Сентября 1923 года

Фарнсворт, районный санитарный инспектор, просил у жизни благ столь скупо, что каждая его победа была поражением. Он, однако, проявлял определенной упрямство и несговорчивость, когда речь касалась его профессиональных интересов. Оказание медицинской помощи, затрудненное наводнениями и, вдобавок, эпидемией холеры, хоть и не побуждало его к необычайной активности, но и не выводило из себя.

Как и каждое утро, на восходе солнца он забросил засаленные карты – которые изучал за завтраком, слизывая масло с пальцев – в потрепанный лендровер и отправился инспектировать свой район, останавливаясь то тут, то там, чтобы распорядиться о дополнительных мешках с песком для плотин (зная, что на его распоряжения не обратят внимания, как обычно, если рядом с ним не было комиссара). Велел троим зевакам, по‑видимому, родственникам, доставить холерного больного в районный госпиталь в Вагдасе и оставил им три опиумные пилюли и инструкции по приготовлению рисового отвара. Они закивали головами, и он поехал дальше, ибо сделал всё, что мог.

Больница неотложной помощи в Вагдасе была обустроена в пустом армейском бараке, оставшемся с войны. Она была недоукомплектована персоналом и переполнена пациентами, в основном теми, кто жил достаточно близко и ещё мог ходить. Лечение холеры было простым: каждый пациент по прибытии приписывался к соломенной циновке, и ему давали галлон рисового отвара и полграмма опиума. Если через двенадцать часов он был еще жив, доза опиума повторялась. Выживало около двадцати процентов. Циновки мертвых промывали карболкой и выставляли на солнце сушиться. Санитарами были в основном китайцы, которые работали там потому, что им разрешали курить опиум, а пепел скармливать пациентам. Запахи варившегося риса, опиумного дыма, экскрементов и карболки пропитывали больницу и местность на несколько сот ярдов вокруг.

В десять часов санитарный инспектор прибыл в больницу. Написав заявку на новую партию карболки и опиума, он отослал очередное прошение о назначении доктора, которое, как он предполагал и надеялся, будет проигнорировано. Он чувствовал, что от доктора, шныряющего по больнице, дела только ухудшатся. Доктор, того и гляди, заявит, что доза опиума слишком велика, или начнет вмешиваться и не давать санитарам курить опиум. Санитарный инспектор не видел в докторах никакого проку. Они готовы были все усложнить, только бы казаться важными шишками.

Проведя в больнице полчаса, Фарнсворт поехал в Гхадис повидаться с комиссаром, который пригласил его на ленч. Согласившись без особого энтузиазма, он отказался и от джина перед ленчем, и от пива во время ленча. Предпочел рис с рыбой, а затем съел маленькую миску тушеных фруктов. Попытался уговорить комиссара пригнать заключенных для работы на плотинах.

– Извини, старикан, не хватает солдат, чтобы их охранять.

– Что ж, дело серьезное.

– Вот именно.

Фарнсворт не настаивал. Он просто сделал все, что мог, и точка. Новички недоумевали, как он вообще до сих пор держится. Старожилы, вроде комиссара, знали, как. Ибо у санитарного инспектора был один спасавший его порок. Каждое утро, на восходе солнца, он заваривал себе чайник крепкого чая и запивал им грамм опиума. Вечером, вернувшись с объездов, инспектор повторял дозу и ждал, пока она подействует, после чего приступал к приготовлению ужина из тушеных фруктов и пшеничного хлеба. Он не держал постоянного мальчика для уборки, опасаясь, что тот украдет его опиум. Дважды в неделю приходил парень и чистил бунгало, и тогда опиум запирался в старый ржавый сейф, в котором хранились отчеты. Он принимал опиум уже пять лет; в первый же год стабилизировал свою дозу и ни разу не превысил ее, и не перешел на инъекции морфия. Это не было проявлением силы характера, просто он чувствовал, что должен сам себе очень немного, и это немногое сам же себе и позволил.

На обратном пути, обнаружив отсутствие мешков с песком, мертвого холерного больного и трех его родственников, сонных от оставленных им опиумных пилюль, он не ощутил ни гнева, ни раздражения, только легкую потребность, которая постоянно увеличивалась в течение последнего часа дороги, заставляя его все сильнее нажимать на газ. Прибыв в свое бунгало, он тут же проглотил опиумную пилюлю, запив ее водой из бутылки, и зажег керосиновую плитку, чтобы вскипятить чай. Чай он вынес на крыльцо, и, заканчивая вторую чашку, почувствовал, как опиум растекается по его шее, опускаясь вниз, к увядшим бедрам. Выглядел он лет на пятьдесят; на самом же деле ему было двадцать восемь. Он сидел так с полчаса, глядя на мутную реку и низкие холмы, поросшие кустарником. Вдали заворчал гром, и, когда он готовил себе вечернюю еду, на ржавую оцинкованную железную крышу упали первые капли дождя.

Он проснулся от непривычного звука плещущейся воды. Торопливо натягивая штаны, вышел на крыльцо. Дождь всё шел и шел; за ночь вода поднялась у стены бунгало на двенадцать дюймов, а под лендровером едва не доходила до втулок. Он проглотил опиумную пилюлю и поставил на плитку воду для чая. Затем он стер пыль с саквояжа из крокодиловой шкуры и, открывая полки и отделения сейфа, начал складывать вещи. Упаковал одежду, отчеты, компас, нож в чехле, револьвер «Уэбли» 45‑го калибра и коробку с патронами, и спички, и котелок. Наполнил флягу водой из бутылки и завернул в бумагу ломоть хлеба. Наливая себе чай – а вода у него под ногами все прибывала – он ощутил напряжение в паху, накатившую волну юношеской похоти, которая была особенно сильной из‑за своей необъяснимости и неуместности. Медикаменты и опиум он упаковал в отдельную сумку, а еще одна плитка опиума размером с сигаретную пачку отправилась в боковой карман пальто, в качестве неприкосновенного запаса. Когда он закончил укладываться, его ширинка уже оттопыривалась. Опиум скоро и с этим справится.

Он шагнул прямо с крыльца в кабину лендровер. Двигатель завелся, и санитарный инспектор поехал вверх, убегая от паводка. Маршрут, выбранный им, использовался редко, несколько раз ему приходилось вырубать топором выросшие посреди дороги деревья. На закате он добрался до медицинской миссии отца Дюпре. Миссия находилась за пределами его района, и до этого он только раз в жизни встречался со священником.

Отец Дюпре, тощий, краснолицый, с нимбом из белых волос на голове, приветствовал его вежливо, но без особого энтузиазма. Когда Фарнсворт достал свои медикаменты Дюпре немного оживился и пошел вместе с ним в аптеку и в больницу, которая представляла собой обычную хижину, разгороженную по бокам. Санитарный инспектор раздал всем пациентам опиумные пилюли.

– Неважно, чем они больны, скоро они почувствуют себя лучше.

Священник рассеянно кивал, порываясь поскорее пойти обратно домой. Фарнсворт проглотил свою опиумную пилюлю, запив водой из фляги; когда он сел на крыльцо, пилюля начала действовать. Священник смотрел на инспектора с враждебностью, которую тщательно старался скрыть. Фарнсворт поинтересовался, в чем дело. Священник заерзал и прочистил горло. Неожиданно он натянуто произнес:

– Хотите выпить?

– Спасибо, нет. Никогда не притрагиваюсь.

Облегчение залило лицо священника благостным румянцем.

– Тогда что‑нибудь еще?

– Я бы выпил чаю.

– Конечно. Пойду, скажу мальчику, чтобы приготовил.

Священник вернулся с бутылкой виски, стаканом и сифоном для содовой. Фарнсворт догадывался, что он держит свой виски под замком, где‑нибудь, где его не могут найти мальчики. Священник налил себе щедрых четыре пальца и стрельнул туда содовой, сделал долгий глоток и, просияв, глянул на своего гостя. Фарнсворт решил, что настал подходящий момент попросить об услуге, пока добрый отец все еще умиротворен тем, что не пришлось делиться скудным запасом виски, и пока он сам еще не успел перебрать.

– Я хочу пробраться в Гхадис, если возможно. Полагаю, по дороге ехать бессмысленно, даже если у меня достаточно бензина?

Священник достал карту и расстелил ее на столе.

– Абсолютно исключено. Весь район затоплен. Единственная возможность – это на лодке вот досюда… отсюда сорок миль вниз по реке до Гхадиса. Я могу одолжить вам лодку с мальчиком и подвесным мотором, но бензина у меня нет…

– Думаю, у меня хватит бензина для этого, учитывая, что плыть все время вниз по течению.

– Вы наткнетесь на заторы – может, придется не один час прорубаться… прикиньте самое долгое время в пути, и затем умножьте на два… мой мальчик знает маршрут только вот досюда. Далее, вот это место очень опасное… река сужается неожиданно, без всякого шума, понимаете ли, и никаких признаков… советую вам вытащить каноэ на берег и тащить волоком вот досюда… займет лишний день, но в это время года лучше уж так. Конечно, вы можете проскочить, – но, если вдруг что‑нибудь… течение, понимаете ли… даже для сильного пловца…

На следующий день, на рассвете, пожитки Фарнсворта и дорожные запасы были погружены в долбленое каноэ. Мальчик, Али, был дымчато‑черным с острыми чертами лица, явно смешанных арабских и негритянских кровей. Лет восемнадцати, с красивыми зубами и быстрой застенчивой улыбкой. Священник махал рукой с пристани, пока лодка выплывала на стрежень. Фарнсворт лениво откинулся, разглядывая, как скользят мимо вода и джунгли. Признаков жизни было немного. Изредка птички и обезьянки. Один раз три аллигатора, барахтавшихся в грязи на отмели, соскользнули в воду, скаля зубы в развратных улыбках. Несколько раз пришлось расчищать топором заторы.

На закате они сделали привал на галечном островке. Фарнсворт стал кипятить воду для чая, Али же направился к оконечности островка и закинул крючок с червяком в глубокий чистый водоем. К тому времени, как закипела вода, он вернулся с восемнадцатидюймовой рыбиной. Пока Али чистил рыбу и разрезал ее на части, Фарнсворт проглотил свою опиумную пилюлю. Вторую он предложил Али, который рассмотрел ее, понюхал, улыбнулся и кивнул.

– Китайчонок… – Али наклонился, прикуривая воображаемую трубку с опиумом от фонаря. Втянул в себя дым и закатил глаза. – Моя нет. – Сложив руки на животе, он закачался взад‑вперед.

К середине следующего дня река значительно расширилась. Ближе к закату Фарнсворт принял опиумную пилюлю и задремал. Внезапно он с содроганием проснулся и полез за картой. Это было то самое место, о котором предостерегал отец Дюпре. Он повернулся к Али, но Али уже знал. Али греб к берегу.

Стремительное бесшумное течение накренило лодку на один борт, и тяга руля лопнула, натянувшись, как тетива лука. Лодка завертелась без управления и понеслась к затору. Раздался треск ломающегося дерева, и Фарнсворт оказался под водой, отчаянно борясь с течением. Он почувствовал пронзающую боль – ветка пропорола его пальто и бок.

Он очнулся на берегу. Али выкачивал воду из его легких. Он сел, тяжело дыша и кашляя. Пальто было изодрано в клочья, из дыр сочилась кровь. Он полез в карман – и поглядел на свою пустую ладонь. Опиум пропал. От левого бедра через ягодицу тянулся неглубокий шрам. Им не удалось спасти ничего, кроме короткого мачете, который Али носил в ножнах на поясе, и охотничьего ножа Фарнсворта.

Фарнсворт нарисовал на песке карту, чтобы прикинуть, где они находятся. Он вычислил, что до одного из больших притоков около сорока миль. Добравшись туда, они могли бы соорудить плот и дрейфовать вниз по течению к Гхадису, а там, конечно… в мозгу прозвучали слова отца Дюпре: «Прикиньте самое долгое время в пути и помножьте на два…»

Стемнело, и им пришлось заночевать там, несмотря на то, что они теряли драгоценное время. Он знал, что через семьдесят два часа на открытом воздухе он будет неспособен двигаться из‑за отсутствия опиума. На заре они двинулись в путь, направляясь к северу. Продвижение было медленным; на каждом шагу приходилось вырубать подлесок. На пути встречались болота, бурные потоки, а время от времени – массивные завалы, заставлявшие их совершать обход. Непривычное напряжение сил выбило следы опиума из его организма, и к ночи его уже лихорадило и трясло.

К утру он уже едва мог ходить, но все же протащился еще несколько миль. На следующий день его скрутили желудочные спазмы, и пройти не удалось и мили. На третий день он уже не мог двигаться. Али массировал его ноги, сведенные судорогой, и носил ему воду и фрукты. Он пролежал так, недвижим, четыре дня и четыре ночи.

Иногда он впадал в забытье и просыпался, визжа от кошмаров. В кошмарах на него часто нападали многоножки и скорпионы странных форм и размеров, которые двигались с огромной скоростью и внезапно бросались на него. Другой частый кошмар происходил на базаре в каком‑то ближневосточном городе. Вначале место казалось ему незнакомым, но с каждым шагом становилось все более и более узнаваемым, словно вставали на свои места все части какой‑то отвратительной мозаики: пустые прилавки, запах голода и смерти, зеленое зарево и странное дымное солнце, адская ненависть, горящая в глазах, что поворачивались ему вслед, когда он проходил мимо. Вот все они указывают на него, выкрикивая одно слово, которого он не может понять.

На восьмой день он снова научился ходить. Его все еще мучили колики и понос, но судороги в ногах почти прошли. На десятый день он почувствовал себя определенно лучше и увереннее, даже смог съесть рыбу. На четырнадцатый день они вышли на песчаный берег чистой реки. Это был не тот приток, который они искали, но, конечно, к нему можно было выйти по берегу. У Али сохранился кусок карболового мыла в жестяной коробке, и, скинув свою драную одежду, они бросились в прохладную воду. Фарнсворт смывал с себя грязь, пот и запах болезни. Али мылил ему спину, и Фарнсворт ощутил внезапный прилив крови к промежности. Пытаясь скрыть эрекцию, он бросился на берег спиной к Али, который последовал за ним, смеясь и плеща водой, чтобы смыть мыло.

Фарнсворт лег ничком на свои брюки и рубашку и провалился в бессловесный вакуум, чувствуя на спине солнце и легкую боль заживающего шрама. Он видел, что Али сидит над ним голый, руки Али массируют его спину, продвигаются вниз к ягодицам. Что‑то поднималось к поверхности тела Фарнсворта из отдаленных глубин памяти, и он увидел, словно на экране, странный случай из своей юности. Дело было в Британском Музее, шел пятнадцатый год его жизни, он стоял перед стеклянным ящиком. Один во всем зале. В ящике лежало тело сидящего человека высотой около двух футов. Человек был голый, правое колено согнуто, тело приподнято на в несколько дюймов от земли, пенис не скрыт. Руки вытянуты вперед ладонями книзу, а лицо – как у рептилии или у зверя, что‑то среднее между аллигатором и ягуаром.

Мальчик смотрел на бедра, на ягодицы, на гениталии, тяжело дыша сквозь зубы. Его охватывала похоть, у него набухал член, ширинка его брюк оттопыривалась. Он протискивался внутрь сидящей фигуры, мечтательное напряжение в паху возрастало, давило и росло, странный запах, не похожий ни на что из того, что ему до тех пор приходилось нюхать, но сам по себе знакомый, голый человек лежит у широкой светлой реки – изогнутая фигура. Серебряные блики вскипели перед его глазами, и он кончил.

Рука Али раздвинула ягодицы Фарнсворта, Али плюнул на устье его прямой кишки – его тело раскрылось, и фигура вошла в него стремительно, но бесшумно, согнув правое колено, выдвинув челюсть вперед, так что она превратилась в звериное рыло, голова расплющилась, мозг источал запах… хриплый, свистящий звук сорвался из его губ, и свет лопнул в его глазах, а тело его забурлило и исторгло из себя кипящие струи.

Сцена представляет собой джунгли. Из динамиков квакают лягушки и поют птицы. Фарнсворт в юности лежит ничком на песке. Али ебет его, а Фарнсворт корчится, медленно барахтается, обнажая зубы в развратной улыбке. На несколько секунд гаснет свет. Когда свет зажигается снова, Фарнсворт одет в костюм аллигатора с вырезом на жопе, Али продолжает ебать его. Али и Фарнсворт скачут прочь со сцены, Фарнсворт показывает зрительному залу перепончатый средний палец, а оркестр морской пехоты играет «Семпер Фи». Занавес.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: