосты гурьбою
чрез творимые моря.
Но нынче ты устал и продрог.
Или брели
ноги в пыли
дальних дорог:
«От моря к морю, — сказал он тогда, —
я сюда
шел по дорогам острым.
не зная,
что за мною былые дни
и мук, подобных белым сестрам,
меня обуяла толпа больная,
и плачут они».
Затих.
Я въяве услышал плач покорный,
увидел, как шел он в свой храм нагорный
медленно между камней немых
и скал крутых.
Свершался дорогами удрученными
его возврат.
Он станет в ряд
со всеми тенью омраченными,
их темный брат.
Но еще цел его дом,
в который моленья
нищих века вели.
Вернется домой он владыкой в пыли,
а проснется, и клонятся короли.
Царь земли
выйдет из алтаря
потом,
средь разрушенья
чудо творя.
Он входит ощупью во врата.
В храме черно, но мала темнота
и клубится медленно вдаль, как пыль.
Приносит в церковь с собой бобыль
вечность. Ее он развернул
молитвенными руками,
и ветер живым теплом во храме
по Божьему дому подул.
Лишь тут он узнал, что церковь лгала.
Где был алтарь, там теперь стоят
у яслей три коровы в ряд
и сырую полову они до тла
из кормушки новой едят.
А вечности, принесенной извне,
не хватает и от стены к стене.
Робкой вечностью стала она,
ибо жизнь широка и полна.
И поблекший склоняет колени в пыли
тяжело.
Идет на него, по-детски дыша,
тепло.
И стал он, как царь из восточной земли,
без гроша.
«Слепой ребенок»
У всех дверей бывал слепой ребенок
и красотою матери храним,
пел ощупью он голосом слепым:
«Я небо увидал еще с пеленок!»
И люди плакали над ним.
У всех дверей бывал слепой ребенок.
А мать его тянула за собой
от плача, и он шел от двери к двери
и вновь стоял перед своей судьбой
и пел, кромешной тьме все больше веря:
«Вся жизнь лишь в лютне, в ней ведь нет потери».
А мать его тянула за собой.
Так разносил он песни по земле.
А на вопрос, что эти песни значат,
молчал он, но читалось на челе:
«Пока я вспышкой грозовою начат,
но стану жить я, как пожар во мгле».
Так разносил он песни по земле.
И находила грусть на всех детей.
И девушки, и робки и бледны,
вдруг делались на мать слепца похожи,
чьи песни были в их ночах слышны.
Они боялись — будут дети тоже.
И были матери больны.
Желанья их — как слово без конца,
как ласточек порхающая стая
вкруг той, которая вела слепца:
«Тебе, Пресвятая,
молюсь я, рыдая.
Судьба его злая.
Под купами рая
спаси мальца!»
У всех деревьев был слепой ребенок
и красотою матери храним,
он пел на ощупь голосом слепым:
«Я небо увидал еще с пеленок!»
И все они цвели над ним.
«Монахиня»
Пришла к ней в келью русая белица,
прижалась к ней: «Меня ты успокой.
К чужим морям должна я удалиться,
в них литься бурною рекой.
А ты светла. Так дай мне просветлиться,
дай быть тобой.
Пошли мне мир, который ты таить,
без страха, как еще никто не мог, —
пошли мне тишь,
да стану я скала, а не камыш,
вступя в поток».
Чуть-чуть ресницы иночески никнут
во мгле;
как будто легким ветром был окликнут
цвет на стебле.
Она движения долин хранила
и животворною улыбкою
в венок она персты соединила
и наградила деву зыбкую.
И сблизились они от немоты,
и не было им смутного начала,
меж ними только ясное звучало
из темноты:
«Яви, Христова нареченная,
Господень дух!
Его любви ты, речь священная,
открой мой слух!
Пошли мне грусти,
скорбям Христовым утешительница,
искупленная искупительница
живущих впусте».
А та склонила скорбную главу
к груди:
«Сама в Начале Бога я живу,
и темен смысл тоски мне наяву
и путь далек, минует он молву,
но я сестра и я тебя зову:
иди!
Откроется тебе вся напрямик,
обрящется!
И бренный страх с тобою лишь на миг
потащится.
Но если веришь, он слабеть начнет.
Отстанет сам»
еле живой.
Верь чудесам!
Я славлю муки гнет
моей былой.
Бывает ночь, когда поблекший срам
бежит,
и песнею во мне звенит
Иисус.
Душа моя дрожит,
когда к нему несусь,
а он открыт».
Сестра прижала ко груди сестру.
и обе были жарки и невинны.
«Тут дохожу я в жизни до вершины
и я сижу на свадебном пиру,
и все кувшины — винные кувшины».
Обеих словно бурею одной
легчайшим телом к телу пометало,
а буря шла
и лето привела,
и зрела летом русая и стала
женой.
Как чужая лобзала сестру она,
улыбаясь едва: «Прости! Я должна...
Где он, русый, с кем я играла?
В старом парке с ним копья метала
в меты белые. Где же он?
Теперь он силен».
И черница не стала белицу держать,
не смогла ей в глаза взирать,
медленно отошла,
возросла...
Вскинула русая руки ввысь,
просила трепетно: «Не сердись!»
А та ей: «Мила ты мне, так страдай!»
И тянет руки пустей и мрачней
к ней,
моля ее: дай!»