Часть первая. Copyright – Азернешр, 1985. , с изменениями

В КРОВИ

Роман

Copyright – Азернешр, 1973

Copyright – Азернешр, 1985., с изменениями.

Перевод Т. Калякиной.

Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав.

«Ибрагим-хан... пригласил к себе своего приближенного, приятного собеседника, главного визиря, надежнейшего столпа государства, казахца Моллу Панаха Вагифа.

Вагиф был воплощением мудрости, учености, благовоспитанности. Если серна - дочь прекрасных китайских степей - вздумает сравниться с маралом, взращенным на ниве его высокого вдохновения, она испытает одно лишь разочарование. Даже рубин красноречия побледнеет перед излучающими свет бейтами и редкостными жемчужинами, собранными в сокровищнице его души...»

МИРЗА АДИГЕЗАЛ

«Псевдоним Вагиф принадлежит покойному ахунду Молле Панаху, который был мудрым визирем, широко известным в Иране и Турции. Его любовные стихи, написанные на тюркском языке, и поныне передаются из уст в уста».

МИРЗА ДЖАМАЛ

«Не всякий грамотей - Молла Панах»

(Пословица)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Светало. Небо от самой вершины Багрыган освещено было туманной зарей. Стоял легкий морозец, по утренний весенний ветерок, пробуждавший от сна деревья, смягчал его, делал даже приятным.

Было тихо, лишь горланили петухи, да не знающие покоя служители базарной охраны нарушали утреннюю тишину своими хриплыми, наводящими тоску голосами. Заскрипели, отворяясь, тяжелые дворцовые ворота, замелькали темные фигуры, послышались негромкие голоса. Прошло еще немного времени, и из ворот выбежали какие-то люди, за ними появились всадники. Чинно выступали стремянные, ведя на поводу коней, за ними шли многочисленные нукеры[1]. Кавалькада свернула направо - к крепостным воротам. Несколько нукеров бросились вперед - предупредить стражу, ту, что у ворот. И сразу заскрежетали замки, тяжелые задвижки медленно вышли из пазов, ворота распахнулись, и красноватые лучи рассветного солнца хлынули под темную арку. Скрестив на груди руки, стражники стояли по обе стороны от ворот, ожидая приближения всадников. Лезгины и кумыки были укрыты бурками, стражники с отвислыми, принятыми в роду Джаванширов усами, одеты в меховые безрукавки. Матово поблескивали серебряные рукоятки мечей и кинжалов, ружейные курки...

Всадники приближались. В глубоком поклоне, не смея поднять глаз от земли, замерли стражники. Впереди всех восседала на коне дородная женщина в белой чадре. Это была одна из жен Ибрагим-хана, Шахниса-ханум. Утренний луч скользнул по ее лицу, ханша поморщилась, прищурила глаза.

- Ну, как, молодцы, все ли благополучно? Довольны ли вы? - спросила она, придержав коня.

- Спасибо, ханум! Спасибо!.. Да благославит вас аллах! - послышались разноголосые выкрики.

Кавалькада была уже далеко, а стражники, согнувшись в глубоком поклоне, все еще выкрикивали слова благодарности.

На небе не осталось уже ни облачка, восточный край багровел, как спелый, только что разрезанный арбуз...

- Ну что, озорница, - с ласковой укоризной спросила Шахниса-ханум, повернувшись к ехавшей слева от нее дочери. - Уморилась? Вон, даже с лица спала!.. Говорила тебе вчера: поменьше прыгай!.. Не очень ты меня слушаешь!

- Ой, мама, ведь это ж единственная ночь в году! - Кичикбегим надула вишневые губки, капризно сдвинула брови. - Когда ж еще повеселиться, позабавиться? - Девушка вдруг улыбнулась и вся так и засветилась радостью, вспомнила, видно, как славно прошла нынешняя ночь; взглянула на мать и громко рассмеялась. Смех разбудил ехавшего позади ее старого дядьку - старик дремал, покачиваясь в седле, - лицо его оживилось, морщины собрались в улыбку.

- Эх, ханум, да перейдут ко мне твои беды, - пусть веселится, пусть прыгает, пока прыгается! Такая ее пора - молодость!..

И он мечтательно умолк, словно какие-то старые, волнующие воспоминания не дали ему закончить... Шахниса-ханум обернулась, понимающая усмешка скользнула по ее губам.

- Что притих, дед? Или молодость вспомнилась? Зря грустишь. Видела я - вчера, как ты отплясывал!.. Ты у нас молодец, еще подержишься!..

- Что ты, ханум, да сохранит тебя аллах! Какой уж тут молодец?! Поглядела б ты на меня в прежнее время, когда еще покойный Панах-хан - да будет земля ему пухом - жив был!.. На коне бы меня увидела - ястреб да и только!

Старик вздохнул, выпрямился в седле и плетью указал на гору.

- Ханум, да сохранит тебя аллах, вон ту гору видишь, по правую руку? Двадцать лет тому делу... Войска Фатали-хана как хлынули с нее по склону - до самой крепости ущелье заполнили... Наверх уже карабкаться было стали... Да покойник Панах-хан - пусть земля ему будет пухом - как даст из всех пушек - небо в дрожь бросило!.. Открыли гянджинские ворота, и мы оттуда!.. Как ветер неслись, как поток горный... Смело Фатали-хана, словно и не было его тут никогда.

Маленькие глаза оживленно сверкали из-под седых бровей. Держа в поднятой руке плетку, старик хотел еще что-то сказать, но Шахниса-ханум перебила его:

- Ну, потом-то все равно он верх взял! - с улыбкой заметила она. - И Ибрагим-хана увел!..

Старый слуга резко взмахнул плеткой и гневно схватился за рукоятку кинжала.

- Так ведь, ханум! - быстро заговорил он, запинаясь от негодования: - Он же гонца прислал - мира просил. Речи сладкие расточал... Дочь свою за Ибрагим-хана сулил отдать... На равнине Ходжаль перемирие заключили... Овец резали, котлы повесили... Кто бы мог подумать, что предатель от своих слов отопрется, пленниками нас в Иран увезет!..

- Ну, распалился!.. - усмехнулась Кичикбегим. - Хватит тебе, дед! Что пользы после драки кулаками махать?..

Старик хотел было возразить что-то, но приступ кашля не дал ему говорить.

Зная, почему старик зашелся в кашле, Шахниса-ханум разрешила ему закурить.

- Стыдно мне, ханум, да сохранит тебя аллах, непочтение это будет...

- Ничего, ничего, дядька, кури! - за мать ответила Кичикбегим. - Набивай свой чубук!

Несколько раз испросив прощения за вольность, старик достал кисет и набил табаком свою люльку, украшенную серебряной цепочкой. Высек огонь, раскурил ее. Чтобы не причинять беспокойства ханской семье, он придержал коня и теперь ехал шагах в пятидесяти от остальных.

Заря разгоралась все ярче, но солнце еще не поднялось из-за Багрыгана. Приятный ветерок обвевал лица, наполняя грудь отрадной свежестью. Дорога все круче спускалась вниз, змеей извиваясь по скалам. Кони шли сторожко, то и дело оступаясь на осыпи щебня и песка. Стремянные крепко держали их под уздцы, сердито покрикивали. Рабыни спешились и шли рядом, держась возле коня госпожи. Кичикбегим тоже отдала коня нукеру; она оказалась впереди всех; следом за ней, скользя по камням, спускался к реке и Мамед-бек, светлоглазый, русый мальчик лет тринадцати, высокий и широкогрудый. Это был племянник Ибрагим-хана, сын его брата Мехралы-бека. Когда Фатали-хан увез Ибрагим-хана в Иран, отец его, Панах-хан, собрал войско и бросился в погоню за Фатали-ханом; иранский наместник Керим-хан Зенд пришел ему на помощь; вместе они одолели Фатали-хана и вызволили Ибрагим-хана из плена. Тогда же Керим-хан Зенд прислал свой ферман[2], в котором указывал, что повелителем Карабаха назначается Мехралы-бек; Панах-хан был увезен в Шираз в качестве «опытного советчика».

Вернувшись в Карабах, Ибрагим-хан немедленно начал борьбу за власть. Тесть его, аварский хан, помог ему отнять у брата престол, а самого его изгнать из Шуши. Мехралы-бек обосновался у кубинского хана, однако сына своего, Мамед-бека, оставил воспитываться в отцовском дворце. Это был очень резвый, живой, смелый мальчик. Кичикбегим была на несколько лет старше него, но они дружили - в смелости и молодечестве девушка ему не уступала.

По матери Кичикбегим приходилась внучкой шахсеванскому Бедир-хану, и кровь деда давала себя знать. Скачки, стрельба, рубка были любимыми развлечениями ханской дочери. Добрую половину дня она верхом на коне прогуливалась по окрестностям, а бедная Шахниса-ханум и старый дядька вынуждены были повсюду поспевать за ней. Сегодняшняя поездка была очередным капризом Кичикбегим. По случаю новруз-байрама ханская дочь надумала прыгать через текучую воду.

Все слышнее становился шум воды. Наконец меж поросших кустарником скал показалась река. Вода неслась, оплетая валуны тугими струями, ее пока еще было немного. В конце весны, когда начинал таять снег и ливни не прекращались неделями, неглубокая эта речка превращалась в безжалостного дракона; чудище хватало обломки скал, с корнем вырывало деревья и влекло в пучину, играя могучими стволами, как лихой наездник поигрывает своим ружьем... Сейчас обессиленная холодами река присмирела, в монотонном шуме ее не чувствовалось ни злобы, ни задора...

Всадники еще не добрались до последнего поворота, а Кичикбегим и Мамед были уже у самой реки. Миновали небольшую - пять-шесть домиков - армянскую деревушку и подошли к каменному мосту. На противоположном берегу, с правой стороны от них, вздымалась голая скала, вершина ее ярко желтела, окрашенная шафраном солнца. Влево от нее вырисовывались тонкие очертания леса, а за ним, вдалеке, величественно возвышалась увенчанная снеговой чалмой гора Кирсдаг...

У моста все спешились и неторопливо, осторожно направились к Готурсу. Расколов скалу, поток с четырехметровой высоты обрушивался на пеструю гальку и, извиваясь, бежал меж камней, похожий на серебряную цепочку. Кичикбегим подошла к воде. «Высыпайтесь, мои горести и беды!» - воскликнула она и несколько раз перепрыгнула через поток: туда-сюда, туда-сюда... Потом обернулась к Мамед-беку, он стоял у поросшей водорослями скалы.

- Ну чего ж ты, храбрец?! - запыхавшись, выкрикнула она и потянула мальчика за рукав. Мамед-бек указал ей на Шахнису-ханум, которая, с трудом переводя дух, поднималась на мост: полагалось, чтоб сначала проделали обряд старшие. Шахниса-ханум, поддерживаемая под руки рабынями и служанками, подошла ближе и опустилась на невысокую ограду тутового садика.

- Мучительница ты моя! - жалобно протянула она, - в такие годы по горам мне таскаться!.. Чуть не задохнулась!..

- Ой, мама! Да неужели лучше дома сидеть - жир накапливать?! Как можно от людей отставать?! Ведь здесь немного погодя весь город будет!

Шахниса с нескрываемой гордостью смотрела на радостно оживленное смуглое лицо дочери.

- Да уж будет тебе на счастье! - она усмехнулась и, обернувшись к нукерам, приказала: - А ну-ка, молодцы, разложите быстренько огонь, кофе пить будем!

Нукеры, перемахнув через ограду, принялись разводить костер, рабыни стали доставать ковры и скатерти.

Отдышавшись, придя в себя, Шахниса-ханум умылась в роднике, потом с помощью дочери несколько раз перепрыгнула через ручей: «Высыпьтесь, горести мои и беды!» Кичикбегим, ухватив Мамеда за рукав, со смехом потащила его к воде - прыгать. Мальчик упирался. Они прыгали, хохотали, толкали друг друга. Кончилось тем, что девушка уронила с ноги бархатный башмачок. Мамед-бек выхватил его из воды и поднял высоко над головой.

- Эх ты! А еще с парнем хочешь равняться!.. Не выйдет у тебя ничего!..

Кичикбегим отобрала башмак и, обиженно хныча, присела на ограду - обуться.

Под тутовым деревом расстелили тонкие кашанские коврики, бархатные тюфячки, положили шелковые подушки и мутаки. Скрестив на груди руки, рабыни покорно ожидали, когда господа натешатся. Шахниса-ханум сидела у воды, а няня Кичикбегим, много лет назад привезенная в Шушу из деревни да так навсегда и оставшаяся во дворце, присев перед госпожой на корточках, связала ей ниткой большие пальцы рук.

- Во имя святого Сулеймана, по велению Мерджан - колдуньи, от злого человека, от свирепого зверя, от джина, от шайтана, от текучей воды, от стоячей скалы, от развилки семи дорог... чтоб ни в какие путы не попала - я их все разрезаю!

Быстро-быстро пробормотав эти слова, она ножницами перерезала нитку. Трижды связав госпоже пальцы, няня каждый раз произносила заклинание и перерезала нитку. Наконец, взяв в одну руку обрывки, она подняла их над головой госпожи; в другую руку взяла латунную чашу с начертанными на ней молитвами, зачерпнула ею немного воды и смыла со своей руки обрывки ниток. Сделано это было для того, чтоб вода, стекая с головы Шахнисы-ханум, унесла бы и все ее горести. Потом няня проделала то же самое с Кичикбегим, пожелала ей счастья, прижала к губам нежные, мытые молоком тонкие руки девушки и, прослезившись от умиления, стала целовать их.

Луч солнца окрасил шафраном всю скалу, но, опускаясь ниже, к ее основанию, становился все бледнее и бледнее. На берегах реки, у арыков, прорытых от реки к мельницам, везде было полно народу. Нарядные, пестро одетые девушки и молодки пришли сюда, чтобы по старинному обычаю, перепрыгивая через текучую воду, сбросить в нее свои горести и заботы. Эхо разносило по ущелью смех и оживленные голоса...

Лучи солнца, падающие сквозь разноцветные стекла окна, придавали особую яркость краскам. Узоры расстеленных на полу ковров переливались, горели, и казалось, что они парят в воздухе, нанизанные на золотые солнечные нити.

У стены сидел мужчина в высокой папахе; на нем была чуха[3] с газырями, зеленые шаровары и кашемировый кушак. В окно ему видна была белеющая вдали снежная громада Мровдага, и, когда он, забывшись, отдавался созерцанию чудесного пейзажа, морщины у рта смягчались, делались менее резкими... Потом тяжелые думы снова овладевали им, и глубокие морщины резко прорезали щеки. Это был Молла Панах Вагиф, визирь и главный советник Карабахского хана. Он взял украшенную эмалью вазочку, понюхал стоявшие в ней фиалки и подснежники и задумчиво поставил на подо­конник.

Отворилась дверь, завешанная расшитой гардиной, и вошел сын Вагифа Касум-ага. Совсем еще юный, полумальчик, он подошел к отцу, неслышно ступая по коврам, - на ногах у него были лишь узорчатые джорабы - и, опустившись на колени, поцеловал отцу руку.

- С праздником тебя! - приветливо сказал юноша и заглянул Вагифу в глаза.

- И тебя также, сынок! - ласково ответил Вагиф. - Дай тебе бог увидеть еще много-много таких празд­ников.

В комнате снова воцарилась тишина, ни отец, ни сын не произносили ни слова. Вагиф снова обратил взор к Мровдагу, в задумчивости постукивая пальцами по подоконнику; в ярких солнечных лучах сверкал агатовый перстень.

Безвременно почившая жена - мать его Касума - вспомнилась сейчас Вагифу; морщины снова прочертили щеки, и тихая слеза скатилась на бороду. Видимо, не замечая ее, Вагиф по-прежнему задумчиво глядел в окно. И лишь когда обернулся к сыну и увидел, как мгновенно подернулось печалью веселое юное лицо, он словно очнулся, достал из-под тюфяка большой платок и вытер слезы.

- Иди, сынок! Иди, гуляй, - сегодня праздник!

Юноша не успел еще дойти до двери, как гардина приподнялась, и в комнату вошла полная, среднего роста женщина. Черные локоны, выбиваясь из-под платка, змейками вились у нежного, полного подбородка. Под тонкой шелковой рубашкой выпукло обрисовывались груди? Пуговки шитой золотом кофточки слегка подрагивали, выдавая душевное смятение вошедшей... Глаза Вагифа - много повидавшие глаза - ярко блеснули, едва женщина переступила порог; его любовь, временами затухавшая в лабиринте сомнений и душевных мук, вспыхнула с новой силой.

- С праздником тебя, Кызханум! - с затаенной страстью произнес он, жадным взором окидывая молодуюжену.

Лицо Кызханум, только что оживленное, праздничное, мигом померкло - видно было, что ей мучительно столь явное внимание мужа. Чуть заметная гримаса отвращения тронула нежные губы, и Вагиф мгновенно уловил ее - он до тонкости знал это прекрасное лицо. Ну вот - испортил жене праздник! Огорченный Вагиф сделал неловкое движение, нелепо взмахнул рукой, опрокинул стоявшую на подоконнике вазочку. Она разбилась. Кызханум с огорчением глянула на осколки. «Так и сердце человеческое, - мелькнуло у нее в голове, - такое же хрупкое, его так же легко разбить, и уже никогда не склеишь!..»

Вошел слуга.

- Ага! Мирза Алимамед изволили пожаловать!

- О! Проси, проси!

В комнате была другая, внутренняя дверь. Так и не присевшая возле мужа Кызханум мгновенно исчезла за ней. Слуга распахнул дверь на веранду.

- Прошу, ага! - и прижался к стене, пропуская гостя в комнату.

Вошел Мирза Алимамед, высокий черноглазый че­ловек. Он был немолод, в смоляной бороде его кое-где уже проступала седина. Быстрый, подвижный, он легко склонился в поклоне и со скрещенными на груди руками стремительно приблизился к Вагифу, не успевшему еще подняться ему навстречу.

- Не заставляй меня краснеть! - сказал Алимамед, становясь на колени возле Вагифа, и, взяв его руку в свои ладони, крепко-крепко пожал. - С праздником! Да позволит нам аллах побольше встретить таких празд­ников в добром здравии и благополучии!

- С праздником, Алимамед! Но только почему ты решил краснеть? Суть ведь не в чинах и званиях: ты сеид, а почитать потомков пророка - долг каждого правоверного мусульманина... Но что же ты здесь расположился. Вставай! Пойдем в столовую. Побалуем малость свою утробу!

Они встали и, пройдя в соседнюю комнату, расположились на тюфячках у праздничной скатерти. На покрытых лазурью фаянсовых тарелках разложены были фрукты, конфеты, пахлава, сдобное печенье, отливал померанцем мазандаранский прозрачный сахар...

На скатерти в нескольких посудинах зеленела свежая травка; в широких фаянсовых чашах стоял шербет.

- Преклоняюсь, сеид, перед твоей святостью! - с доброй усмешкой произнес Вагиф, протягивая руку за конфетой, - а потому прошу: сушеные плоды - пища дервиша!

Мирза Алимамед взял украшенное гвоздикой печенье, разломил, сунул в рот половинку...

- Таким дервишем, как ты, любой рад стать!

- Эх, милый, и у дервишей случаются беды: видишь, в утро новруза разбил вазочку. Разве не зловещая примета? - Вагиф пытался шутить, но улыбка как-то сама собой исчезла с его лица.

- Во-первых, дорогой мой поэт, в народе считается, что бить посуду к добру! А во-вторых, новруз пока не наступил, до Нового года еще целый час! Так что твоя разбитая ваза относится к прошедшему году!

- Дай бог! Дай бог... - Вагиф грустно улыбнулся. - Честно говоря, тревожно на сердце стало... Это, как в пословице говорится: «Муха хоть и не погана, а прогло­тишь - мутит...»

Вошел нукер, тот самый, что докладывал недавно о приходе Мирзы Алимамеда. На латунном, украшенном тонкой резьбой подносе, который он держал в руках, стояли две чашки кофе. Слуга сообщил, что изволил прибыть еще один гость - Ханмамед-ага.

- Проси! - чуть заметная усмешка мелькнула на губах Вагифа. Мирза Алимамед недовольно взглянул на дверь, появление нового гостя, доводившегося ему родным братом, явно обеспокоило его.

Вошел Ханмамед-ага, произнес праздничные поздравления, сел, забросил за плечи рукава зеленой чухи, шмыгнул крупным, покрытым волосинками носом и, не дожидаясь, пока станут потчевать, принялся за халву. Набил ее за щеки и стал рассказывать городские новости.

- Хан проехался сегодня по махалле[4] Куртлар... Вернулся с Хазнагая, уехал на новую башню...

- Так все же вернулся или уехал? - со смехом перебил его Вагиф.

- Вернулся! - выпалил Ханмамед, и изо рта у него посыпались крошки халвы. - Вернулся! И комендант Агасы-бек при нем! А когда проезжал мимо дома купца Гаджи Керима, заприметил во дворе его дочку. Очень уж, говорят, она ему приглянулась!.. Девчонка-то и в самом деле недурна: годочков этак пятнадцать-шестнадцать...

- Ну что ж, значит, опять попируем на свадьбе! - весело отозвался Вагиф.

- А что ж не попировать, живы будем, попируем!

Мирза Алимамед, не поднимая глаз, с раздражением слушал болтовню брата. А Вагиф от души веселился, откровенно подсмеивался над гостем.

- Ну хорошо, Ханмамед, хорошо, братец! Расскажи ка нам, какие вести от друга твоего Сафара?

Сафар был гачагом, одним из самых известных в Карабахе. Родом он был из деревни Зарыслы, в горы ушел после того, как убил старшину. В прошлом году, возвращаясь после сбора податей, Ханмамед повстречался с Сафаром. Гачаги привязали его и его нукеров к деревьям, забрали нагруженные на ослов вьюки и ускакали. Через несколько дней Ханмамеда случайно нашли в лесу изнемогающим от голода и жажды и полуживого привезли в Шушу.

- Вот вы смеетесь, говорите, трус. А недавно они опять караван ограбили, из Ардебиля в Тифлис шел... Страшные это люди, как вспомню, трясет всего!..

- А какой он на вид, этот Сафар? - спросил Вагиф, становясь серьезным.

- Да еще совсем молодой! Лет двадцати двух, не больше. Но такой могучий, грозный!.. Рявкнет на тебя, сразу язык заплетается!..

- Ну что ж, видно, так оно и есть. Как говорится, устами младенца глаголет истина! - Вагиф с усмешкой оглядел Ханмамеда и перевел взгляд на другого гостя. Мирза Алимамед и сам с трудом сдерживал улыбку, но видно было, что он хотел бы прекратить этот разговор, и спросил:

- Ахунд, нам не пора ли отправляться к хану?

Вагиф достал из внутреннего кармана часы на черном шнурке, украшенные эмалью, и сразу же крикнул слугу.

- Что прикажешь, ага?

- Скажи стремянным: пусть седлают коней!

- Будет исполнено!

Через несколько минут слуга доложил, что кони готовы.

Вагиф натянул рукава чухи, застегнул их, вышел вместе с гостями. Обувь рядком стояла на веранде. Все трое обулись и по каменной лестнице спустились во двор. Под большим тутовым деревом стояли два коня в серебряной сбруе, под красивыми дорогими седлами.

Нукеры подвели коней: сначала гостю - Мирзе Алимамеду, потом Вагифу. У Ханмамеда коня не было, он ушел пешком.

Вагифа и Мирзу Алимамеда сопровождали два нукера и два стремянных.

Когда Вагиф и Алимамед вошли в просторный зал дворца, он был уже полон: прибыла вся городская знать - вельможи, беки, богатые купцы. В удаленной от входа почетной части зала, на убранном дорогими коврами троне, перед окном из цветных витражей сидел повелитель Карабаха Ибрагим Халил-хан. Возле него толпились разряженные по случаю праздника гости. Среди прочих присутствовали тесть хана Малик Шахназар, комендант Шуши Агасы-бек, армянский священник Охан, городской судья-казий, с белой чалмой на голове, и несколько сеидов с зелеными чалмами на головах.

Ближе к дверям располагались купцы и главы городских ремесленников. Они сидели вдоль стен на шелковых тюфячках и помалкивали.

Вагифа и Мирзу Алимамеда все приветствовали стоя. Не поднялись только хан и его взрослый сын и наследник Мамедгасан-ага, они лишь сделали пришедшим знак, приглашая на почетное место. Вагиф и Мирза Алимамед, не переставая кланяться, прошли на указанные им места и сели. Вагиф сидел по левую руку от хана, Мирза Алимамед - по правую, рядом со священником Оханом. Ибрагим-хан, гордясь тем, что он прямой потомок внука Чингиз-хана Кулагу, старался соблюдать традиции, идущие от двора Чингиз-хана. Одной из этих традиций было сажать по левую сторону от хана особо надежных, доверенных людей. И то, что Вагиф занимал место - ошуюю, свидетельствовало о его авторитете, об уважении, которым он пользовался при дворе.

Усевшись на шелковые тюфячки, Вагиф и Мирза Алимамед вновь отвесили поклон хану, потом его приближенным, потом всем остальным, - высокие папахи одна за другой склонились в ответ на приветствие.

По случаю праздника хан облачен был в белую чуху из лемберанской ткани, в белый архалук, на голове его возвышалась белая папаха. На плечи хана наброшена была накидка из драгоценной ткани тирме, подбитая соболями. Из-под шерстяного пояса виднелась рукоять кинжала, украшенная драгоценными каменьями.

Как только новые гости уселись, к ним приблизился прислужник с золотым подносиком в руках и, опустившись на одно колено, поставил перед ними кофе в фарфоровых чашечках.

Потягивая ароматный йеменский кофе, Вагиф оглядывал зал. Посреди пурпурного, обрамленного тонкой каймой ковра, из конца в конец покрывавшего весь зал, разостлана была скатерть из тирме, украшенная аграмантом; в золотой и серебряной посуде разложены были сладости и налиты шербеты; в тонких вазочках меж яствами расставлены были фиалки, подснежники и нежная, только что проросшая из семян травка, привезенные из долины цветущие ветки персика и алычи.

В центре зала, как раз над скатертью, свешивалась с расписанного, изукрашенного золотом потолка хрустальная люстра, в подсвечники вставлены были свечи.

В двух противоположных концах зала тоже подвешены были люстры, точно такие же, как в центре, только поменьше. На одной из стен меж четырехугольных: витражей окон прибиты были зеркала в золоченых рамах; на противоположной стене - ниши, украшенные тиснеными узорами. В одной из них стояли французские часы с золотой фигуркой ангела, в другой - инкрустированный перламутром ларец, роскошная конская сбруя, фарфоровая посуда, дорогие, в цветных кожаных переплетах книги.

Стена, перед которой возвышался хамский трон, украшена была роскошными кашмирскими тканями, персидскими коврами, оружием в золоте и серебре: здесь развешаны были щиты, мечи, кинжалы, броня, шлемы, ружья... Это были подарки иранских шахов и правителей соседних ханств.

Была пора мира и благоденствия. После кровавых дворцовых перипетий Надира Керим-хан Зенд восстановил в Иране мир и спокойствие. Сейчас оттуда опасность не грозила. Люди из рода Джаванширов - к нему принадлежал и сам Ибрагим-хан - и из рода Бехменли, угнанные некогда Надиром в Хорасан, давно уже вернулись в родные края и здесь, в междуречье Куры и Аракса, сеяли хлеб и разводили скот. С наместником Грузии Ираклием II также установлены были дружеские отношения. От Дагестана до Тебриза гремело имя Ибрагим-хана; правители всех соседних ханств прислушивались к его слову. Один лишь правитель Кубы Фатали-хан не захотел склонить голову перед повелителем Карабаха; восточная часть Азербайджана - Баку и Талыш оставались под его властью. Впрочем, Фатали-хан не представлял серьезной угрозы для Карабаха. Пристало ли правителю, владевшему такой крепостью, как Шуша, с ее неприступными стенами и мощными башнями опасаться какого-то кубинского хана? Ведь по одному знаку властителя Карабаха ханы Карадага, Хоя, Нахичевани, Шеки тотчас поспешат ему на помощь, а тесть его Омар-хан прибудет из Аваристана с пятнадцатью тысячами бойцов...

Лицо Ибрагим-хана, округлое, спокойное, величественное, как бы отражало полноту его благополучия. Откинувшись на шелковые подушки, он с наслаждением потягивал кальян, не выпуская изо рта янтарного мундштука, и с величественной невозмутимостью наблюдал за праздничным приемом. Вошел Ханмамед. Поздоровался и сел в дальнем углу. Один из хаджи подозвал его поближе. Ханмамед пересел. И сразу же попросил слугу принесшего кофе, подать халву. Тот передал Ханмамеду тарелку с халвой. Мирза Алимамед, наблюдавший за этой сценой, готов был сквозь землю провалиться.

- Что это с Ханмамедом? - игриво усмехнувшись, спросил Вагифа хан. - Знает, что я обижен, не показывается.

- Он ожидает вашего милостивого внимания, - мягко ответил Вагиф.

- Да? Ну что ж... Может быть, произвести его в помощники начальника крепостной стражи, подойдет это ему?

- Он век вам будет благодарен! Семья у него большая, едоков много, родовитостью взять не может...

- Бездельник он! - с презрением бросил хан, перебив Вагифа. - Никчемный человек. Только и знает, сплетни разносит!..

- Что делать... - с сожалением сказал Вагиф. - Если бы вы знали, как Мирзе Алимамеду с ним тяжело, чего только он не натерпелся из-за братца!..

- Понятное дело... - при упоминании имени Мирзы Алимамеда хан милостиво качнул головой. - Вот и подумай: у одного отца такие разные сыновья! - и хан снова взял в рот мундштук.

- Без хромой овцы отары не бывает - это еще наши деды говорили... - заметил Вагиф,

Хан согласно кивнул, хотел, видно, еще что-то добавить, но, заметив, что казий глядит на часы, промолчал. Казий громко провозгласил, что до наступления Нового года осталось пять минут. Известно, что тот, кто в ликовании встретит новруз, до конца года будет пребывать в радости и благополучии. И потому все весело заулыбались, стараясь хоть на несколько минут стряхнуть с себя горести и заботы, и глядели только на скатерть: она сейчас являла собой изобилие и цветущую весну. На сандаловой резной подставке хану подали старинный Коран, написанный на коже джейрана, - что может быть благостнее встречи Нового года при чтении священных стихов? Длившееся несколько минут молчание разорвал пушечный залп: Новый год наступил. Все повскакали с мест, спеша поздравить хана и его прибли­женных.

После полудня народ устремился к плоскогорью на краю города, где по праздничным дням устраивались скачки. Пестро разодетые женщины, мужчины с аккуратно расчесанными бородами и окрашенными хной пальцами, парни с франтовато взбитыми чубами - все перемешались в нарядной толпе, расцвеченной голубыми, зелеными, черными чухами ремесленников и торговцев.

Если к этой веселой нарядной пестроте прибавить шуршание кумачовых шаровар, бойкое побренкивание сазов, то можно получить полное представление о многочисленной праздничной толпе.

Карабахские скакуны, давно уже снискавшие себе мировую славу, словно чуя, что сегодня праздник, а значит, день состязаний, неслись галопом, гордо вскинув головы; их крашенные хной гривы сияли, отполированные солнцем. Весь цвет городской молодежи, все удальцы, все гочаги Кумука и Аварии прибыли сегодня на скачки. Широкое поле, расположенное в самой высокой части города, кишело как муравейник. Звуки саза, оживленные возгласы, веселый смех и любовные песенки сливались в радостный, веселящий сердце гул; ржание коней придавало праздничному оживлению характер мужественности - и отваги.

И вдруг над толпой будто прозвучал чей-то сигнал. Тысячи людей, мгновенно замерев, устремили взоры к установленным на холме шатрам. К ним медленно приближалась торжественная процессия. Длинной вереницей ехали вельможи; впереди каждого из них и по обе стороны от него шли нукеры и стремянные.

Кавалькаду возглавлял Ибрагим-хан, слева от него ехал Вагиф, справа наследник Мамедгасан-ага. Чуть поодаль следовали комендант крепости Агасы-бек и другие приближенные хана, в том числе несколько армянских князей-маликов. Процессию замыкали мулы с колокольцами. На них были навьючены мехи с водой, походные кальяны, подвесные мангалы и множество съестных припасов.

Женщины из ханского дворца прибыли раньше и расположились в отдельных шатрах, по соседству с шатрами для мужчин. Неподалеку от шатров всадники спешились. Народ в нетерпении ждал начала состязаний. Но вот заиграла труба, скачки начались.

Кичикбегим сидела рядом с матерью, в великом волнении следя за тем, что происходит на поле. Стоило какому-нибудь скакуну вырваться вперед, она бледнела и начинала беспокойно метаться. Негодуя на отставшего, она вне себя от возбуждения начинала колотить рукой по позолоченным опорам шатра. Вот стройный, с осиной талией кумык скачет, держа в зубах обнаженный кинжал; на всем скаку он перекидывает через голову ружье, подбрасывает его; мгновение - и ружье уже на плече, кинжал - в ножнах. Смуглое лицо Кичикбегим покрывает испарина, от удовольствия она потирает руки. А вот другой джигит вихрем проносится он мимо шатров на лихом скакуне, вдохновленный вниманием столь высоких зрителей; подбросив в воздух монету, он на всем скаку пробивает ее пулей.

Как птица, попавшая в силки, Кичикбегим, томясь и изнемогая, то и дело бросала на мать отчаянные взгляды. Наконец она не выдержала:

- Мамочка! Можно, я выступлю?!

- Да что ты, доченька?!.. Люди-то что скажут?!..

- Люди, люди!.. Почему мне нельзя? Разве я не в седле выросла?! Вон у меня до сих пор на лбу шрам от копыта!.. - и, капризно надув губки, девушка показала матери на бледный чуть приметный шрам над правой бровью и рассмеялась, довольная, что нашла такой необычный повод.

Шахниса-ханум с нескрываемой гордостью глядела на дочь, на этот шрам, придававший особую прелесть юному девичьему лицу; но - строгая мать - она ничего не сказала, только вскинула брови. Кичикбегим поняла - мать недовольна.

И тут позади, за шатрами, послышалось негромкое призывное ржание.

- Ну? - Кичикбегим чуть не плакала. - Слышишь? Он ржет - истомился! Неужели тебе коня не жалко?!

Мать усмехнулась погладила девушку по голове.

- Ладно, ладно, доченька... Взгляни-ка, не наш ли это Мамед?

Кичикбегим обернулась: Мамед-бек скакал на своем буланом; рукава его чухи крыльями развевались на ветру. Вытащив из кармана монету, юноша подбросил ее вперед, между ушами коня, на скаку соскочил с него, схватил с земли монету и, мгновенно оказавшись в седле, поскакал дальше.

Сперва Кичикбегим побелела, потом сделалась пунцовая. Лишь когда Мамед доскакал до конца поля, она, немного придя в себя, облегченно вздохнула.

- Эй, дядька! - позвала она.

Старый слуга тотчас оказался возле нее.

- Что прикажет моя ханум?

- Не слышишь разве, конь ржет? Ну? Чего стоишь? - девушка строго взглянула на старика. - Садись и выезжай на поле!

Пряча в усах улыбку, старый слуга вопросительно взглянул на Шахнису-ханум. Та рассмеялась.

- Выезжай, раз говорит, что я могу поделать?! Уж если ей что взбредет на ум!..

Старик поклонился и ушел. Немного погодя он уже гарцевал на скакуне, выезжая на поле. Поравнявшись с шатрами, он на всем скаку высек кресалом огонь и под смех зрителей раскурил свою трубку.

- Дядька, мой старый дядька! Все-таки сделал по-моему! - и девушка, сияя от радости, изо всех сил стиснула матери руку.

Вагиф родился в начале восемнадцатого века в деревне Гырак Салахлы, что в Казахе. Он был из рода Саатлы, издревле занимавшегося скотоводством и хлебопа­шеством. Однако бесконечные ирано-турецкие войны нарушили мирную жизнь, лишили народ Казаха почти всех его мужчин, способных носить оружие.

Первоначально Казах, как и Шамсаддин, входили в Гянджинское ханство. Позднее, когда сыновья гянджинского повелителя Зияд-хана не обнаружили желания примкнуть к Надиру, тот в наказание отделил Казах от Гянджи и передал его во владение наместнику Грузии Ираклию.

Вместе с войсками Ираклия казахцы принимали участие во всех походах Надира и показали себя храбрыми воинами. Однако воинская доблесть дорого стоила народу. Турки неоднократно проходили по родной земле, топча и опустошая ее. Вконец измученные казахцы не знали, где искать спасения. Основание Карабахского ханства и постройка в 1754 году крепости Шуша давали надежду, что в городе-крепости, расположенном высоко в горах, в стороне от больших дорог, люди обретут наконец мир и покой, и казахцы начали переселяться в Кара­бах. Вагиф вместе с другими семнадцатью семьями из рода Саатлы перебрался в Шушу, обосновал махаллу, которая так и называлась - Саатлы.

Ко времени переезда в Шушу Вагифу было лет тридцать. Он сумел получить хорошее образование, прекрасно знал турецкий и персидский языки, был весьма сведущ и в некоторых других науках, а потому по прибытии в Шушу открыл в своей махалле школу и стал обучать детей. Работа эта мало что давала Вагифу, удовлетворения от нее он не чувствовал. Но Вагиф твердо верил в свои силы, он знал, что у него острый взгляд, что он умеет все подметить, каждого понять, и когда-нибудь он все равно обретет возможность оказывать влияние на людей и на ход событий.

В первые годы жизни в Шуше Вагифа знали лишь в махалле: он был грамотей и детский учитель. Правда, он писал стихи, и время от времени стихи эти распространялись по городу, так как любители поэзии охотно переписывали их в свои тетради. Вагиф вел жизнь уединенную, скромную и не стремился к новым знакомствам. В этом отношении он не хотел считаться с принятыми обычаями; сидел в своем небогатом домишке, нисколько не сомневаясь в том, что его ждет большое будущее.

И вот однажды случилось происшествие, привлекшее к Вагифу внимание самого хана.

Какой-то чабан, желая уберечь от сглаза любимую свою собаку, надумал заказать какому-нибудь грамотею охранительную молитву: бедняга и понятия не имел, какое это кощунство. Пригнав в Шушу несколько овец, он обратился к первому встречному и объяснил, что ему надобно: тот направил чабана к мяснику, мясник, выслушав чабана, направил его к кондитеру на Шейтанбазаре. Бедняга обходил весь базар, пока кто-то не сжалился над ним и не направил к Вагифу. Тот сразу все понял, однако вида не подал и, не желая обижать простодушного крестьянина, сел и написал для него следующую молитву:

Он спасти решил собаку,

Умастил меня, писаку.

Кто раскроет мой секрет,

Угодит в пастушью ср...[5]

Он свернул трубочкой листочек грубой простой бумаги, на котором было написано четверостишие, отдал пастуху и наказал, зашив в тряпицу, вместе с бусинкой повесить псу на шею.

Чабан ушел. Как-то раз Ибрагим-хан охотился неподалеку от тех мест, откуда был этот чабан. Притомившись, охотники решили отдохнуть и расположились в тени развесистого дерева. И вдруг среди бродивших поблизости собак они приметили одну - на шее у нее висела зашитая в тряпицу бумажка. Подивившись, что какому-то крестьянину пришло в голову устроить такое, хан велел снять с собаки тряпицу и дать ему,

Читая «молитву», хан не мог удержаться от смеха, однако потом разгневался не на шутку. Вернувшись во дворец, он призвал смотрителя двора Шахмамеда и велел немедля сыскать автора «молитвы». Шахмамед приказал доставить в город чабана, тот сразу указал на Вагифа, и поэта привели в диванхану. Допрашивал его сам хан, облаченные в красное палачи стояли наготове.

Одна из дочерей Ибрагим-хана Сенем-ханум безмерно увлекалась стихами и каждое новое стихотворение Вагифа обязательно переписывала в свою тетрадь. Прослышав, что поэт, которого ей ни разу еще не удалось увидеть, прибыл в судилище, девушка бросилась к окну и жадно стала разглядывать его. Сухощавый, крепкий, в черной чухе, в архалуке из узорчатой ткани, он гордо и спокойно стоял перед судом, засунув руку за пояс, поглядывая вокруг блестящими черными глазами, и бесстрашно отвечал на вопросы. Знавшая доселе лишь стихотворения Вагифа, влюбленная в его поэзию, Сенем была покорена поэтом: его умом, находчивостью, приятной внешностью и благородными манерами. А Вагиф, выслушав разгневанного хана, ответил ему так:

Сто двадцать с лишним тысяч

архангелов прошло,

Любому из живущих

пришлось немало вынести.

Где Нуширван великий,

где Сулейман премудрый?

Исчезли трон Джемшида

и все иные дивности.

Не хвастай: много злата

и много денег есть,

И много сел богатых

в моих владеньях есть,

На свете смерть-разлука,

куда ни день их, есть. -

Мир без тебя устроен,

сказать по справедливости.

К пророку я взываю -

свершить стремленья дай,

Ворот моей надежды,

молю, не закрывай,

Несчастного Вагифа

забвеньем не карай:

Слуга не без провинности -

хозяин не без милости[6].

Сенем жадно слушала стихи, в смятении глядя то на отца, то на поэта: впрочем по лицу хана видно было, что он уже несколько смягчился. Наконец стало ясно, что хан сменил гнев на милость, и у Сенем отлегло от сердца. Повелитель Карабаха долго пребывал в молчании, потом махнул рукой и Вагифа отпустили.

Поэт остался на свободе, зато сердце Сенем-ханум оказалось в плену; теперь оно билось лишь для Вагифа. Все дни ханская дочка проводила у окна в одной из верхних комнат, разглядывая прямую улицу, ведущую от дворца к мечети и далее в махаллу Саатлы, затерянную на западной окраине города; сердечный огонь, который разгорался в ней от каждой строки Вагифа, девушка пыталась погасить слезами...

Как-то раз, прохаживаясь по цветнику, разбитому перед его скромной мазанкой, Вагиф заметил парня с ношей на голове, выглядывавшего из-за садовой ограды.

- Дядя, не скажешь, где живет Молла Панах Вагиф?

Вагиф, удивленный, подошел к забору.

- Здесь он живет, а что?

Парень усмехнулся, молча отворил калитку, снял с головы покрытое шелком блюдо, отдал его матери Вагифа и, не спеша, стал объяснять, зачем явился.

- Сынок! - раздался вдруг из дома голос матери. - Иди-ка сюда! Ханская дочь Сенем-ханум прислала тебе фрукты в подарок!

Вагиф приподнял шелк, прикрывавший серебряное блюдо: на золотом блюдце красовались два спелых персика.

Вагиф был рад безгранично. А мать его, хоть и была польщена столь высокой честью, обеспокоилась:

- Ох, сынок, как же нам теперь быть? Опозоримся мы, пустую-то посуду не вернешь, а что у нас есть, чтоб ханскую дочь одарить? - Женщина пригорюнилась, раз­думывая. - Сынок! У меня пара джорабов припасена, давно еще связала, может их послать? А?

Вагиф молчал, понимал, что положение создавалось нелегкое, а мать его продолжала раздумывать вслух:

- Футлярчик для расчески у меня есть... Красивый... Еще духи в сундуке припрятаны, твой отец-покойник из
Шираза привез... И пемза для ног, в серебро оправленная... Тоже из моего приданого, отец в Тебризе покупал... Что-нибудь из этого пошлем, а?

Вагиф, ничего не ответив, вышел в садик. Под грушей разложен был палас и небольшой тюфячок. В свободное время поэт обычно усаживался здесь и писал - бумага и пенал всегда лежали под подушкой. Вагиф сел, подумал и положил на колено дощечку с листком голубоватой бумаги. Камышовое перо проворно забегало по бумаге, то и дело окунаясь в чернильницу. Скоро стихи были готовы. Вагиф положил листок на блюдечко, где прежде лежали персики, и отдал посыльному.

Сенем-ханум с нетерпением ожидала возвращения слуги. Наконец тот явился, Молла Панах Вагиф прислал ей письмо, письмо это лежит внутри, на блюдце. Девушка нетерпеливо сдернула с блюда шелковое покрывало - письма не было. Обыскали двор, дорогу, по которой шел посыльный, письмо не находилось. Разгневанная и огорченная, Сенем хотела уж было послать парня обратно. Но письмо нашлось, один из слуг поднял его на лестнице и отнес хану. Вне себя от гнева читал Ибрагим-хае дерзкие строки:

Нам та, что слывет образцом доброты,

Два чуда небесного сада прислала,

Два спелых плода из теплиц красоты,

Приятных для вкуса и взгляда, - прислала.

...Скажите же той, чьи уста как рубин,

Ланита - хрусталь, грудь - цветущий жасмин,

С таком мы восторге, как если б Ширин

Нам ценности рая и ада прислала.

...Аллах! Кто сказал ей, что жаждет плодов,

Что болен такой-то от долгих постов?

Всю жизнь я, Вагиф, посвятить ей готов

За то, что она нам усладу прислала[7].

Когда Ибрагим-хан увидел внизу техаллюс[8] «Вагиф», его затрясло от негодования. В гневе он начал покусывать ус - это было очень скверной приметой, после этого обычно начинались аресты, пытки и казни...

Старшая жена хана Бике-ага, заметив, в каком состоянии повелитель, велела другим женам и детям хана оставить их наедине. Бумажку, которая привела мужа в исступление, она прочла, подобрав с пола. Ханша сделала вид, что тоже негодует, - иначе нельзя, - на самом же деле она нисколько не огорчилась. Наоборот, Сенем-была девушка на выданье, женихов пока что-то не предвиделось, а оставаясь во дворце, она лишь мешала младшим сестрам - прежде всего положено было выдать замуж старшую. Ведь в те времена, посылая сватов, говорили примерно так: «Такой-то желает породниться с ханом», причем имелась в виду ханская семья, а не какая-нибудь определенная его дочь. Хан в таких случаях всегда отдавал старшую. Зная эти порядки, Бике-ага и решила поискать окольного пути к сердцу хана, сделав ему деловое предложение. Она согласилась с мужем, что вся эта история: и посылка и ответное письмо я ная непристойность, двух мнений тут быть не может, но...

- Ведь вот беда-то: время ее подошло, кровь играет...Как говорили деды, «предоставь девушке волю, за зурнача замуж выскочит!..» - Ханша вздохнула, подумала и добавила осторожно: - А Вагиф этот, видно, стоящий парень. Грамотный и почерк превосходный...

- Почерк! - пробормотал хан, правда, уже не столь гневно. - Чтоб он ему боком вышел, этот почерк! Выходит, если человек умеет хорошо писать, ему все позволено?!

- Ну зачем такое говорить? - невозмутимо заметила Бике-ага. - Только я прикидываю... ученый человек всегда нужен. Разве хороший писец лишний будет во дворце? А главное - взрослая дочь - спелый орех; кто ни идет, все камнем сбить норовит... А что он пишет, так пусть себе - от ветра скале ничего не станется... От молодых ума не дождешься. Такое уж их время - кровь бурлит!..

Хан призадумался. Бике-ханум была старшей и самой уважаемой из восьми его жен, и он привык прислушиваться к ее советам. А ханша, не отрывая глаз от лица мужа, не спеша, терпеливо продолжала убеждать его.

- Ну, погляди сам: разве у всех нынешних ханов деды и прадеды шахи да ханы были? Надир из чабанов! Другой - вот от самого Чингиз-хана род ведет, а попал в заложники, и нет ничего... А захочет судьба, простой нукер трон захватывает и не хуже хана управляется. Был бы ум в голове, а остальное приложится...

- Значит, ты полагаешь, - прервал жену хан, -отдать Сенем за этого Вагифа? - Голос у него был совсем уже мирный.

- Тебе решать, - уклончиво ответила Бике-ханум. - Ты ему пока дай место писаря, пусть бумагу какую со­ставит...

Хан давно уже понял, что жена права. Однако твердого ответа пока не дал. Припоминая, как Вагиф держал себя и прост был в обхождении, хан чувствовал, что нет в нем злобы против этого человека, скорее приязнь; поэт всерьез заинтересовал его. Не раскрывая пока никому своих намерений, хан призвал Вагифа и назначил его простым писарем. Однако Вагиф показал столь великое рвение и такую мудрость в государственных делах, что очень скоро завоевал во дворце всеобщее уважение и стал правой рукой хана.

А бедная Сенем-ханум в один прекрасный день, веселясь в своей девичьей комнате, вдруг почувствовала боль, дурноту и скоропостижно скончалась от сердечного припадка.

Так и не смогла Сенем-ханум насладиться счастьем; с любимым мужем, но своей страстной любовью помогла ему стать тем, кем он стал, навсегда оставив в сердце поэта незаживающую рану.

Скачки были закончены. По обычаю приближенным хана, военачальникам и другим достойным лицам были преподнесены подарки. Наследник Мамедгасан тоже одарил некоторых вельмож; Вагиф был среди награж­денных.

На второй день праздника, согласно обычаю, полагалось нанести визит наследнику. Вагиф и Мирза Алимамед отправились в гости верхом - предстояло проехать через весь город. Узкой улочкой они поднялись на городскую площадь. По случаю праздника базар был закрыт, но народу на площади было полно. Сновали продавцы сладостей, селлебиджи, размахивая заново вылуженными чайниками, громко выкрикивали: «Пей селлеби[9] - сердце услади!», а в полукруглом ящичке, прикрепленном на груди, поверх красного фартука, весело позвякивали стаканы. В стороне, собрав вокруг себя толпу, дервиши читали касиды[10], чуть поодаль заклинатель змей, вытаскивая одну за другой из мешка, обвивал себе змеями шею, запястья, опоясывался ими... Какой-то чудодей в длиннющем архалуке[11] из зеленой бязи, в колпаке, который во имя двенадцати имамов повязан был чалмой в двенадцать слоев, раскалив в огне железный скребок, прикладывал его себе к языку...

Вагиф ехал, не спеша раздвигая толпу конем, улыбался. Все встречные приветствовали его, поздравляли с праздником. Поэт отвечал на приветствия, поднося окрашенные хной пальцы сначала к губам, потом ко лбу.

Проехали базарную площадь, стали спускаться вниз. При въезде в махаллу Чухур возле армянской церкви повстречали священника Охана. Вагиф и Мирза Алимамед придержали коней.

- Мирза Охан, - шутливо заметил Вагиф, - а ты, я гляжу, все за Иисусов подол держишься!.. На щедрость его надеешься - одарит?

- Да будь у него чем одаривать, он бы первым делом себя от креста избавил!

Посмеялись. Вагиф окинул взглядом небольшую каменную церковь: по внешнему виду прихожане ее мало чем отличались от азербайджанцев; так же, как и мусульмане, они снимали при входе обувь. Справа на крыше стоял какой-то служитель в подряснике и подобно муэдзину призывал армян на молитву. Армянки в белых чадрах и красных шальварах, входя через особую дверь, располагались на айване[12], так же, как у мусульман, выделенном специально для женщин. На паперти, по обе стороны от двери, толпились нищие и калеки.

- Ты, видимо, тоже пожалуешь к Мамедгасан-аге? - спросил Охана Вагиф, трогая коня.

- Если бог даст! - улыбнувшись, ответил свя­щенник.

Дворец Мамедгасана расположен был в превосходном месте, на вершине скалы, с которой открывался вид на Топхану и Багрыган. Крепостная стена шла отсюда в направлении на Киблу[13], на юг, Шахнишин и Казнагая. Просторный, с большим количеством покоев, с обширными верандами, весь светящийся цветными витражами окон, дворец этот сложен был из камня. Арку дворцовых ворот украшал узор из кирпичей. Слева от дворца располагались амбары, сараи, конюшни и другие службы. Мощенная камнем дорожка, ведущая от ворот к лестнице, прикрыта была плетенным из лозы навесом.

Слуги встретили гостей, просили пожаловать в покои. Оттуда слышалась музыка, но, кроме певцов с музыкантами и самого хозяина, в зале никого еще не было. Мамедгасан поздоровался с гостями и указал им места: Вагифу - слева, Алимамеду - справа от себя. Сели.

Апатичное лицо Мамедгасана было бледно, глаза припухли. Наследник давно уже болел чахоткой, дворцовый лекарь пользовал его снадобьем, настоенным на хне, и сорок дней, в течение которых необходимо было принимать это лекарство, для поддержания духа больного непрерывно играла музыка.

Как только они вошли, Мамедгасан знаком велел музыкантам прекратить игру. Вагиф попросил не делать этого.

- Зачем же? - сказал он, улыбаясь. - Гостеприимство и безмерная щедрость наследника карабахского престола известны всему миру. Дом ваш - полная чаша, и вы ничего не жалеете для друзей, но вот искусством почему-то предпочитаете наслаждаться в одиночестве.

- Да я так... - Мамедгасан смущенно улыбнулся. - Голова от них болит.

- Что так? - удивился Вагиф. - Платон называл музыку пищей духа.

Снова послышалась нежная мелодия. Вагиф глубоко чувствовал музыку; она доставляла поэту огромное наслаждение. Приподняв тонкие брови, полуприкрыв глаза, он молчал, отдаваясь гармонии звуков, переполненный страстной, неутолимой жаждой жизни...

Почему-то ему пришла на ум волшебная свеча из восточных сказок: стоит зажечь ее, и исполнится любое, рожденное в твоем сердце, желание. Будь здесь сейчас та свеча, в полумраке перед Вагифом замелькали бы обольстительные красотки, пленительные похитительницы сер­дец... Да, музыка и женщины пьянят без вина...

Начали собираться гости. В числе прочих приехали и оба брата Мирзы Алимамеда - Ханмамед и Шахмамед. Три эти человека приходились друг другу родными братьями, но родственной близости меж ними не было. Ханмамеда в Шуше не любили. Алимамед много раз испрашивал для него у хана должность, но ни в одной из них тот не проявил должного рвения. Сам хан терпеть не мог Ханмамеда за трусость и беспечность. Шахмамед, будучи полной противоположностью брату, отличался смелостью, исполнительностью, был в милости у хана и не однажды смягчал его гнев. На беду Шахмамед был чрезвычайно нехорош собой: большой, весь в рябинах нос, толстые брови, маленькие тусклые глазки – лицо его невольно вызывало неприязнь. И в голосе ханского любимца слышалось какое-то совиное завывание: стоило Щахмамеду произнести слово, человека охватывал ужас. Но тут уж виной было скорей его положение при дворе. Ни единый человек в ханстве, к какому бы слою общества ни принадлежал, не мог быть гарантирован от немилости повелителя, а кара, которую назначал виновному разгневанный хан, почти всегда приводилась в исполнение через Шахмамеда.

Появился священник Охай. Сначала он приветствовал всех сидящих в почетной части зала, потом, обернувшись к остальным гостям, поздоровался с каждым в отдельности. Но вот взгляд его упал на Шахмамеда - священник побледнел. Трижды поклонился он этому человеку и занял свое место с таким видом, словно садился на шипы.

Ближе к полуденному азану гости начали расходиться. Вагифа, Мирзу Алимамеда и Охана Мамедгасан-ага оставил обедать. Прошли в столовую. Посреди комнаты расстелена была на ковре богатая скатерть, вокруг нее - шелковые тюфячки. Как только гости расположились вокруг скатерти, слуга подал умывальные принадлежности. Все вымыли руки, вытирая их полотенцем, висевшим на руке у прислужника. Принесли медные подносы, расставили на скатерти. Перед каждым из обедавших оказался поднос, на котором стояла тарелка плова с анисом, поверх риса лежали куски вареной баранины; рядом - гатыг[14] с пахучей травкой и паштет из печени. В украшенные эмалью стаканы налит был шербет с зернышками рейхана.

Мамедгасан отломил кусочек белого тонкого лаваша, лежавшего на краю подноса, взглянул на гостей и произнес: «бисмиллах!» - это был знак начинать трапезу. На некоторое время воцарилась тишина, гости целиком были поглощены вкусными яствами. Когда тарелки наполовину опустели, Вагиф сказал, щепотью собирая с тарелки рис:

- Поистине каждому овощу свое время: сейчас, весной, ничто не может заменить плова с анисом!.. Он у нас входит в моду...

- Да, - согласился Мамедгасан. - Анис из Агдама прислали. Жаль только, что половина сгорела...

- Очень молодой, нежный, - заметил Охан, - вот и сгорел.

Все снова принялись за еду. Обед - если не считать коротких отрывистых реплик - прошел в молчании. Наконец хозяин сделал знак нукерам, ожидавшим в дверях со скрещенными на груди руками, - скатерть убрали. Снова подали умывальные принадлежности, все вымыли руки и рот теплой водой с мылом. Появился кальян, кофе. Хозяину вместо кофе был подан чай с корицей - она поглощает излишнюю, дающую озноб влагу, которую вносит в тело рис.

За кальяном разговор постепенно оживился. Почему-то вспомнили армянина по имени Юсуф Амин, приехавшего из Лондона и несколько лет тому назад промелькнувшего в Карабахе.

Вагиф высказал сожаление, что не повидался с этим, как говорят, увлекательным собеседником.

- Он красноречив, это верно, - деликатно заметил Мирза Алимамед, - однако, по мнению вашего покорного слуги, у этого щедрого на слово молодого человека имеется один весьма существенный недостаток: он то и дело призывает собеседника к мятежу. Хан проявляет великое терпение, все грехи Юсуфа Амина объясняя горячностью молодости.

- Да, - согласился с Мирзой Алимамедом Охан. - Великое терпение и благородство. А человек этот весьма опасен. Родом он из Хамадана, учился в Лондоне, потом связался с какими-то негодяями, они его и подбили... Поезжай, мол, на родину, собирай вокруг себя армян, учи, чтоб били басурман, а в случае чего мы поможем. Вот он и начал. Побывал в Дагестане, в Тифлисе, здесь у нас поразнюхал... у армянских купцов денег пытался раздобыть... В Учкильсе наведался к патриарху, а тот, безмозглый, благословение ему дал... Однако дальше дело не пошло. Потыркался туда-сюда, видит, плохи дела - в Индию подался...

- Мы были осведомлены о том, что Юсиф Амин прибыл сюда, чтобы сеять смуту, - с обычной своей мягкостью заметил Мирза Алимамед. - Он ведь и к Ираклию ездил - только не столковались они... По поручению хана я встречался с этим... молодым челове­ком. Он мне все свои мысли высказал. За моей, говорит, спиной не кто-нибудь, сам английский король стоит. И если его пушки грянут, земля разверзнется. Нашпиговали они его крепко!..

- Безумцы! - взволнованно прервал его Охан. - Они не понимают самого главного! Нельзя ради выгоды английского короля причинять зло соседям, с которыми мы живем бок о бок со времен Ноя! Он будет угождать королям и падишахам, а народ ни за что ни про что погибать должен? В жарком пламени и сырое полено горит!..

Священник умолк, губы его дрожали. Он терял самообладание всякий раз, когда речь заходила о преступных замыслах авантюристов, сеящих вражду между армянами и азербайджанцами. Только сунув в ноздрю добрую щепоть нюхательного табака, священник немножко поостыл.

- Он пробовал заигрывать с ханом, - продолжал Мирза Алимамед. - Мы понимали, что это враг и враг опасный, однако, когда Юсуф Амин прибыл, хан его принял. Мы думали: не вернуться Юсуфу живым. Но нет, ничего. «Гость неприкосновенен». Хан даже коня ему пожаловал...

- Чтоб им всем подарки боком вышли! - пробормотал Охан, и у него опять задрожали губы...

Во времена ханов в Шуше плохо было с водой. В городе несколько колодцев, при них всегда стояли сторожа и в строгой очередности выдавали воду населению. Воду эту использовали только для питья и приготовления пищи, стирать же ходили на речку. Кроме городских колодцев, в махалле Чухру был еще источник Мехралы-бек, но вода в нем была солоноватая.

Вот как-то раз одна семья расположилась на берегу Дашалты, чтобы заняться стиркой. Дочка, девушка лет шестнадцати, пошла вниз по реке - набрать хворосту для костра.

Неожиданно навстречу ей выехал из леса красивый смуглый парень. Он подъехал ближе, придержал коня и спросил с улыбкой, тыльной стороной ладони поглаживая тонкие усики:

- Ты откуда взялась, красавица?

Девушка обмерла, зардевшись как маков цвет. Не смея поднять глаза, глядела она на вдетые в стремена запыленные башмаки и черные обмотки вокруг ног.

- Ты чья же будешь? - снова спросил всадник.

- Дочь позументщика Кязыма, - чуть слышно промолвила девушка.

Парень окинул ее оценивающим взглядом: выбившиеся из под платка завитки черных волос приникали к нежным, как лепестки розы, пылающим щекам; крепко прижимая к груди охапку хвороста, девушка трепетала, как диковинная птица.

Не долго думая, парень в черных обмотках направился к ее родителям. Поздоровался, ему приветливо ответили.

- Не примите ли гостя? - начиная разговор, обратился парень к Кязыму; тот сидел на траве, сложив ноги калачиком.

- Гость - посланец аллаха! - приподымаясь, ответил Кязым.

Парень спрыгнул с коня, вынул у него изо рта удила, отпустил подпругу - чтобы пасся. Подсел к расстеленной на траве скатерти. Женщина в яшмаке принесла угощение. Парень ел, посматривая на хозяев, разговорился... Спросил, между прочим, как идут дела в крепости.

- Спасибо, сынок, вроде все по-прежнему. Разве что про гачага Сафара уж больно много судачат...

- И что ж о нем говорят?

- Да толкуют, будто он смельчак и совестливый парень. Народ защищает. Один пройдоха сиротское добро прикарманить хотел, так Сафар, говорят, встретил его да и постращал хорошенько. В тот же день хапуга все вернул, до последней ниточки!..

Парень слушал, закусывал; глаза у него весело поблескивали. А Кязым, поглядывая на свои руки, с которых никогда не сходила краска, увлеченно рассказывал про гачага:

- В одной деревне чиновник казия до смерти забил старика, тот пост, мол, нарушил. Уж как бедняга ни молил его, как ни клялся, что недужен - аллах, мол, с - него не взыщет, - слушать ничего не стали. Скончался несчастный под розгами... А Сафар, как прослышал, - явился в деревню и тут же, при всем честном народе, суд учинил над негодяем: повесил его прямо над стариковой могилой!

Парень с любопытством поглядывал на Кязыма. А тот оживился, глаза у него сверкали, видно было, что по душе ему этот гачаг Сафар.

- Ну что же, дядя, - сказал парень, покончив с угощением, - благодарствую. Да пошлет тебе аллах всяческого благополучия, да не оскудеет твой дестерхан![15]

- Уж не обессудь, если что не так... Чем богаты, тем и рады!

- Что ты! Я твоим угощением премного доволен. Теперь вот что... Я ведь к тебе не просто так... Я сватом
от того самого Сафара. Породниться он с тобой хочет.

Кязым вскинул на парня удивленные глаза.

- Ты напрямик скажи, отдашь дочку за Сафара? Как свату мне ответ дай!

Не зная, что ответить, позументщик смущенно заулыбался, заерзал, бросил вопросительный взгляд на жену. Та лишь плотнее прикрыла лицо.

- Уж не знаю, что и сказать... Так-то оно вроде лучше и желать нельзя... Вот только... гачаг он... Ни кола, ни двора...

Кязым умолк, не зная, что еще добавить. Парень понял.

- Ты хочешь сказать: положено, чтоб у человека дом был, хозяйство... Так ведь это дело наживное!.. Ты подумай, дядя, подумай!

На том и кончился их разговор. Парень распрощался, вскочил на коня и скрылся в лесу.

Как-то в летний грозовой вечер раздался громкий стук. Кязым пошел открывать ворота. Сверкала молния, невдалеке грохотал гром...

- Кто там?

- Гостя аллах посылает!

Кязым отпер ворота, впустил незнакомца, провел в дом и при свете светильника сразу узнал давешнего парня. На этот раз гостя встретили с почетом, как положено принимать свата.

- Я-то согласен, - несмело сказал Кязым, когда они перешли к делу. - Мать малость сомневается. А ведь ее тоже послушать надо, потому ее молоком дочь вскормлена.

- И что ж, она не желает отдавать?

- Не желает! Да напрямик сказать не смеет. Твердит только, какой, мол, он муж, если в гачагах скрывается! Пускай, дескать, объявится хану!

Парень призадумался, озадаченный.

Да, не так-то это просто - жениться... Завел семью - значит все: смирись, не задирай нос! В драку не лезь, словом заденут - смолчи. Теперь все твое геройство в том, чтоб жена не бедовала врагам на радость. Такое у них, у городских, понятие о жизни.

- Тут, дядя, вот дело-то какое... Сафар на все согласен, как скажете, так и будет. Только объявиться-то ему нельзя. Не помилует его хан - грехов много.

Кязым помолчал озадаченно.

- А может ничего? Если слово дать? А? Мирно, мол, жить буду. Мне думается, смилостивится над ним хан, простит...

Гачаг Сафар появился в лесах несколько лет назад. Между Курой и Араксом не было человека, которому неведомо было бы это имя, и слава его росла день ото дня. В любой деревне Сафара принимали как дорогого гостя, кормили, снаряжали в дорогу. И ни угрозы, ни посулы не могли заставить простых людей выдать его хану.

Народ слагал песни о гачаге Сафаре, прославлял его бесстрашие, мужество, благородство... Не раз во дворце заходил разговор о смелом гачаге, не раз посылались на поимку его конные отряды, но только ничего из этого не вышло - гордо заломив папаху, гачаг по-прежнему свободно разъезжал по горам и долам...

Смелый гачаг был родом из оймака[16] Гылынчлар, родился и вырос в деревне. Зимовал их оймак в низовьях, на ханских землях, на лето же поднимался в горы. Сафар вырос сиротой, отец его был убит в сражении под Нахичеванью. Был у них клочок земли, с трудом перебивались: уплатят все подати и поборы и кое-как кормятся до весны... После смерти отца совсем стало тяжело, но односельчане не оставили в беде: помогали и посеять и собрать урожай. Вырос Сафар, вошел в года; теперь уж он и один легко управлялся с хозяйством. Силы ему было не занимать - высокий, широкоплечий, смуглолицый, Сафар был из тех молодцов, которые берут призы на скачках, метко стреляют, лихо рубятся. Девушки и молодицы только вздыхали да томились, завидев Сафара, парни безропотно подчинялись ему, старики хвалили за дерзость и бесстрашие.

Как-то раз в пору уборки приехал чиновник, согнал крестьян убирать урожай на ханских землях: косить, молотить, ссыпать в мешки. Сафара, понятно, тоже не забыли. Скосили крестьяне хлеб, снопы перевезли на ток, начали молотить. Старшина прохаживался рядом, зорко посматривал по сторонам... Вечером, когда стемнело и пришлось прекратить молотьбу, старшина, опасаясь, как бы крестьяне не польстились на ханский хлеб, взял да и пометил неполные мешки - крест нарисовал на пшенице. А ночь выдалась ветреная, утром он пошел проверять свои метки, глядь - крестов-то и нет.

Старшина взбеленился.

- Кто воровал пшеницу?! - а у самого от злости глаза на лоб лезут.

Мо


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: