П 1920—l0/XI 1931 9 страница

Заговорили о Пушкинистах. «Цявловский вдруг сообщает мне, что у меня Блудов выведен неверно. Напрасно я сделал его богачом, он в ту пору был будто бы беден. Ложь! Блудов был беден до 1806 года, а потом стал получать по 50 тысяч в год на расходы!»

О Маршаке. «Ну что это за талмуд:

Что мы сажаем,

Сажая леса?

Так в хедерах объясняют детям:

«Сажая леса, мы на самом деле сажаем...»

И как неграмотно:

Мачты и реи — держать паруса.

Почему держать? И откуда это неопределенное наклонение? Когда читаешь Маршака, кажется, что читаешь исключения в латинской грамматике

А е с

I n t

ar ur us

Суть nertrius».

«А Ильин! Я ездил вместе с ним, с Маршаком, Фединым и Прокофьевым повидаться с Роменом Ролланом. Нас вызвали от Горького... Очень была любопытная встреча. А потом оказалось, что Маршак в качестве больного человека (это он-то болен!) захватил себе отдельный номер, а мне как здоровому (это я-то здоров) пришлось поселиться вместе с Ильиным. И тут я увидел, что Ильин — это и есть Поручик Киже. Ничего человеческого, никакой индивидуальности, никаких человечьих интересов. Кроме мыслей о карьере — ничего. Не человек, а ворох старых газет. Пришел ко мне бактериолог, брат Вени, замечательный ученый15, и тот ему говорит: «Вы бактериолог, я тоже думаю заняться бактериологией». Он делает одолжение бактериологии, что займется ею. Потом оказалось, что он в этом деле совершенный профан — и вообще глубочайший невежда» и т. д., и т. д.

Рассказал Тынянов, как он был у Горького и виделся с Роменом Ролланом. «Ромен Роллан притворяется больным, но на самом деле он не больной, он — труп». Впечатление произвел чарующее. Спросил Тынянова: вы в каком роде пишете, как Бальзак или как Золя? — «Рассказы я пишу в духе Вольтера, а романы — в духе Жан Жака Руссо»,— ответил Тынянов. Это очень взволновало Ромена Роллана, и он прижал руки к грелке — живота у него уже нет, есть грелка — и заговорил, что и он сам... в молодости... вообще хорошо заговорил, взволнованно.

«Вообще в нем нет никакой пошлости. Он серьезно возражал против того, что у нас делают детей вундеркиндами — портят их всякими газетными хвалами, объявляют «юными дарованиями» и проч. Очень глубокий и подлинный человек.

Жена его жаловалась, что Аросев, пригласивший Ромена Роллана к себе в гости, не позаботился очистить постель от клопов, и первые две ночи бедный Роллан не заснул ни на миг. Сам Роллан не только не жаловался, а сделал попытку прекратить этот разговор. Горький же сказал:

— Аросев — совершенно глупый человек,— таким тоном, будто похвалил».

Тынянов проводил меня до дому — и по пути оживился, имитировал Маршака, «показывал» Горького, изображал Оксмана, превратился на минутку в прежнего Тынянова. С радостью ухватился за мое предложение — уехать в Москву. Много говорил о Шкловском. «Мы опять помирились, и он прислал два замечательных письма… Я вам покажу… Это такая прелесть… ах, если бы издать Витины письма, все увидели бы, какой это писатель…»

В Москве я видел Ал. Толстого. <…>

Видел Левина и Герасимову. Видел Эренбурга. Но так устал, что ничего записывать не могу.

Был сегодня в «Институте Слепых» — провел со слепыми детьми три часа.

1 января 1936 г. Лег вчера спать в 7 часов. Встал в три и корплю над ненавистным мне «Принцем и Нищим». Перевожу заново вместе с Колей. Коля взял себе вторую половину этой книги, я первую. В этой первой 96 страниц; работа идет очень медленно. Но все же сделано 82½. Иная страница отнимает у меня полтора часа и даже больше. А во имя чего я работаю? Сам не знаю. Хочется писать свое, голова так и рвется от мыслей, а приходится тратить все дни на чорную батрацкую работу. И такой работы очень много. Чуть я кончу «Принца и Нищего», придется погрузиться в редактуру Некрасова, в редактуру Шекспира, в редактуру Репина, а когда же писать, чорт возьми! Почему из писателя я превратился в поденщика? Вот даю себе зарок на новый год — больше до самой смерти не брать никаких окололитературных работ, а только писать повести, статьи, стихи. Ведь это смешно сказать: сказки мои имеют огромный успех, а у меня уже 5 лет нет ни секунды свободной, чтобы написать новую сказку, и я завидую каждому, кто имеет возможность хоть и бездарно писать свое. <…>

7 янв. Был у меня вчера Тынянов с Вениамином Кавериным. Принес сборник своих рассказов и «Стихотворения» Гейне (изд. 1935). На Гейне подписался: проваленный кандидат в секцию переводчиков, т. к., по его словам, недавняя конференция переводчиков в Москве подвергла его сильнейшим нападкам — постоянное его ощущение, что где-то против него ведут какую-то кампанию сплотившиеся враги. Я думаю, это у него от болезни. Лицо у него мученическое, изборождено тоской. Дома у него по-прежнему нехорошо. Он показывал в лицах всех докторов, которые лечат Ел. Ал. <…> В. Каверин упрекнул его, что он не дарит ему книг. — «Все свои книжки я дарю докторам. И если бы ты видел, с какими надписями!..» <…> Но потом Ю. Н. развеселился и показывал смешные эпизоды из жизни разных знакомых. Как в какой-то кабак в Кисловодске вошел Ал. Толстой, когда там сидела небольшая компания, в том числе Тынянов и Мирский. Тынянов считал Мирского твердокаменным, но Толстой вошел так важно и поглядел на всех таким «графским» оком, что тот вскочил «разрешите представиться». Толстой подал ему два пальца. Теперь Тын. говорит о Толстом с ненавистью. Утверждает, что не станет с ним здороваться.

Говорили о поэтах. «Нет поэтов. Пастернак опустошен и пишет чорт знает какую ерунду, напр. в «Известиях»1. От Ник. Тихонова — ждать нечего. В. потолстел. Жалуется на переутомление, но вид у него титанический». Между проч., рассказывал, что в доме у Горького он за столом сказал, что Маршак — неважный писатель. Все на него зацыкали, а жена сына Горького Тимоша сказала:

— А какой он чудесный человек, какой добрый, как любит детей.

Рассказывал о Томашевском: как Томаш. дурацки вел себя на конференции. Его спросили, почему он редактирует Пушкина. Он ответил: «За это деньги дают», как Том. швырнул в Степанова корректурой Пушкина (к-рую Ст. принес ему на квартиру). <…> Много говорил Тынянов о Горьком, котор. очаровал его сразу. «Горький человек безвольный, поддающийся чужому влиянию, но человек прелестный, поэтический, великолепный (и в жизни) художник».

Все, что говорит Тынянов, он говорит с аппетитом. Жизнь, поскольку она выражается в человечьих отношениях, в разных карьерах людей, в бытовых подробностях, ему страшно любопытна, как беллетристу. Просидели они у нас до 12½. Мы с М. Б. пошли их провожать — и вот я не сплю до утра.

9 января. Третьего дня Желдин мне сказал, что 15/I в Москве совещание по детской книге. Большое совещание, созываемое по инициативе ЦК, и что я должен поехать. Когда же писать! Только что было совещание с Косаревым, потом Кино-Совещание, потом — по детской книге. Всякая поездка в Москву стоит мне года жизни, и узнав о предстоящей поездке, я уже перестал спать за 5 дней до нее. Вчера принял вероналу, а сегодня спасибо Бобочке, он меня зачитал. Утром я проснулся с чувством величайшей к нему благодарности.

11 января. Был у меня Квитко. В великолепном костюме, в европейском пальто. Читал замечательные стихи про медведя, обедал у нас. М. Б. больна: грипп. Был Фроман, взял взаймы 50 р. Я хочу, чтобы он переводил Квитку. Кв. зовет в Киев. Он любит советскую власть поэтично и нежно.

17 янв. Конференция детских писателей при ЦК ВЛКСМ. Длится уже два дня. Выехали мы 14-го. На вокзале собралась вся детская л-ра. Маршак в черной новой шапочке, веселый, моложавый. С ним по перрону ходят Габбе, Пантелеев, Ильин. Вот Лида, вот Т. А. Богданович (ее провожает Шура), вот Тырса. Ждут Ал. Толстого, вот и он с женою. Но он едет не международным, а мягким — в межд. не было двух мест в купе, для него и для жены. Иду в вагон: Юрьев и Лили Брик. Юрьев, чуть только поезд тронулся, вошел в мое купе (я еду с Лебедевым В. В.) и стал занимать нас рассказами. Очень ругает новую гостиницу «Москва», к-рая только что открылась в Охотном ряду. «Номера,— говорит он,— плохи, прислуга грубая… Обошел всю гостиницу, не понравилась она мне. Потом дали мне книгу почетных посетителей, и я написал, что г-ца великолепна и что я в мире не видал таких гостиниц». Оказывается, это очень характерно для Ю-ва. В дальнейшем он заговорил о переводах Анны Радловой. «Плохие переводы. Стесняют актера, связывают его по рукам и ногам. Особенно перевод «Отелло». «Но я все же играю в ее «Отелло» — иначе нельзя, пресса заругает, замалчивать начнут…»!!!

Принципиальный артист!

Лили Брик рассказывает подробно, как она написала Сталину письмо о трусливом отношении Госиздата к Маяковскому, что М-ого хотят затереть, замолчать. Написав это письмо, она отложила его на 3 недели. Но чуть она передала письмо, через два дня ей позвонил по телеф. т. Ежов (в Ленинград): не может ли она приехать в Москву. — «4-го буду в Москве» — «Нельзя ли раньше?» Я взяла билет и приехала 3-го. Меня тотчас же принял Е. — «Почему вы раньше не писали в ЦК?» — «Я писала Стецкому, но не получила ответа». — «Я М-ского люблю,— сказал Ежов. — Но как гнусно его издают, на какой бумаге». — «На это-то я и жалуюсь».

«Я знала, что Сталин любит Маяковского. Маяковский читал в Большом Театре поэму «Ленин». Сталин хлопал ему, высказывал громко свое восхищение. Это я знала. Но все же было жутко. Я боялась а вдруг направит дело к Малкину. Но меня направили к Талю, и с ним я говорила больше часу»2.

В поезде Лебедев, которому сейчас 45 лет, делает гимнастику. Для укрепления мускулов живота и проч. Любовно говорит о боксе. Везет своей Саре финский хлеб, купленный где-то на аукционе в таможне, и молоко Нестле.

Подошел к нам М. Ильин. Рассказывает анекдоты. Недавно к его знакомому советскому доктору привезли девочку Марию Антуанетту (!!?).

— Почему вы назвали ее Марией Антуанеттой? — спросил он у ее матери.

— А я увидела в календаре строчку: «Казнь Марии Антуанетты» и решила, что она революционерка была.

По приезде в «Националь» я позвонил Цыпину. Он сразу затараторил: «Уверяю вас, что партия на моей стороне. Ленинград хитрит и мутит. Знаете ли, что Желдин принял меры, чтобы Алексей Толстой не приезжал на совещание, и прислал мне телеграмму: «Толстого в Ленинграде не найти». Я тогда послал телеграмму Толстому от себя, и Толстой приехал. Комсомольцы хотят, чтобы Толстой выступил. Маршак будет делать небесный доклад без конкретностей. Мы устраиваем совещание в ЦК комсомола, чтобы ясно было, что это партийное совещание. Приглашено 135 человек».

Ну вот мы 135 ч-к собрались. Забiла. Квiтко. Барто. Копыленко. Браун. Конашевич. Житков. Разумовская. Оболенская.

Доклад Цыпина. Начало очень хорошее. Перечисление писателей, которые в последнее время не пишут. Ругает Наркомпрос. Десять лет упущено.

Появляется Косарев. Аплодисменты.

Самое удивительное — Венгров. Я бил его смертным боем и в «Литературной Газете», и на своем выступлении в ЦК комсомола. И когда потом говорил о нем злые вещи — все же жалел его, и теперь, когда встретил здесь, на конференции, очень смутился и был уверен, что он не подаст мне руки. А он вдруг стал лебезить, юлить, подбежал ко мне, сказал, что «Мурзилка» ждет моего сотрудничества, что она поместила где-то мой портрет, что Квитко действительно замечательный мастер, что я в своем выступлении совершенно верно заметил о том и том-то — и проч., и проч., и проч. Последняя степень душевного ничтожества; полнейшее отсутствие достоинства. Когда Лида говорила о Пантелееве — что у Пантелеева есть выражение: морда, он крикнул:

Жидовская морда

Как будто у Пантелеева это выражение — от автора!!! <…>

Мне пришла в голову великолепная тема детской книги, в ней должна вылиться моя жаркая любовь к советскому ребенку — и сквозь этого ребенка — к эпохе. Я уже четыре года собираю для этой книги материалы, и только сейчас под впечатлением беседы с Косаревым осмыслил эту тему до конца.

Косарев — обаятелен. Он прелестно картавит, и прическа у него юношеская. Нельзя не верить в искренность и правдивость каждого его слова. Каждый его жест, каждая его улыбка идет у него из души. Ничего фальшивого, казенного, банального он не выносит. Какое счастье, что детская л-ра наконец-то попала в его руки. И вообще в руки Комсомола. Сразу почувствовалось дуновение свежего ветра, словно дверь распахнули. Прежде она была в каком-то зловонном подвале, и ВЛКСМ вытащил ее оттуда на сквозняк. Многие фальшивые репутации лопнут, но для всего творческого подлинного здесь впервые будет прочный фундамент.

Хочется делать в десять раз больше для детской литературы, чем делали до сих пор. Я взял на себя задание — дать Детиздату 14 книг, и я их дам, хоть издохну.

О совещании не записываю, так как и без записи помню каждое слово. То, за что я бился в течение всех этих лет, теперь осуществилось. У советских детей будут превосходные книги. И будут скоро. <…>

27/I. Сегодня должна была вторично собраться редакция по изданию академического Некрасова. Впервые мы собрались третьего дня: Лебедев-Полянский, Мещеряков, Кирпотин, Лепешинский, Эссен и я на квартире у Эссен. Специально выписали из Л-да Евгеньевна-Максимова. Да, был еще и Заславский. У всех этих людей в голове есть одна идейка: не изображать Н. — боже сохрани — народником, потому что народники, по разъяснениям авторитетных инстанций,— не такие близкие нашей эпохе люди, как думалось прежде. То обстоятельство, что Н. был поэт, не интересует их нисколько, да и нет у них времени заниматься стихами. Я выступил, сказал, что я белая ворона среди них,— т. к. для меня Н. раньше всего поэт, который велик именно тем, что он — мастер, художник и проч. А если бы Некр. высказывал те же убеждения в прозе, я никогда не стал бы изучать его и любить его. Настаивал на включении во все наши будущие предисловия и критические статьи — указаний на это — незамеченное ими — обстоятельство. Отнеслись не враждебно, хотя некоторая холодность в отношении ко мне была. Выделили комиссию: меня, Евг.-Максимова и Эссен для обсуждения количества томов, их состава и проч. Комиссия эта была вчера у меня — мы работали долго и упорно. А сегодня оказывается, что:1. Кирпотин уехал неизвестно куда. 2. Лебедев-Полянский занят. 3. Мещеряков занят. 4. Лепешинский уехал — и заседание коллегии откладывается. <…>

Тут в Москве Тынянов, звонил ко мне два раза (один раз так: давайте пойдем в театр на «Далекое») — и вечером пришел. Много говорил о своих семейных горестях. «Только вам говорю: мне так жалко Леночку, что я другой раз готов заплакать. Бедная! Все ее надежды на выздоровление рухнули. У нее уже заболела верхняя часть позвоночника».

Через 2 недели Тынянов едет на 2 месяца в Париж.

Все устроено. Остановка за валютой. Ехать он не хочет («Страшно Леночку оставить»), но ехать нужно, так как болезнь его растет. Несмотря на болезнь, он написал в Петергофе за 10 дней целый печатный лист о Пушкине, «и здесь, в Москве, помаленьку пишу». «У меня странная литературная судьба: своего Кюхлю я написал без материалов — на-ура, по догадке — а все думали, что тут каждая строка документальна. А потом когда появился роман, я получил документы». И он перешел на свою любимую тему: на Алексея Толстого.

— «Алексей Толстой — великий писатель. Потому что только великие писатели имеют право так плохо писать. Как пишет он. Его «Петр I» —это Зотов, это Константин Маковский. Но так как у нас вообще не читают Мордовцева, Всев. Соловьева, Салиаса, то вот успех Ал. Толстого. Толстой пробовал несколько жолтых жанров. Он пробовал жолтую фантастику («Гиперболоид инженера Гарина») — провалился. Он попробовал жолтый авантюрный роман («Ибикус») — провалился. Он попробовал жолтый исторический роман — и тут преуспел — гений!»

Сидел он у меня долго — и я из-за этого не сплю всю ночь. Приходили при нем Натан Альтман и Квитко.

Лидина речь сегодня отлично напечатана в «Комсомолке». А моя — в «Литературке»3. Сердце родительское радуется.

Очень нездоров. Измучила меня эта зима. <…>

Лебедев-Полянский, Кирпотин, Мещеряков и Заславский все время сообщали Евг.-Максимову и мне, что они никак не могут собраться, никакого времени не имеют, и потому Евг.-Максимову пришлось вернутся в Л-д ни с чем. Оказалось, что они покуда держали тайный совет, как им быть. И надумали: не давать мне редактировать стихи Н-ва, и Максимову не давать редактировать письма, а сделать так: стихи выходят под редакцией Мещерякова и моей, письма под редакцией Лебедева и Евг.-Максимова. Я застиг их четырех в Гослитиздате: они прямо (и очень учтиво) предъявили мне свои требования. Сущность этих требований сводится вот к чему: я буду редактировать Некрасова, а Мещеряков будет редактировать меня. Но в таком случае так дело и нужно изобразить, а не выдумывать, будто мы оба редактируем Некрасова. Я так и сказал им и теперь не знаю, как быть. К сожалению, по болезни мне пришлось спешно уехать в Ленинград — и я не мог посоветоваться в ЦК.

2 февраля. Вчера вечером позвонили от Главного начальника политической милиции: когда он мог бы меня посетить. Говорили каким-то угрожающим тоном. Я страшно взволновался. Уж не натворила ли чего-нибудь Лида? Не поссорилась ли она с Детиздатом? Чорт знает какие мысли лезли мне в голову. Всю ночь, чтобы успокоиться, держал корректуру книги «От двух до пяти» (6-е издание). Прокорректировал 14 листов. Весь день ни на секунду не заснул, и лишь к 6 часам обнаружилось, что начальник хочет, чтобы я… написал… детскую книжку о милиции. Утешившись, я заснул в 7 час вечера и сегодня — 3/II проснулся в половине четвертого. До 9 часов корпел над «Принцем и нищим». Зато выкарабкиваюсь из-под этой работы. 80 страниц уже отделано окончательно.

9/II. Ужасную вещь сделал со мною Коля, сам того не подозревая. Мы решили вдвоем перевести «Принца и нищего»: я первую половину, он вторую. Работа эта нудная, путавшая все мои планы. Она отняла у меня два месяца, самое горячее время. И главное: перевод выходит не первоклассный, не абсолютный. Хочется писать свое; хочется думать свои мысли, а тут приходится часами просиживать над одной какой-нибудь фразой. Когда я сделал свои 101 страницу, я чуть не подпрыгнул до потолка: теперь могу вздохнуть свободнее. Но в это время Коля принес свою половину!!! С первого взгляда мне показалось, что перевод превосходный. Иные страницы действительно очень неплохи, но боже мой — когда я вчитался, оказалось, что половину Колиного перевода нужно делать заново. Никакого другого выхода нет. Надо сделать, мы и так запоздали. И вот я сижу несколько суток, почти без сна и делаю эту постылую работу. Сейчас кончил ее вчерне, в девять часов утра. Последние 10 страниц особенно трудны. Похоже, что переводчик даже не глядел в подлинник! Я Колю не обвиняю. Он пишет роман, для него «Принц и нищий» — обуза, но зачем же сваливать эту обузу на мои плечи? Как будто у меня нет романа, к-рый я хотел бы написать. <...>

14/II. Сейчас позвонил мне Маршак. Оказывается, он недаром похитил у меня в Москве две книжки Квитко — на полчаса. Он увез эти книжки в Крым и там перевел их — в том числе «тов. Ворошилова», хотя я просил его этого не делать, т. к. Фроман уже месяц сидит над этой работой — и для Фромана перевести это стихотворение — жизнь и смерть, а для Маршака — лишь лавр из тысячи. У меня от волнения до сих пор дрожат руки. <...>

17/II. Вчера позвонил Алянский и сообщил, что в «Комсомольской правде» выругали мой стишок «Робин Бобин Барабек». Это так глубоко огорчило меня, что я не заснул всю ночь. Как нарочно, вечером стали звонить доброжелатели (Южин и др.), выражая мне свое соболезнование.

— Прекрасные стихи, мы читаем и восхищаемся,— говорят в телефон — но мне это доставляет не утешение, а бессонницу.

Вчера первый раз выходил на улицу (мороз!!) — был в школе первой ступени, преобразованной из церкви (Кирочная, против Знаменской). Читать было очень трудно, так как все звуки уходили под купол и в корридоры, ведущие в зал, но дети изумительно милые, любящие, затормошили меня своей лаской. Я читал им так много, что сорвал голос. (Горло вообще болит.)

Написал фельетон о Квитко — неважный и поверхностный4.

Сегодня, кажется, начинают печатать мою книгу «От двух до пяти». Лида больна гриппом. Коля тоже.

Сегодня М. Б. купила картину Коровина.

21/II. Вчера нагрянул на меня Цыпин. Очень сладко и любовно предложил мне выбросить из программы несколько моих книжек. «Нельзя. Нельзя. По настоянию Ц. К.». Он ожидал отпора с моей стороны. Но я сказал: сделайте одолжение. <...>

Тут пришла Сафонова и принесла рисунки к Айболиту. Рисунки удались ей очень: в них много литературной выдумки, они не торчат в стороне от книги, а прочно спаяны с ней, придают книге много женского уюта и тепла. Но Цыпину главным обр. понравился модный теперь реализм. «Вот что нам надо!»—закричал он (т. к. ЦК требует у него теперь реализма). От радости он сразу удвоил гонорар Сафоновой, дал вместо 50 рублей за каждый рисунок — 100 рублей, а рисунков там будет около сотни.

Потом пришел Алянский. Цыпин рассказал, что решено ликвидировать ленинградскую редакцию и очень скоро: сюда назначается некий Светлов, редактор газеты в Иваново-Вознесенске, который прибудет сюда через неск. дней, он должен с течением времени отстранить Маршака от редакционной работы. <...>

22/II. <...> С Цыпиным и Алянским был вчера в Петергофе у Конашевича. Рисунки для детей у Конашевича по-прежнему посредственные, но его этюды (виды из окна) изумительны — особенно те, что на японской бумаге. И портреты. Но чудак-Конашевич все это добро держит под спудом — чорт знает где — в комоде — и не выставляет. <...>

25/II. <...> Великолепную вещь предложила мне редакция Детиздата. Собрать любовные песни, романсового типа — для подростков, чтобы отбить у них охоту от цыганской пошлятины. Я с радостью выбираю у Фета, у Полонского, у Анны Ахматовой, у Бориса Корнилова. У каждого лирика. Ничего нет у Мея, хотя я перелистал его из строки в строку.

22/III. Я в Петергофе. Работаю над Репиным — над своей статьей о нем, к-рая кажется мне и фальшивой и плоской. Нужно как-то расцветить, усложнить, обогатить. 20-го выступал в Союзе Художников. Совершенный позор: собралось человек до двухсот — невежественных до последней степени и плохо рисующих. Считалось, что я буду [оторвано несколько строк.— Е. Ч. ]... что зря я прервал свой отдых в Петергофе, зря так долго готовился к этой лекции (я даже гулять не ходил, обед подавали мне в комнату, и я даже во время обеда писал), что то слово «художник», которое до сих пор было полно для меня чарующего смысла,— теперь наполнено иным содержанием. Даже Бродский по своей духовной организации выше, сложнее, культурнее их. Даже Сварог перед ними — Рембрандт. И в этом нынешнем походе на Лебедева, на Тырсу и проч. все дело вовсе не в линии ЦК, а в том, что вся основная масса середняков-художников, в сущности, бездарные мазилки —

Без божества, без вдохновенья.

10/IV. Третьего дня получил приглашение, подписанное Бубновым, явиться в Кремль для обсуждения предстоящих пушкинских торжеств. Это ударило меня, как обухом: был занят Репиным, отделывал своего «Медведя», составлял «Лирику», редактировал 2-й том Некрасова — все это к спеху — и вдруг на тебе. Хотели мы ехать с Марией Борисовной, но т. к. 10-го IV предполагалось открытие Комсомольского X-го Съезда, оказалось, что номеров не достать ни в одной гостинице, и М. Б-на побоялась ехать. [Низ страницы отрезан.— Е. Ч. ]... Еду. Со мной ак. Державин. «Севастьяныч». Он оказался обывателем густопсовым: сейчас же рассказал, что получает он «за разными вычетами» 500 р. в месяц акад. гонорария, да столько-то имеет от своих лекций в университете, но автомобиль обходится ему оч. дорого («300 р. в месяц на чаи шоферам»), а вот эти ботинки я купил в Чехословакии, шавровые — швейц. фирмы, дал 12р. золотом — огромные деньги! и когда я возвращался из магазина с коробкой, все уважали меня, т. к. коробка свидетельствовала, что я покупаю обувь в самом дорогом магазине. (Почему же он не ходит всю жизнь с коробкой?) Хочет ехать в Болгарию, хлопочет об этом, но излагает свои намерения так: ненавижу болгарскую буржуазию, и ехать мне страшно не хочется, но... надо... ничего не поделаешь.

Ак. Орлов насмешлив, кокетлив, говорит преувелич. народным русским языком, как будто ставит слова в кавычки. Держ. взял было меня под свое покровительство: «Садитесь в мою машину, но не забудьте дать 5 р. моему шоферу», но Орлов спас меня от этого покровительства и подвез меня к «Национали». В «Нац.» оказался свободным № 132. Я не спал в вагоне ночь (Севастьяныч храпел 8 час. подряд на все лады, словно в магазине: богатый выбор всевозможных храпов: не угодно ли такой? или вот такой? — у него этих храпов огромный запас, он ни разу не повторился). Я пошел даже не умываясь в Детиздат. И там Цыпин мне сказал, что для меня готов билет на Съезд, т. к. предполагают, что я выступлю на Съезде,— вернулся я в номер, спал от 4 до 7½. Проснулся, поработал над корректурой Робинзона и — заснул опять. Лег в 11, встал в 5 час. Небывалое счастье, неожиданное... <...>

С новым портфелем (кот. я купил в Мосторге) иду к Кремлю. Издали вижу Севастьяныча. В качестве чичероне Эфрос. Он тут бывал, все знает, хлюпаем по лужам — и вот мы уже в длинном зале заседаний Совнаркома. Уютно и величественно. Портреты Ленина и др. вождей... Буденный, Куйбышев... Пушкин. Целый ряд подлинных Пушк. реликвий по стенам. Павел Тычина, Янка Купала, Мейерхольд... Ведомый своей престарелой дочерью, девяностолетний Карпинский. Москвичи группируются возле Розмирович. Ко мне подходит Демьян Бедный и говорит, что «Искусство перевода» замечательная книга.— «Бывают же книги — умнее авторов. Вы и сами не понимаете, какую умную книгу написали».

Мы садимся. Мой край стола такой:

Вересаев — Мейерхольд — Толстой — Б. -Бруевич,

Демьян

Бубнов

Губарь

Карпинский

Ленингр. я Орлов

оф. предст.

Таким образом я оказался против Толстого, Мейерхольда и Демьяна. Д. настроен игриво и задорно.— Зачем вы печатали стихи Некр. «Муравьеву», когда они написаны не Н-вым?

— А вы зачем печатали «Светочи», если они заведомо принадлежат не Н-ву?

Демьян смущен: «Я никогда не считал, что «Светочи» написаны Некрасовым (!?), я видел тут только литературоведческую проблему».

Ленинградцев ущемляют в отношении юбилея. Толстой острит:

— Нам остается одно: привести в порядок Черную Речку!

Тут говорит Межлаук, холеный, с холеным культурным голосом. Нападает на акад. издание: «Нужен Пушк. для масс, а у нас вся бумага уходит на комментарии».

Накоряков приводит какие-то цифры, которые я слушаю плохо,— потом выступает какой-то седой из аппарата Межлаука и разбивает Накоряк. впрах. Н. стушовывается.

Ленинградцы с места во время доклада Розмирович о том, как устраивать чествование Пушк. в маленьких городах:

— Например, в Л-де... Город маленький и к Пушк. не имел никакого отношения.

Толстой в это время рассматривает Евг. Онегина и возмущается иллюстрациями Конашевича:

— Плохо... Без-гра-мотно. Говно! — говорит он вкусным, внушительным голосом. Бонч поддакивает. В сущности волнуется один лишь Цявловский. Горячим, громким голосом, которого хватило бы на 10 таких зал, сообщает о всех мемориальных досках и местах увековечения Пушкина. Кипятится, кричит, лицо красное:

К нашему счастью, этот старый флигель сохранился... К нашему глубокому горю, от этого мезонина и следа не осталось...

Аудитория не чувствовала ни горя, ни счастья. Ленинградцы довольно вяло отстаивали свои права на устройство пушкинск. торжеств именно в Ленинграде.

— Убивали там! — крикнул Демьян и выступил со своим проектом Пантеона. Нужно перенести прах Пушк. в Москву и там вокруг него образовать Пантеон русских писателей. Неожиданно Мейерхольд (который до сих пор был ругаем Демьяном нещадно) начинает ему поддакивать:

— Да, да! Пантеон, Пантеон... Великолепная мысль Демьяна... Да... да... Непременно Пантеон.

Толстой: Пантеон надо делать в Казанском соборе.

Я вглядываюсь пристальнее. Лежнев... Стецкий... Горбунов (непр. член Ак. Н.) — Щербаков. Толстой говорит о нем:

— Кролик, проглотивший удава. (Не знаю почему. Не потому ли, что лицо у него каменное. Т. жалуется: не могу глядеть на него: парализует)...

Когда я уходил из Кремля, две контролерши, выдавшие нам билеты, вдруг зарделись и заговорили свежими неофициальными голосами.

— Ах, какие вы пишете сказки! Не только маленьким они нравятся, но и взрослым...

Сейчас в «Национали» живет какой-то монгольский министр. Я спросил у лакея, прислуживавшего ему за столом, дал ли ему министр на чай. Лакей ответил:

— Прилично реагировал!

Этот же лакей со злобой говорил мне, что гостиница «Москва», о кот. столько кричали, уже разрушается, потолки обсыпаются, штукатурка падает и проч. (Все это оказалось ложью. Я в тот же день был в «Москве» —гостиница весьма фундаментальная.) «Националь» — «конкурентка» «Москвы» и потому ругает ее на чем свет стоит:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: