Часть седьмая 7 страница

-- Это я не понимаю, -- сказал Пьер. -- Идут же одни на других и сражаются.

-- Нет, идут, стреляют и пугают друг друга. Головнин, адмирал, рассказывает, что в Японии все искусство военное основано на том, что рисуют картины изображения ужасов и сами наряжаются в медведей на крепостных валах. Это глупо для нас, когда знаем, что это наряженные, но мы делаем то же самое. "Опрокинул русских драгун... сошлись в штыки". Этого никогда не бывает и не может быть. Ни один полк никогда не рубил саблями и не колол штыками, а только делал вид, что хочет колоть, и враги пугались и бежали. Вся цель моя завтра не в том, чтобы колоть и бить, а только в том, чтобы помешать моим солдатам разбежаться от страха, который будет у них и у меня. Моя цель только, чтобы они шли вместе и испугали бы французов и чтобы французы прежде нас испугались. Никогда не было и не бывает, чтобы два полка сошлись и дрались, и не может быть. (Про Шенграбен писали, что мы так сошлись с французами. Я был там. Это неправда: французы побежали.) Ежели бы сошлись, то кололись бы до тех пор, пока всех бы перебили или переранили, а этого никогда не бывает. В доказательство тебе скажу даже, что существует кавалерия только для того, чтобы пугать, потому что физически невозможно кавалеристу убить пехотинца с ружьем. А ежели бьют пехотинца, то когда он испугался и бежит, да и тогда ничего не могут сделать, потому что ни один солдат не умеет рубить, да и самые лучшие рубаки самой лучшей саблей не убьют человека, который бы даже не оборонялся. Они только могут царапать. Штыками тоже бьют только лежачих. Поди завтра на перевязочный пункт и посмотри. На тысячу ран пульных и ядерных ты найдешь одну холодным оружием. Все дело в том, чтобы испугаться после неприятеля, а неприятеля испугать прежде. И вся цель, чтобы разбежалось как можно меньше, потому что все боятся. Я не боялся, когда шел с знаменем под Аустерлицем, мне даже весело было, но это можно сделать в продолжение получаса из двадцати четырех. А когда я стоял под огнем в Смоленске, то я едва удерживался, чтобы не бросить батальон и не убежать. Так и все. Стало быть, все, что говорится о храбрости и мужестве войск, все вздор.

Теперь второе: распоряжений никаких главнокомандующий в сражении никогда не делает, и это невозможно, потому что все решается мгновенно. Расчетов никаких не может быть, потому что, как я тебе говорил, я не могу отвечать, чтобы мой батальон завтра не побежал с третьего выстрела и тоже чтобы не заставил побежать от себя целую дивизию. Распоряжений нет, но есть некоторая ловкость главнокомандующего: солгать вовремя, накормить, напоить вовремя и опять, главное, не испугаться, а испугать противника и, главное, не пренебрегать никакими средствами, ни обманом, ни изменой, ни убийством пленных. Нужны не достоинства, а отсутствие честных свойств и ума. Нужно, как Фридрих, напасть на беззащитную Померанию, Саксонию. Нужно убить пленных и предоставить льстецам, которые во всем совершившемся и давшем власть найдут великое, как нашли предков Наполеону. Ведь ты заметь, кто полководцы у Наполеона, и нас уверяют, что это все гении: зять, пасынок, брат. Как будто могло это так случайно совпасть: родство с талантом военным. Не родство совпало, а для того, чтобы быть полководцем, нужно быть ничтожеством, а ничтожных много. Ежели бы кинуть жребий, было бы то же.

-- Да, но как же установились такие противоположные мнения? -- спросил Пьер.

-- Как установились? Как установилась всякая ложь, которая со всех сторон окружает нас и которая, очевидно, должна быть тем сильнее, чем хуже то дело, которое служит ей предметом. А война есть самое гадкое дело, и потому все, что говорят о войне, -- все ложь и ложь. Сколько сот раз я видал людей, которые в сражении бежали или, спрятавшись, сидели, ждали позора и вдруг узнавали по реляции, что они были герои и прорвали, опрокинули или сломили врагов, и потом твердо и от всей души верили, что это была правда. Другие бежали от страха, натыкались на неприятеля, и неприятель бежал от них, и потом уверялись, что они, влекомые мужеством, свойственным сынам России, бросились на врага и сломили его. А потом оба неприятеля служат благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу. Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать древа познания добра и зла.

Они ходили теперь перед сараем, солнце уже зашло, и звезды выходили над березками, левая сторона неба была закрыта длинными тучами, поднимался ветерок. Со всех сторон виднелись огни наши и вдалеке огни французов, казавшиеся в ночи особенно близкими.

По дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей и послышались гортанные голоса двух немцев. Они близко ехали, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующие фразы:

-- Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить

-- Почему же нет, даже до Казани, -- сказал другой.

-- Так как цель состоит только в том, чтоб ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц

-- О, да, -- послышался басистый, в себе самоуверенный немецкий голос, и Клаузевиц с другим немцем, важные люди при штабе, проехали.

-- Да, перенести в пространство, -- повторил, смеясь, князь Андрей. -- В пространстве-тo у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно.

-- И все -- немцы, и в штабе все немцы, -- сказал Пьер.

-- Это -- море, в котором редкие острова русские. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить, славные учителя. Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, это -- не брать пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут быть друзьями, как бы Александр Павлович ни разговаривал в Тильзите. Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну -- вот что скверно, великодушничали и т.п. И все это великодушие от того, что мы не хотим видеть, как для нас бьют теленка, а кушаем его под соусом. Нам толкуют о правах, рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и т.д. Все вздор! Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство. Нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего -- убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах и разумности. Одна разумность в том, чтобы понять, что в этом деле одна скотскость моя призвана. На ней и строить все. Не брать пленных, и кто готов на это, как я готов теперь, -- тот военный, а иначе -- сиди дома и ходи к Анне Павловне в гостиную разговаривать.

Князь Андрей остановился перед Пьером и остановил на нем странно блестящие, восторженные глаза, смотревшие куда-то далеко.

-- Да, теперь война -- это другое дело. Теперь, когда дело дошло до Москвы, до детей, до отца, мы все, от меня и до Тимохина, мы готовы. Нас не нужно посылать. Мы готовы резать. Мы оскорблены, -- и он остановился, потому что губа его задрожала. -- Ежели бы так было всегда: шли бы на верную смерть, не было бы войны за то, что П.И. обидел М.И., как теперь. А ежели война, как теперь, так война, и тогда интенсивность войск была б не та, как теперь. Мы бы шли на смерть, и им бы невкусно это было -- вест?фальцам и гессенцам в т.д. А в Австрии мы бы и вовсе драться не стали. Все в этом -- откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. Меня не Александр Павлович посылает, а я сам иду. -- Однако ты спишь -- ложись, -- сказал князь Андрей.

-- О нет! -- отвечал Пьер, испуганно, соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.

-- Ложись, ложись, перед сраженьем нужно выспаться, -- повторил князь Андрей.

-- А вы?

-- И я лягу.

И действительно, князь Андрей лег, но не мог спать, и, как только он услыхал звуки храпения Пьерa, он встал и до рассвета продолжал ходить перед сараем. В шестом часу он разбудил Пьерa.

Полк князя Андрея, находившийся в резерве, выстраивался. Впереди слышно и видно было усиленное движение, но канонада еще не начиналась. Пьер, желавший видеть все сражение, простившись с князем Андреем, поехал вперед по направлению к Бородину, где он надеялся встретить Бенигсена, предложившего ему накануне причислить его к своей свите.

XII

В шесть часов было светло. Утро было серое. "Может быть, и вовсе не начнут, может быть, этого не будет", -- думал Пьер, подвигаясь по дороге. Пьер редко видел утро. Он вставал поздно, и впечатление холода и утра соединялось в его впечатлении с ожиданием чего-то страшного. Он ехал и чувствовал, что как будто он не проснулся еще, что будто он все еще с князем Андреем лежит на его турецком ковре, и говорит, и слушает его говорящим, и видит эти страшно блестящие, восторженные глаза и безнадежные, сдержанно-разумные речи. Он ничего не помнил из того, что говорил князь Андрей, он только помнил его глаза, лучистые, блестящие, далеко смотрящие куда-то, и одно только вводное предложение из всех его речей живо осталось в памяти Пьерa: "Война теперь -- это другое дело, -- сказал он, -- теперь, когда дошло до Москвы, нас не нужно посылать, а все, от Тимохина до меня, в хорошие или дурные минуты готовы резать. Мы оскорблены". И губа князя Андрея дрогнула при этом. Пьер ехал, пожимаясь от свежести и вспоминая эти слова. Он проехал уже Бородино и остановился у батареи, где он был вчера. Пехотные солдаты, которых не было вчера, стояли тут, и два офицера смотрели вперед влево. Пьер посмотрел тоже по направлению их взгляда.

-- Вот оно, -- сказал один офицер.

Впереди показался дымок, и густой, звучный одинокий выстрел пронесся и замер среди общей тишины. Прошло несколько минут, войска, стоявшие тут, так же как и Пьер, вглядывались в этот дымок и вслушивались в этот звук и вглядывались в двигающиеся французские войска. Второй, третий выстрелы заколебали воздух, четвертый и пятый раздались близко и торжественно где-то справа, и как будто от этого выстрела проскакал кто-то мимо Пьерa, и тоже от этого выстрела мерно задвигались солдаты, за?слоняя батарею. Еще не отзвучали эти выстрелы, как раздались еще другие, еще, и еще, сливаясь и перебивая один другой. Уже нельзя было ни считать, ни слышать их отдельно. Уже слышались не выстрелы, а с грохотом и громом катились со всех сторон громадные колесницы, вместо пыли распространяя голубоватый дым вокруг себя. Только изредка вырывались большие резкие звуки из-за равномерного гула, как будто встряхивало что-то эту невидимую колесницу.

Лошадь Пьерa стала горячиться, настораживать уши и торопиться. С Пьером сделалось то же самое. Гул орудий, торопливые движенья лошади, теснота полка, в который он заехал, и, главное, все эти лица, строгие, задумчивые, -- все слилось для него только в одно общее впечатление поспешности и страха. Он спрашивал у всех, где Бенигсен, но никто не отвечал ему, все были заняты своим делом, которого не видно было, но присутствие которого видел Пьер.

-- И что ездит тут в белой шляпе, -- услыхал он голос сзади себя. -- Поезжайте куда вам надо, а здесь не толкайтесь, -- сказал ему кто-то.

-- Где генерал Бенигсен? -- спрашивал Пьер.

-- А кто ж его знает.

Пьер, выехав из полка, поскакал налево, к тому месту, где была самая сильная канонада. Но только что он выехал из одного полка, как попал в другой, и опять кто-то крикнул ему: "Что ездишь перед линией?" И опять везде он видел те же озабоченные лица, занятые каким-то невидимым, но важным делом. Один Пьер был без дела и без места. Дым и гул выстрелов все усиливался. Летали ли над ним ядра, Пьер не замечал, он не знал этого звука и был так встревожен, что не был в силах отдавать себе отчет о причинах разнообразия звуков. Он торопился скорее поспеть куда-то и найти себе дело.

Раненых и убитых он не видал (по крайней мере он думал так, хотя он проехал уже мимо сотни таковых). Дело началось канонадой против флеш Багратиона и потом атакой на них. К ним-то и ехал Пьер, с страхом чувствуя, что беспокойство и бесцельная поспешность все больше и больше овладевают им. Все у него перед глазами слилось в туман дыма и пальбы, из которых он редко натыкался на оазисы человеческих лиц, и все эти лица носили один и тот же отпечаток озабоченности и недовольства, и упреки тем, что заехал сюда без дела этот толстый человек в белой шляпе.

Пьер ехал от Бородина по полю к флешам, полагая, что там только будет сражение. Но в то время, как он был уже в двухстах шагах от флешей и в дыму видел прогалопировавшего вперед генерала со свитой (это был Багратион) и видел надвигавшиеся массы синих солдат с штыками, он вдруг услыхал, что сзади его, в Бородине, откуда он выехал, тоже началась стрельба и канонада. Он поскакал к тому месту, где видел генерала со свитой; но генерала уже не было, и опять сердитый голос закричал на него:

-- И чего вертится тут под пулями!

Тут только Пьер услыхал звуки пуль, свистевших уже вокруг него. Пьер остановился, отыскивая место, куда бежать, и, потерявшись, не узнавая, где были свои, где неприятель, поскакал вперед. Но пули, которых он прежде не замечал, свистали со всех сторон, и на него нашел ужас.

Пьер был так уверен, что каждая попадет в него, что он остановился, пригнулся к седлу, мигал, почти не открывая глаз. Но вдруг на него наскакали наши кавалеристы, бывшие впереди, и его лошадь, повернув назад, поскакала с ними. Он не помнил, долго ли он скакал, но, когда он остановился, то заметил, что страшных звуков пуль уже не было вокруг него, и что он весь дрожит, и что зубы его щелкают друг об друга.

Вокруг него слезали с лошадей уланы, много их было, раненых, в крови. Один в двух шагах от Пьерa упал с лошади, и лошадь, фыркнув, отбежала от него. Лица всех этих людей были страшные. Пуль не слышно было, но над головами еще летали ядра. Пьер содрогался от звука каждого ядра: каждое ему казалось направленным в его голову. Он подъехал к упавшему с лошади и увидал, что у него оторвана рука выше локтя, что на вздрагивающих жилах в крови висит что-то, и услыхал, что улан плачет и просит водки.

-- Некогда разбирать, веди на перевязочный, -- слышался сзади строгий и сердитый командирской голос.

-- Батюшки! Кормильцы, -- плакал улан. -- Смерть моя. Не дайте умереть.

-- Полковник, -- сказал Пьер распоряжавшемуся офицеру, -- прикажите помочь этому.

-- Этот готов. Мне этих свезти на перевязочный пункт, и то не знаю где.

-- Не могу ли я вам быть полезен? -- сказал Пьер.

Полковник попросил его съездить отыскать перевязочный пункт, который должен был быть вправо, у рощи. Пьер поехал туда и не переставал с замиранием сердца слушать продолжающуюся пальбу, долго отыскивал перевязочный пункт, и хотя после многих встреч и противоречивых известий о ходе сражения и нашел его, но не нашел уже того места, где были уланы. Отыскивая их, Пьер ехал по тому короткому пространству, которое отделяло в Бородинском сражении первую линию от резервов. Вдруг сзади стрельба и канонада усилились до отчаянности, как человек, который, надрываясь, кричит из последних сил. Толпа солдат, раненых и здоровых, нахлынула на Пьерa, проскакали офицеры и войска, бывшие впереди его, -- резервы тронулись вперед.

Навстречу ему рысью ехали пушки и ящики, облепленные солдатами, другие солдаты цеплялись, соскакивали и бежали кругом, впереди скакал офицер. Это был князь Андрей...

Он узнал Пьерa.

-- Ступай, ступай, тебе здесь не место. Не отставать! -- пронзительно крикнул он на своих солдат, лепившихся и бежавших во?круг орудий.

XIII

Князь Андрей был в резервах, которые били без движения ядрами до третьего часа и которые тронулись к батарее Раевского в третьем часу. Князь Андрей устал от волнения опасности в бездействии, и теперь задыхался от волнения и радости, подвигаясь вперед.

Да, сколь ни глупое дело было война, он чувствовал себя ожившим, счастливым, гордым и довольным теперь, когда чаще и чаще слышались свисты пуль и ядер, когда он, оглядывая своих солдат, видел их веселые глаза, устремленные на него, слышал удары снарядов, вырывавших его людей, и чувствовал, что эти звуки, эти крики только больше выпрямляют ему спину, и выше поднимают голову, и придают непонятную радость его движению.

"Ну, еще, -- думал князь Андрей, -- ну, еще, еще". -- И в ту же минуту почувствовал удар выше соска.

-- Это -- ничего, ну его, -- сказал он сам себе в первую секунду удара. Еще бодрее он стал духом, но вдруг силы его ослабели и он упал.

"Это -- настоящая. Это -- конец, -- в ту же минуту сказал он себе. -- А жалко. Что теперь? Еще что-то, еще что-то было хорошего. Досадно", -- подумал он. Солдаты подхватили его.

-- Бросьте, ребята. Не выходи из рядов, -- сказал еще князь Андрей, сам не зная, зачем он говорил это, но в ту же минуту дрожа, что они исполнят его приказание. Они не послушались и понесли его.

"Да, что-то нужно было еще".

Солдаты принесли его к лесу, где стояли фуры и где был перевязочный пункт.

Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых с завороченными полами палаток на краю березника. В березнике стояли фуры и лошади. И лошади в хрептугах ели овес, и воробьи слетались к ним и подбирали просыпанное точно так же, как будто ничего не было особенного в том, что происходило вокруг палаток. Вокруг палаток больше, чем на две десятины места, лежали окровавленные тела живых и мертвых; вокруг лежащих с унылыми и испуганными лицами стояли толпы солдат-носильщиков, которых нельзя было отогнать от этого места. Они стояли, куря трубки, опираясь на носилки. Несколько начальников распоряжалось порядками, восемь фельдшеров и четыре доктора перевязывали и резали в двух палатках. Раненые, ожидая по часу и более своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки и бредили. Сюда же принесли князя Андрея и как полкового командира, шагая через перевязанных раненых, пронесли его ближе к палатке и положили у ее края. Он был бледен, съежился весь и, стиснув тонкие губы, молчал, блестящими, открытыми глазами оглядываясь вокруг. Он сам не знал отчего, оттого ли, что сражение было проиграно, оттого ли, что он желал жить, и оттого ли, что так много было страдающих, но ему хотелось плакать, и не слезами отчаяния, а добрыми, нежными слезами. Что-то жалкое и детски-невинное было в его лице. И, вероятно, от этого его трогательного вида доктор, еще не окончив делаемую операцию, два раза оглянулся на него.

До князя Андрея не скоро дошло дело. Шесть человек докторов в фартуках, все в крови и в поту, работали. Офицер какой-то отгонял солдат, приносивших раненых.

"Разве не все равно теперь? -- думал князь Андрей. -- А может быть..." -- И он смотрел на того, которого перед ним резали доктора. Это был татарин, солдат с коричневой голой спиной, из которой ему вырезали пулю. Татарин страшно кричал. Доктор отпустил ему руки и накинул на него шинель и подошел к князю Андрею. Они переглянулись друг с другом, и что-то оба поняли. Князю Андрею стыдно и холодно было, когда, как с маленького, с него снимали панталоны. Его стали зондировать и вынимать пулю, и он почувствовал новое чувство холода смерти, которое было сильнее, чем боль.

Его положили на землю. Доктора, которые отпускали, переглянулись и сказали, что ему надо отдохнуть, прежде чем везти его в Можайск. Один из них, с добрым лицом, хотел что-то сказать князю Андрею, но в это время мимо самого его несли, так же как раньше и князя Андрея, шагая через раненых, какого-то на носилках. Из-за носилок виднелась, с одной стороны, голова с черными нежными вьющимися волосами, с другой -- лихорадочными трепетаниями ходившая нога, из-под которой сочилась кровь. Князь Андрей равнодушно смотрел на этого нового раненого, потому что он первый был тут перед глазами.

-- Клади тут! -- крикнул доктор.

-- Кто такой?

-- Адъютант, князь какой-то.

Это был Анатоль Курагин, раненый осколком в коленку. Когда его сняли с носилок, князь Андрей слышал, как он плакал, как женщина, и видел мельком его красивое лицо, сморщенное и покрытое слезами.

-- Боже! Убейте меня! О! О!.. О!.. Это не может быть! О, боже, mon Dieu, mon Dieu! Боже мой! Боже! Боже мой!..

Доктор неприятно поморщился на эти женские вопли, но князю Андрею жалко было слушать его. Доктора осмотрели его и что-то поговорили. Подбежали два фельдшера и потащили отбивавшегося и до хрипа кричавшего, закатывающегося, как ребенок, Анатоля в палатку. Там послышались увещания, тихие голоса, на минуту все замолкло, и вдруг ужасный крик послышался из груди Анатоля; но такой крик не мог продолжаться долго, он слабел. Князь Андрей смотрел уставшими глазами на других раненых и слышал, как пилили кость. Наконец силы оставили Анатоля, он не мог кричать больше, и работа была кончена. Доктора что-то бросили, и фельдшера подняли и понесли Анатоля. Правой ноги его не было. Анатоль был бледен и только изредка всхлипывал. Его положили рядом с князем Андреем.

-- Покажите мне ее, -- проговорил Анатоль. Ему показали белую красивую ногу. Он закрыл лицо руками и зарыдал.

Князь Андрей закрыл глаза, и ему еще более хотелось плакать нежными любовными слезами над людьми, над собой и над своими заблуждениями. "Любовь, состраданье к братьям, к любящим и ненавидящим нас, да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья, -- вот то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив".

Его осторожно подняли, понесли и положили в лазаретную фуру.

В пятом часу Пьер чувствовал, что, шляясь с места на место, он устал, устал физически и нравственно. Лошадь его была ранена и не шла с места. Он слез на дороге и сел на брошенную ось. Он ослабел совершенно и не мог ни двигаться, ни думать, ни соображать. На всех лицах, которые он видел, одинаково на тех, которые шли туда и которые возвращались, была видна такая же усталость, упадок сил и сомнение в том, что они делали. Стрельбы уже не слышно было, но канонада продолжалась, хотя и она начинала ослабевать.

Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных и на изнуренных и на сомневающихся людей, как будто говорил: "Довольно, довольно, люди, перестаньте, опомнитесь, что вы делаете?" Но нет, хотя уже к вечеру сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, уже истощив свою потребность борьбы, поданный толчок еще двигал этим страшным движением, запотелые, в порохе и крови оставшиеся по одному на три артиллериста, хотя и спотыкаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили, и злые холодные ядра так же прямо, и быстро, и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело. Русские отступали с половины позиции, но стояли так же твердо и стреляли остающимися зарядами.

Наполеон с покрасневшим от насморка носом выехал за Шевардинский редут на соловой арабской лошадке.

-- Они все еще держатся, -- сказал он, хмурясь и сморкаясь, глядя на густые колонны русских. -- Они хотят еще -- ну, и задайте им, -- сказал он, и триста пятьдесят орудий продолжали бить, отрывать руки, и ноги, и головы у столпившихся и неподвижных русских.

Пьер сидел на оси, скулы его прыгали, и он смотрел на людей, не узнавая их. Он слышал, что Кутайсов убит, Багратион убит, Болконский убит. Он хотел заговорить с знакомым адъютантом, проехавшим мимо, но слезы помешали его говорить. Берейтор нашел его ввечеру, прислоненного к дереву с устремленными вперед глазами. Пьерa привезли в Можайск, там ему сказали, что в соседнем доме лежит раненый князь Андрей, но Пьер не пошел к нему, оттого что ему слишком хотелось спать. Он лег в своей коляске, задрав ноги на козлы, и спал бы до другого вечера, ежели бы его не разбудили с известием, что войска выходят. Пьер проснулся и увидал продолжение вчерашнего. Та же была война.

XIV

Тотчас после Бородинского сраженья истина о том, что Москва будет оставлена неприятелю, мгновенно стала известна.

Тот общий ход дела, состоящий в том, во-первых, что в Бородинском сражении, несмотря на самопожертвованье войска, ставшего поперек дороги, неприятель не мог быть удержан, во-вторых, что во все время отступления до Москвы происходило колебание в вопросе о том, дать или не дать еще сраженье, и, в третьих, наконец, что решено было отдать Москву, -- этот ход дел, без всяких непосредственных сообщений от главнокомандующего, совершенно верно отразился в сознании народа Москвы.

Все, что совершилось, вытекало из сущности самого дела, сознание которого лежит в массах.

С 29 августа в Драгомиловскую заставу ввозили каждый день по тысяче и более раненых, а в другие заставы выезжали до тысячи и более раненых. И в другие заставы выезжали до тысячи и более экипажей и подвод, каждый день увозя жителей и их имущество.

В тот день как армия стягивалась и происходил военный совет в Филях и как безобразная толпа черни выходила на Три Горы, ожидая Ростопчина, в этот день к графу Илье Андреевичу Ростову приехали тридцать шесть подвод из подмосковной и рязанской, чтобы поднимать богатства поварского, так и не проданного дома. Подводы приехали так поздно, во-первых, потому, что граф до последнего дня надеялся на продажу, во-вторых, потому, что граф, пользуясь своим всемирным знакомством, не слушался общего голоса и верил графу Ростопчину, к которому он ездил всякий день справляться. А в третьих, и главное, потому, что графиня слышать не хотела об отъезде до возвращения сына Пети, который был переведен в полк Безухова и был ожидаем всякий день в Москву из Белой Церкви, где формировался его прежний полк казаков Оболенского.

30 августа приехал Петя, и 31 августа пришли подводы.

На огромном дворе и на улице видна была тонкая, худая фигурка Наташи с черной головой, повязанной белым носовым платком. Много зрителей было прежде около раненых, но раненых было так много и все были так заняты своими делами, что помочь чем-нибудь никому и не приходило в голову; но как только Наташа с охотником взялась переносить раненых в дом, кормить, поить их, так из всех домов и от толпы высыпались люди и последовали ее примеру.

Когда граф Илья Андреевич с женою увидали Наташу, она надевала спавшую назад фуражку на солдата, которого Матюшка с Митькой несли в охапке на двор, она шла сзади, ни на кого не оглядываясь, и делала руками жесты, как будто собою поддерживая равновесие за раненого, чтобы ему было легче. Граф, увидав это, засопел, как собака стучит чутьем, принюхиваясь к странному запаху, и упорно глядел в окно, не поворачиваясь к графине. Но с графиней происходило то же, что и с графом, она не дождалась его и потянула к себе за рукав камзола. Граф оглянулся и встретил ее мокрые виноватые глаза. Он бросился к ней, обнял ее, прижал подбородком ее плечо и зарыдал над ее спиной.

-- Мой милый -- надо... -- сказала графиня.

-- Правда... яйца курицу... учат... -- сквозь счастливые слезы проговорил граф. -- Спасибо им... Ну так пойдем...

-- Матюшка, -- закричал граф громко, весело. -- Швыряй все к черту с подвод, накладывай раненых.

Соня была счастлива. Ей ни раненые, ни Москва, ни отечество не нужны были ни на грош. Ей нужно было счастье семьи, дома, в котором она жила. Ей хотелось теперь смеяться и прыгать. Она побежала в свою комнату, разбежалась, завертелась, быстрее и быстрее, села, раздувши балоном свое платье, и тихо засмеялась. Потом уже, удовлетворив этой потребности, она побежала к Наташе и стала помогать ей, соображая и делая все гораздо лучше самой Наташи.

Как будто выплачивая за то, что не раньше взялись за это, все семейство с особенным жаром взялось за одно и то же дело. Постоянно прибывали раненые и постоянно находили возможность сложить еще то и то и отдать подводы. Никому из прислуги это не казалось странным.

На другой день прибыли еще раненые, и опять они остановились на улице. В числе этого последнего транспорта было много офицеров, и в числе офицеров был князь Андрей.

-- Четверых еще можно взять, -- говорил дворецкий, -- я свою повозку отдаю, а то куда же их еще?

-- Ну, отдайте мою гардеробную, -- говорила графиня. -- Дуняша со мной сядет в карету.

Отдали еще и гардеробную повозку и в нее-то решили поместить князя Андрея и Тимохина. Князь Андрей лежал без памяти. Когда их стали переносить, Соня заглянула в лицо тому, который казался мертвым. Это был князь Андрей. Соня помертвела так же, как и лицо раненого, и побежала к графине.

-- Мама, -- говорила она, -- это нельзя. Наташа не перенесет этого. Ведь надо же этакую судьбу.

Графиня ничего не отвечала, она подняла глаза к образам и молилась.

-- Пути Господни неисповедимы, -- говорила она себе, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала страшно выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей. -- Видно, так надо, мой друг. Вели отнести его в бильярдную, во флигель, и не говори Наташе.

Целый день еще этот не выехали. Наташа и Соня как барышни не ходили во флигель, где были раненые офицеры, потому что это было неприлично, и Наташа не знала, кто лежит, умирая, около нее.

Тридцатого Пьер проснулся и увидал, что вокруг него все укладывается, и в его доме тоже. Он сел и стал считать 666, l'Empereur Napoleon и l'Russe Besuhoff было тоже 666. Долго он сидел, передумывая и передумывая, и когда он встал, он твердо решился оставаться в Москве и убить l'Empereur NapolJon, виновника всех злодеяний. "Все страдают и страдали, кроме меня... Теперь уезжать уже поздно, дворецкий и люди мои, стало быть, и я могу остаться. Один Бонапарт причиной всего несчастия. Я должен пожертвовать всем, хоть жизнью, для того, для чего пожертвовали другие... 666... Я останусь в Москве и убью Бонапарта", -- решил Пьер.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: