Операции и приемы пра-логического мышления

Совершенно напрасно было бы проводить параллель между дис­курсивными[14] операциями пра-логического и нашего мышления, выяснять, в какой мере они соответствуют друг другу. Само предположение такого соответствия было бы несостоятельной гипоте­зой. У нас нет никакого основания допускать априори, что первобыт­ным и нашим мышлением используется один и тот же механизм. Дискурсивные операции нашей мысли, анализ которых достаточно известен из психологии и логики, предполагают существование и применение сложного материала категорий, понятий и отвлеченных терминов. Они допускают также, что собственно интеллектуальные функции уже весьма дифференцированны. Одним словом, они рассчитывают на совокупность таких условий, которых мы никогда не находим в обществах низшего типа. Но зато пра-логическое мышле­ние, как мы видели, имеет свои особые условия, которым необходимо подчинены его дискурсивные операции.

Для того чтобы определить, чем являются эти операции и как они совершаются, у нас нет другого способа, кроме непосредственного описания и анализа тех связей, которые мы наблюдаем между кол­лективными представлениями. Задача эта — одна из самых трудных как в силу самой природы операций, так и вследствие недостаточно­сти имеющихся у нас данных. Поэтому попытка, которую я осмели­ваюсь здесь сделать, несомненно, даст в результате лишь очень неполный и весьма несовершенный набросок. Тем не менее она мо­жет оказаться не бесполезной, если покажет, что операции пра-логического мышления зависят от закона сопричастности и не могут быть объяснены без него.

Перед тем как приступить к анализу операций, мы считаем необ­ходимым сделать предварительное замечание, касающееся сосущест­вования закона противоречия и закона сопричастности. Можно ли представить, что некоторые операции пра-логического мышления управляются исключительно первым из этих законов, тогда как дру­гие — исключительно вторым? Можно ли представить, например, что [87] все, считающееся индивидуальным представлением, подчинено логи­ческому мышлению, тогда как коллективные представления повину­ются только собственному закону пра-логического мышления? Такая непроницаемая стена между индивидуальными и коллективными представлениями совершенно немыслима хотя бы потому, что очень трудно, чтобы не сказать невозможно, провести четкую разграничи­тельную линию между индивидуальными и коллективными представ­лениями. В самом деле, что может быть более индивидуально, чем чувственное восприятие? И тем не менее мы обнаружили, до какой степени чувственное восприятие первобытных людей окутано мисти­ческими элементами, которые нельзя от него отделить и которые, не­сомненно, имеют коллективную природу. Так же обстоит дело с большинством эмоций, испытываемых первобытным человеком, и движений, выполняемых им почти инстинктивно при виде того или иного, даже банального, предмета. В низших обществах в такой же мере, как и в нашем, а может быть и еще сильнее, вся психическая жизнь личности глубоко обобществлена.

Следует ожидать, что действие закона сопричастности не только играет преобладающую роль в том, что мы называем коллективными представлениями, но и дает себя чувствовать более или менее сильно во всех умственных операциях. Наоборот, влияние закона противоре­чия уже сказывается более или менее энергично и непрерывно, снача­ла в тех операциях, которые были бы без него невозможны (счет, рассуждение и т. д.), а затем также и в тех, которыми управляет закон сопричастности. Здесь все очень зыбко и текуче, в этом и заключается одна из величайших трудностей нашей задачи. Логическое и пра-логическое не наслаиваются в мышлении низших обществ друг на друга, отделяясь одно от другого, подобно маслу и воде в сосуде. То и другое мышление взаимно проникают друг в друга, и в результате получается как бы смесь, составные части которой нам трудно оставлять со­единенными. Так как в нашем мышлении логическая дисциплина ис­ключает во что бы то ни стало все то, что ей очевидно противоречит, то мы не в состоянии приноровиться к такому мышлению, где логиче­ское и пра-логическое сосуществуют и одновременно дают себя чувст­вовать в умственных операциях. Пра-логический элемент, который еще сохраняется в наших коллективных представлениях, слишком слаб, для того чтобы позволить воспроизвести такое состояние мыш­ления, где первый господствует, но не исключает второго.

Что поражает в первую очередь, так это то обстоятельство, что пра-логическое мышление мало склонно к анализу. В известном смысле, несомненно, всякий акт мышления является синтетическим. Однако когда речь идет о логическом мышлении, то синтез почти во всех случаях предполагает предварительный анализ. Отношения, [88] выражаемые суждениями, ясно формулируются лишь потому, что материал мышления подвергся предварительной обработке, расчле­нению, классификации: суждение оперирует строго определенными понятиями, которые сами свидетельствуют о предшествующей ло­гической работе и о ее продукте. Продукт этой работы, в которой подытоживается и суммируется большое число последовательных процессов анализа и синтеза, в нашем обществе достается каждому индивиду одновременно с тем, когда он научается говорить, усваи­вается им через воспитание, которое почти сливается с естествен­ным развитием личности настолько, что философы когда-то считали возможным верить в сверхъестественное происхождение языка. Тре­бования логического мышления устанавливаются и утверждаются в каждом индивидуальном разуме непрерывным давлением социальной среды, при помощи самого языка и того, что передается в формах языка. Это — наследство, которого никто не лишен в нашем обще­стве и которое никто не помышляет отвергнуть. Таким образом, ло­гическая дисциплина непреодолимо навязывается у нас операциям каждого индивидуального разума. Новые синтезы, вырабатываемые разумом, должны подходить к определениям тех понятий, которыми он пользуется, к определениям, которые сами были узаконены пред­шествующими логическими операциями. Короче говоря, умственная деятельность личности в нашем обществе, в какой бы форме она ни совершалась, должна быть подчинена закону противоречия.

Совсем иные условия, в которых протекает пра-логическое мыш­ление. Несомненно, и оно передается социальным путем, т. е. через посредство языка и понятий, без которых оно было бы просто невоз­можным. И пра-логическое мышление предполагает предварительно выполненную работу, наследие, которое переходит от поколения к поколению. Однако эти понятия отличны от наших, а следовательно, отличны от наших и умственные операции. Пра-логическое мышле­ние — синтетическое по своей сущности: я хочу сказать, что синтезы, из которых оно состоит, не предполагают, как те синтезы, которыми оперирует логическое мышление, предварительного анализа, резуль­тат которого фиксируется в понятиях. Другими словами, связи пред­ставлений обычно даны вместе с самими представлениями. Синтезы в первобытном мышлении являются в первую очередь и оказываются почти всегда, как мы видели при рассмотрении первобытного воспри­ятия, неразложенными и неразложимыми. По той же причине мыш­ление первобытных людей в очень многих случаях обнаруживает одновременно и непроницаемость в отношении опыта, и нечувстви­тельность к противоречию. Коллективные представления не фигури­руют в первобытном мышлении изолированно. Они не анализируются в нем для того, чтобы быть расположенными затем в логическом порядке. [89] Они даны всегда в известной связи в предвосприятиях, предпонятиях, предассоциациях и, почти можно сказать, в предрассужде­ниях: это мышление именно оттого, что оно — мистическое, является и пра-логическим.

Но нам могут возразить следующее: если мышление в низших об­ществах столь отлично в своих операциях от логического мышления, если основной закон этого мышления — закон сопричастности, кото­рый априори делает возможным предассоциации и разнообразные до бесконечности партиципации партиципаций, если, наконец, оно осво­бождает себя от контроля опыта, то не должны ли мы его считать не подчиненным каким-либо правилам, совершенно произвольным, абсо­лютно непроницаемым для нас? Между тем почти во всех низших об­ществах мы встречаем то неподвижное, остановившееся мышление, почти неизменное не только в своих чертах, но и в самом содержа­нии, вплоть до деталей представлений. Причина заключается в том, что это мышление, хотя оно и не подчинено логическому механизму, или вернее, именно потому, что оно ему не подчинено, вовсе не сво­бодно. Однообразие этого мышления — отражение однородности в строении общества, которому оно соответствует и которое оно выра­жает. Институты первобытного общества, так сказать, наперед за­крепляют — ne varietur (в неизменном виде) — реально возможные комбинации коллективных представлений. Число и характер связей этих представлений на деле предопределены одновременно с данными представлениями. В установленных таким путем предассоциациях особенно проявляется перевес закона партиципации и слабость требо­ваний собственно интеллектуального мышления.

Кроме того, коллективные представления обычно образуют часть мистического комплекса, в котором эмоциональные и аффективные элементы совершенно не позволяют мысли быть и владеть собой. Для первобытного мышления едва ли существует голый объективный факт. Ничто не преподносится этому мышлению без наслоения мис­тических элементов: всякий объект его восприятия, как обычный, так и необычный, вызывает более или менее сильную эмоцию, причем сам характер эмоции в свою очередь предопределен традициями. Де­ло в том, что, исключая узкоиндивидуальные эмоции, которые зави­сят от непосредственной реакции организма, у первобытных людей нет ничего более «социализированного», чем эмоции. Доказательст­вом этого служат те проявления бесчувственности, которые каждый социальный тип обнаруживает у других. Так же и природа, воспри­нимаемая, ощущаемая, переживаемая членами низшего общества, по необходимости оказывается столь же неизменной и неподвижной, сколь неизменны институты общеизвестной группы. Мистическое и пра-логическое мышление начнет развиваться только тогда, когда [90] первоначальные синтезы, предассоциации коллективных представле­нии мало-помалу распадутся и разложатся, другими словами, когда опыт и требования логики одержат верх над законом партиципации, Только тогда, подчиняясь этим требованиям, мысль в собственном смысле слова начнет дифференцироваться, освобождаться, быть самой собой. Только тогда станут возможными мало-мальски сложные ин­теллектуальные операции. Логический механизм, которому постепен­но подчиняется прогрессирующее мышление, является одновременно необходимым условием свободы этого мышления и столь же необхо­димым орудием его прогресса.

Память играет в пра-логическом мышлении роль более значитель­ную, чем в нашей умственной жизни, где некоторые выполняющиеся ею функции из нее изъяты или приняли другой характер. Наша со­кровищница социального мышления передается в уплотненном виде, в форме иерархии подчиненных и соподчиненных между собой поня­тий. В низших обществах она состоит из часто неизмеримого количе­ства коллективных представлений, весьма сложных и объемистых, и передается почти исключительно при помощи памяти. В течение всей жизни, идет ли речь о священных или мирских вещах, всякое воз­действие, которое вызывает помимо нашей воли деятельность логиче­ской функции, пробуждает у первобытного человека сложное и часто мистическое воспоминание, регулирующее действие. Сама память первобытного человека имеет особую тональность, которая отличает ее от нашей. В пра-логическом мышлении память имеет совершенно иную форму и другие тенденции, ибо и материал ее совершенно иной. Она одновременно очень точна и весьма аффективна. Она вос­производит сложные коллективные представления с величайшим бо­гатством деталей и всегда в том порядке, в котором они традиционно связаны между собой в соответствии с мистическими отношениями. Восполняя таким образом в известной мере логические функции, она в той же мере пользуется и привилегиями логических функций. На­пример, представление, неизбежно вызываемое в памяти другим представлением, часто приобретает в сознании первобытного челове­ка силу и характер логического мышления. Вот почему, как мы ви­дим, знак принимается почти всегда за причину.

Предассоциации, предвосприятия, предрассуждения, которые за­нимают столько места в мышлении низших обществ, отнюдь не пред­полагают логической деятельности, они просто доверяются памяти. Поэтому мы должны ожидать, что у первобытных людей память чрезвычайно развита. И действительно, наблюдатели подтверждают [91] этот факт. Однако они предполагают, что память выполняет у перво­бытных людей те же функции, что и у нас. Они видят чудеса памят­ливости там, где память просто проявляется в ее нормальной степени. «Во многих отношениях, — говорят Спенсер и Гиллен, рассказывая о своих австралийцах, — память их является феноменальной». Тузе­мец не только различает след каждого животного и каждой птицы, но, осмотрев какую-нибудь нору, моментально узнает и сможет по направлению последних следов сказать вам, здесь животное или нет... Каким бы необычайным это ни казалось, но туземец различит отпе­чаток ног знакомого ему человека. Эта поразительная память перво­бытных людей была отмечена уже первыми исследователями Австралии. Так, например, Грей рассказывает, что три вора были об­наружены по их следам. «Мне удалось встретить одного умного ту­земца по имени Мойе-э-нан и в его сопровождении посетить огород, откуда был украден картофель. Он увидел там следы трех туземцев и, пользуясь способностью определять по отпечаткам ног тех людей, которые оставили эти следы, способностью, которая присуща тузем­цам, он сообщил мне, что эти три вора были две жены одного тузем­ца и мальчик по имени Даль-бэ-ан». Эйр поражен «исчерпывающим знанием туземцами каждого уголка той территории, которую они за­нимают: после ливня они отлично знают, на какой скале вернее всего могло остаться немного воды, в какой расщелине она продержится дольше всего... Если за ночь выпала сильная роса, то они знают ме­ста, где растет самая высокая трава, где можно набрать больше всего водяных капель...»

В. Э. Рот также подчеркивает «поразительную силу памяти» ту­земцев северо-западного Квинсленда. Он слышал, как «они распевали песни, для исполнения которых целиком требовалось полных пять но­чей (ряд Молота, исполняемых во время корробори[15]). Факт кажется еще более чудесным, если вспомнить, что песни поются на языке, со­вершенно неизвестном для тех, кто их исполняет. Племя может вы­учить и петь хором целые корробори на языке, абсолютно отличном от родного, причем никто среди действующих лиц или аудитории не понимает ни единого слова. Слова воспроизводятся весьма точно: я в этом убедился, собирая одни и те же корробори, когда они исполня­лись племенами, говорящими на разных языках и живущих на расстоянии более ста миль одно от другого».

Фон ден-Штейнен констатировал такие же факты во время своего исследования бассейна Ксингу. «Каждое племя знало песни соседних племен, не понимая точно их смысла, как я мог убедиться в этом неоднократно». [92] У огромного числа североамериканских племен также были обнаружены заклинания священного характера, передававшиеся из поколения в поколение, которых, однако, не понимали ни священ­нослужители, ни аудитория. Наконец, в Африке Ливингстон также был поражен памятью некоторых туземцев. «Эти послы вождей име­ют чрезвычайно верную память. Они переносят послания иногда на очень далекие расстояния и воспроизводят их почти слово в слово. Обыкновенно они отправляются по двое или по трое и каждый вечер но время своего путешествия повторяют послание, чтобы не исказить первоначального текста. Одним из возражений туземцев против обу­чения письму была как раз ссылка на то, что эти люди могут пере­давать новости далеко не хуже письма».

Особенно замечательной формой памяти, столь развитой у перво­бытных людей, является та, которая до мельчайших деталей сохраня­ет облик местностей, по которым прошел туземец, и позволяет ему находить дорогу с уверенностью, поражающей европейца. Топографи­ческая память у североамериканских индейцев «граничит с чудом: им достаточно побывать один раз в каком-нибудь месте для того, чтобы навсегда точно запомнить его. Каким бы большим и непроходимым ни был лес, они пробираются сквозь него не плутая. Туземцы Акадии и залива Св. Лаврентия часто отправлялись в челноках из коры на по­луостров Лабрадор... Они делали по 30 или 40 морских лье без компаса и неизменно попадали как раз на то место, где собирались выса­диться... В самую туманную погоду они несколько дней могут безоши­бочно идти по солнцу». Шарльвуа близок к тому, чтобы видеть в этом врожденную способность. «Они рождаются с этим талантом: это отнюдь не плод их наблюдений или долгой привычки. Даже дети, которые не выходили еще из своего селения, идут с такой же уверен­ностью, как и те, которые побывали во всей стране». Подобно австра­лийцам, «они обладают удивительным талантом узнавать, проходил ли кто-нибудь по данному месту. На самой низкой траве, на самой твердой почве, даже на камнях они обнаруживают следы, и по их фор­ме, направлению, расстоянию друг от друга они различают следы представителей разных племен и отличают мужчин от женщин».

Доктор Пехуэль-Леше, который изучал факты того же рода на за­падном побережье Африки, вполне основательно различает то, что он называет чувством места (Ortssinn) и чувством направления (Richtsinn). To, что мы называем чувством места, является просто памятью места — это приобретенная способность, которая основана на очень живой памяти, на запоминании бесконечного количества де­талей, она позволяет точно ориентироваться в пространстве. Над чув­ством места помещается или следует поставить чувство, или чутье, направления. Это не какое-то социальное чувство, а чувство места, [93] достигшее высокой степени совершенства (т. е. ставшее такой формой памяти). Тот, кто приобрел это чутье, никогда не заблудится. Несом­ненно, «он не всегда способен безошибочно прийти в определенный пункт, но зато он всегда по крайней мере будет двигаться в направ­лении, ведущем к цели... где бы он ни находился и в какую бы он погоду ни шел: в туман, в дождь, в снег, в темную ночь. Это чутье, однако, как я наблюдал, совершенно пропадает во время сильных гроз... индивиды, наделенные хорошим чувством места, не страдают головокружением и морской болезнью».

Приведенный анализ позволяет нам истолковать аналогичные на­блюдения, сообщаемые другими исследователями и также относящи­еся к индивидам, принадлежащим к обществам низшего типа. Так, например, один австралиец, по имени Миаго, «мог сейчас же и без­ошибочно указать точное направление порта, куда мы направлялись, при отсутствии солнца и звезд, которые могли бы ему помочь. Его часто подвергали испытанию и притом в самой неблагоприятной об­становке. Сколь ни странным это может показаться, он всегда отве­чал правильно. Его способность, хоть она очень похожа на то, что, как я слышал, приписывают туземцам Северной Америки, сильно по­ражала меня еще на земле, но на море, далеко от невидимого берега, она казалась мне невероятной, необъяснимой...». Миаго «точно по­мнил все места, которые мы посетили во время плавания; можно бы­ло бы сказать, что он хранил в своей памяти след корабля с абсолютной точностью».

Эта же способность наблюдалась и у туземцев Огненной Земли. «Никеакас так хорошо знал побережье между 47 градусом и Магел-лановым проливом, что, когда его после долгого плавания вдали от всякой земли привели на невысокий холм, он смог указать лучшие места для стоянки судна и ловли тюленей, видимые с этого пункта. Маленький Боб, которому было только 10 лет, находился на борту «Адонеи» в море. Когда корабль подошел к берегу, Лоу спросил у не­го, где можно найти бухту. Как только Боб понял вопрос, а это было ему не легко, ибо он очень мало понимал тогда по-английски, он под­нялся вверх по снастям и стал беспокойно осматриваться. После не­которого колебания он указал место, куда следов'ало направиться, затем устроился около лота и подал знак Лоу, когда настало время пользоваться им при приближении к берегу... Необычайное свиде­тельство той степени, которой достигает способность восприятия и па­мяти у этих дикарей».

Речь идет, по-видимому, об удивительно развитом чувстве места, достигшем высшей степени, на которой оно, по выражению д-ра Пеху-эля-Леше, становится чувством направления: здесь, однако, нет ника­кого другого чуда, кроме чуда необычайной топографической памяти. [94]

Фон ден-Штейнен дал хорошее описание аналогичного, хотя и ме­нее поразительного, случая. «Антонио (так звали одного бакаири) все видел, все слышал, накапливал в памяти самые незначительные под­робности, и при помощи этих топографических признаков он прояв­лял способность, которую цивилизованные люди называют чутьем направления. Если бы я сам не убедился в этом путем многочислен­ных расспросов, то едва ли поверил, чтобы кто-нибудь был в состоя­нии без письменных заметок после единственного путешествия по однообразной реке приобрести такое исчерпывающее знание особен­ностей ее течения. Антонио не только точно знал всякую извилину, но он был в состоянии каждый раз верно указать, сколько оставалось извилин до того или иного места. Карту он имел в голове, или, вер­нее, он удержал в своей памяти известное количество незначитель­ных на вид фактов в их последовательности (здесь дерево, там ружейный выстрел, еще дальше пчелы и т. д.)».

Необычайное развитие памяти, притом конкретной памяти, верно, до мельчайших деталей, воспроизводящей чувственные впечатления в порядке их восприятия, засвидетельствовано также необычайным богатством словаря первобытных языков и их крайней грамматиче­ской сложностью. А между тем люди, которые говорят на этих язы­ках и обладают такой памятью, например туземцы Австралии или Северной Бразилии, не способны считать дальше двух или трех. Ма­лейшее рассуждение внушает им такое отвращение, что они сейчас же объявляют себя усталыми и отказываются его продолжать. Следу­ет допустить, как уже было отмечено выше, что память восполняет у них, с большим трудом несомненно, те операции, которые в других обществах зависят от логического механизма. У нас в том, что каса­ется интеллектуальных функций, памяти отведена лишь подчиненная роль — хранительницы результатов, полученных путем логической выработки понятий. Для пра-логического мышления воспоминания почти сплошь весьма сложные представления, которые следуют одно за другим в неизменном порядке; в отношении их самые элементар­ные логические операции становятся весьма затруднительными (сам язык к ним не приспособлен), так что трудно предположить, чтобы традиция допускала такие операции и отдельным индивидам прихо­дили в голову или они решались воспроизводить их. Наше мышление, поскольку оно является отвлеченным, может сразу решать большое число вопросов, предполагаемых одной-единственной формулировкой, лишь бы употребляемые нами понятия были достаточно общими и точными. Но пра-логическое мышление не может это даже предста­вить себе, и данное обстоятельство делает таким трудным для нас воспроизведение процесса первобытного мышления. Переписчик XI в., который терпеливо воспроизводил страницу за страницей какую-нибудь заветную для него рукопись, не дальше отстоит от рота­ционной машины больших [95] г азет, печатающей в несколько часов сот­ни тысяч экземпляров, чем пра-логическое мышление, для которого связи представлений даны наперед и которое пользуется почти един­ственно памятью, отстоит от логического мышления с его удивитель­ным аппаратом отвлеченных понятий.

Вправе ли мы, однако, сказать, что это мышление, даже в обще­ствах самого низкого типа, совершенно не имеет в своем распоряже­нии абстрактных понятий? Нет, конечно; сам язык, часто весьма сложный, который в употреблении в этих обществах, социальные ус­тановления, которые передаются в них из поколения в поколение, до­статочно свидетельствуют о противном. Однако понятия, которые в ходу у этих обществ, большей частью отличаются от наших. Мышле­ние, которое их образует и употребляет, не является только пра-логическим. Оно по существу также мистическое, и если мистический характер обусловливает, как мы видели, способ восприятия у перво­бытных людей, то не меньше влияния оказывает он на способ абстра­гирования и обобщения, т. е. выработки понятий. Что касается собственно коллективных представлений, в частности, то пра-логиче­ское мышление абстрагирует чаще всего, подчиняясь закону соприча­стности. Ясно, что очень трудно привести доказательства этого, так как свидетельства, которые мы можем собрать у наблюдателей, неиз­бежно переводятся на язык привычных им понятий, вмещающихся в наши логические рамки. Тем не менее Спенсер и Гиллен сообщили не­которое количество фактов, которые позволяют достаточно ясно ви­деть, каким образом совершается абстрагирование в пра-логическом мышлении. «Когда у туземцев спрашивают, что означают некоторые рисунки, они неизменно отвечают, что рисунки эти сделаны только для забавы, что они не имеют никакого смысла... Однако те же самые рисунки, совершенно похожие по своей форме на первые, если только они исполнены на каком-нибудь ритуальном предмете или в особом месте, имеют весьма определенный смысл. Тот же самый туземец ска­жет вам, что определенный рисунок в известном месте не представля­ет ничего, и совершенно точно объяснит вам, что должен обозначать такой же рисунок, если он исполнен в другом месте. Следует отме­тить, что второй рисунок всегда находится на священном участке зем­ли, к которому женщины не должны приближаться». «Нуртунья (священный шест) — символ какого-нибудь предмета и притом только данного предмета, хотя по внешнему виду и строению она может быть совершенно похожей на такую нуртунью, которая представляет совершснно [96] другой предмет. Предположим, например, что, как это имело место в одном недавнем случае, большая чуринга или нуртунья представляет «нисса» (каучуковое дерево): тогда нуртунья так тесно ассо­циируется в сознании туземца с указанным деревом, что он совершенно не в состоянии представлять себе под ним что-нибудь дру­гое, и если через некоторое время у туземца возникает потребность (нужда) в чуринге или нуртунье, совершенно одинаковых с первым экземпляром, хотя бы для того чтобы представить эму, то ему необ­ходимо придется изготовить другой экземпляр». Наоборот, один и тот же предмет может при разных обстоятельствах иметь совершенно раз­ные значения. «Различные части ванинги (священного символа тотемического животного или растения) имеют разные значения; следует, однако, помнить, что одно и то же расположение частей будет иметь один смысл, когда оно относится к одному тотему, и совершенно иной смысл в связи с другим тотемом». Наконец, по поводу рисунков гео­метрического типа, собранных у тех же австралийцев, Спенсер и Гил-лен говорят: «Происхождение их совершенно неизвестно, а значение, если они его имеют, — чисто условное. Так, например, спираль или ряд концентрических кругов, вырезанные на поверхности какой-нибудь чуринги, могут обозначать «нисса» (каучуковое дерево), но совершенно одинаковый рисунок, вырезанный на другой чуринге, бу­дет уже представлять лягушку».

Перед нами совершенно отчетливые примеры того, что мы назы­ваем мистической абстракцией, которая, при всем своем отличии от логической абстракции, тем не менее процесс, часто употребляющий­ся в первобытном мышлении. Если, действительно, среди условий аб­страгирования (отвлечения) исключающее (т. е. производящее отбор и выделение признаков) внимание является одним из главных, если это внимание необходимо направляется на те черты и элементы объ­екта, которые имеют наибольшие интерес и значение в глазах субъ­екта, то мы знаем, какие элементы и черты максимально интересны и значимы для мистического и пра-логического мышления. Это, прежде всего, те черты и элементы, которые устанавливают связи между данными видимыми, осязаемыми предметами и тайными неви­димыми силами, которые циркулируют всюду, духами, призраками, душами и т. д., обеспечивающими предметам и существам мистиче­ские свойства и способности. Внимание, как и восприятие, ориенти­ровано у первобытных людей иначе, чем у нас. Абстрагирование совершается совершенно по-иному, чем у нас, и под направляющим влиянием закона партиципации.

Нам крайне трудно воспроизвести этот процесс. Как понять пер­вое наблюдение Спенсера и Гиллена, приведенное выше, согласно которому из двух рисунков, совершенно тождественных, но расположенных [97] в разных местах, один представляет определенный предмет, другой не выражает ничего? Для нас существеннейшей чертой ри­сунка в отношении к тому, что он выражает, служит отношение сходства. Конечно, рисунок может в то же самое время иметь сим­волический, религиозный смысл и вызывать мистические представ­ления, сопровождающиеся весьма живыми чувствованиями; таковы, например, фреска фра Анджелико в монастыре св. Марка во Фло­ренции. Однако это элементы, появляющиеся по ассоциации, а основным моментом остается сходство. Напротив, моментом, интере­сующим в первую голову первобытное мышление, является связь между изображением (и самим объектом) и пребывающей в нем мистической силой. При отсутствии этой сопричастности форма объекта или рисунка лишена всякого интереса[16].

Вот почему, когда рисунок нарисован или выгравирован на свя­щенном предмете, то это нечто большее, чем изображение: он сопричастен священному характеру предмета и его мистической силе. Когда же этот рисунок находится на другом месте, т. е. на предмете, не имеющем священного характера, то он уже нечто меньшее, чем изображение. Лишенный мистического смысла, рисунок лишен всяко­го смысла.

Это объяснение подтверждается подробностями рассказа Кэтлина относительно исполненных им портретов вождей манданов. Кэтлин не устает расписывать удивление и ужас, которые вызвал у манданов сам вид изображений. А между тем эти индейцы с незапамятных времен [98] имели привычку рисовать на знаменах самые поразительные со­бытия из своей истории и воспроизводить В рисунках, правда очень грубо, черты вождей. Как объяснить сильнейший страх, вызванный портретами Кэтлина? Быть может, их большим сходством с их ори­гиналами? Нет, истина заключается в том, что манданы оказались перед необычными изображениями, которые наделены в их глазах новой мистической партиципацией и, следовательно, представляют опасность, как и все неизвестное. Их собственные рисунки также вы­ражали известную партиципацию, но уже вполне определенную, а потому и не вызывавшую беспокойства. Портреты Кэтлина выражали для туземцев совершенно иную сопричастность, ибо применявшиеся Кэтлином приемы казались туземцам таинственными: его портреты были как живые. Таким образом, и в этом случае, как и в предше­ствующих, пра-логическое мышление абстрагирует с мистической точки зрения. Если не чувствуется мистической партиципации, то форма изображения проходит незаметно или по крайней мере не за­держивает на себе внимания, что в переводе на язык европейского наблюдателя передается так: рисунок «абсолютно ничего не обозна­чает». Из сказанного вовсе не следует, что первобытный человек не различает рисунков, это значит, что если он не абстрагирует мисти­чески, то не абстрагирует совсем.

Наблюдения, относящиеся к нуртунье, имеют не менее отчетли­вый смысл. Арунта не могут себе представить, чтобы одна и та же нуртунья представляла сначала дерево, а потом эму: им гораздо лег­че для изображения эму сделать вторую нуртунью, одинаковую, впрочем, с первой. Можно здесь усмотреть обрядовое правило, кото­рое не позволяет, чтобы один и тот же предмет употреблялся с рели­гиозной целью больше одного раза. Однако Спенсер и Гиллен отвергают подобное объяснение. Они совершенно ясно говорят, что речь идет о разных значимостях, приписываемых арунта двум похо­жим предметам. Это отличный пример мистической абстракции. Одна из двух нуртуний мистически сопричастна дереву, другая сопричастна эму; этого достаточно, чтобы они были совершенно различны, что­бы один предмет не мог замещать другой. Тождественность формы этих предметов так же не представляет интереса для арунта, как, на­пример, для нас не имеет значения тождественность звучания в сло­вах «sang» (кровь) и «cent» (сто). Как мы постоянно употребляем эти слова, не обращая внимания на их тождественное звучание, так и пра-логическое мышление нечувствительно к сходству формы двух предметов. Оно останавливает внимание лишь на мистической сопри­частности, которая обусловливает священный характер каждого из этих предметов. [98]

Подобным образом на одной чуринге какой-нибудь рисунок пред­ставляет каучуковое дерево, а на другой — лягушку. Наблюдатели делают из этого вывод, что для австралийцев смысл рисунков чисто условный. В данном случае следовало бы, однако, говорить не об ус­ловности, а о мистичности. Рисунок интересует их, лишь поскольку выражает мистическую сопричастность. Последняя, в свою очередь, зависит исключительно от мистической природы чуринги, на которой сделан рисунок. Если чуринги различны, то туземцам мало дела до того, что рисунки на них одинаковы. Сходство рисунков обращает на себя внимание австралийцев не больше, чем внимание музыканта при чтении партитуры останавливается на том обстоятельстве, что 1а (ля) совершенно так же помещено на нотных линейках [в ключе sol (соль) ], как do [в ключе fa (фа) ]. Спенсер и Гиллен говорят следу­ющее: «Определенное расположение частей рисунка будет иметь один смысл, если оно употребляется в связи с одним тотемом, и совершен­но иной, если оно употребляется в связи с другим тотемом». Но чу­ринги имеют тот же мистический характер, что и тотемы, и делают возможным те же самые сопричастности.

Из приведенного выше первого наблюдения вытекает, что место, занимаемое существом, предметом, изображением, имеет решающее значение, по крайней мере в некоторых случаях, для мистических свойств этого существа, предмета или изображения. И обратно, опре­деленное место, как таковое, именно сопричастно находящимся в нем предметам и существам, оно обладает, таким образом, определенны­ми мистическими свойствами. Для пра-логического мышления про­странство не представляется чем-то единообразным и однородным, безразличным в отношении того, что его наполняет, лишенным ка­честв и во всех своих частях тождественным самому себе. Напротив, у племен Центральной Австралии, например, каждая социальная группа чувствует себя мистически связанной с той частью террито­рии, которую она занимает или по которой она передвигается; она не представляет себе, чтобы какая-нибудь другая группа могла занимать эту территорию или она сама заняла территорию другой группы. Между землей и общественной группой существуют отношения со­причастности, равнозначные своего рода мистической собственности, которая не может быть ни переделана, ни отнята, ни завоевана. Кро­ме того, на каждом определенном участке территории каждая мест­ность, со свойственными ей обликом или формой, определенными скалами, деревьями, родниками, песчаными дюнами и т. д., мистиче­ски связана с видимыми или невидимыми существами, которые якобы там пребывают или обнаруживаются людям, с личными духами, ко­торые там ждут своего перевоплощения. Между этими местностью и существами есть взаимная сопричастность: ни местность без них, ни [100] существа без местности не были бы тем, чем они являются. Это и есть то, что Спенсер и Гиллен обозначают именем «местного родства» (local relationship) и чем объясняют «тотемические паломничества», столь интересно описанные обоими авторами.

Но если так, то мы имеем новое основание для предположения, что пра-логическое мышление вообще абстрагирует совсем не так, как наше. Условие нашего абстрагирования — логическая однород­ность понятий, позволяющая их комбинировать. Но однородность тес­но связана с представлением об одном пространстве. Так как, однако, пра-логическое мышление, напротив, представляет себе разные обла­сти пространства как качественно различные, определенные своими мистическими сопричастностями с теми или иными группами существ и предметов, то абстрагирование в том его виде, в каком мы его обычно понимаем, оказывается весьма трудным для пра-логического мышления и мы на его месте непременно найдем мистическое абст­рагирование, подчиненное закону партиципации.

Еще яснее, чем в абстрагировании, принципы и приемы, свойст­венные пра-логическому мышлению, выявляются в его обобщениях. Я говорю не о понятиях, более или менее схожих с нашими, сущест­вование которых засвидетельствовано языковым словарем и представ­ляющих приблизительно то, что называют родовыми образами: человек, женщина, собака, дерево и т. д. Мы увидим (в следующей главе), что общность таких понятий, вообще говоря, ограниченна и что это компенсируется весьма своеобразным определением обознача­емого ими класса существ и предметов. С данной оговоркой эти понятия без особого труда могут быть сопоставлены с некоторыми нашими общими идеями. Наоборот, в коллективных представлениях первобытных людей, особенно в тех, которые связаны с их обще­ственными институтами и религиозными верованиями, мы находим обобщения совершенно иной породы, которые с трудом могут быть воспроизведены нами, и их анализ позволяет нам нащупать, так ска-зать, самую суть пра-логического и мистического мышления. Можно было бы попытаться подойти к этим обобщениям, отправляясь, на­пример, от некоторых мифов или известных тотемических верований, выраженных в обрядах и церемониях. Еще лучше, если это возмож­но, уловить их непосредственно, в самом сочетании элементов, из ко­торых они образуются. В превосходных трудах Лумгольца "Неведомая Мексика» мы находим наблюдения (над гуичолами), которые проливают яркий свет на способы обобщения, свойственные пра-логическому мышлению. [101]

«Пшеница, олень и гикули (священное растение) являются в из­вестном смысле для гуичолов одной и той же вещью». Это отождест­вление на первый взгляд кажется совершенно необъяснимым. Лумгольц истолковывает его в утилитарном смысле: пшеница есть олень (в качестве питательного вещества), гикули есть олень (в ка­честве питательного вещества), наконец, пшеница есть гикули на том же основании. Все три вида предметов тождественны в той мере, в какой они служат питанием для гуичолов. Объяснение правдоподоб­но, оно, несомненно, усваивается и самими гуичолами по мере того, как формулы старинных верований теряют для них свой первона­чальный смысл. Однако, судя по изложению Лумгольца, для гуичо­лов, которые выражаются указанным образом, речь идет о совершенно иной вещи: именно мистические свойства этих существ и предметов, столь разных на наш взгляд, заставляют гуичолов соеди­нять их в одно представление. Гикули является священным растени­ем, на сбор которого мужчины, предназначенные для этого и подготовившие себя целым рядом весьма сложных обрядов, отправля­ются каждый год после торжественной церемонии. Сбор производится в отдаленном районе ценою крайних усилий и жестоких лишений: су­ществование и благополучие гуичолов мистически связаны со сбором этого растения. В частности, урожай хлеба целиком зависит от этого. Если гикули нет или если оно не будет собрано со всеми полагающи­мися обрядами, то хлебные поля не принесут обычной жатвы. Но и олени в их отношении к племени наделены теми же мистическими чертами. Охота на оленей, которая происходит в определенное время года, — акт, религиозный по своей сущности. Благополучие гуичолов зависит от числа оленей, убитых в этот момент, точно так же, как зависит оно от количества собранного гикули; охота сопровождается теми же церемониальными обрядами, ей сопутствуют те же коллек­тивные эмоции, с которыми связан сбор священного растения. Отсюда проистекает отождествление гикули, оленя и пшеницы, засвидетель­ствованное неоднократно.

«Вне храма, направо от входа, была положена охапка соломы. На солому с предосторожностями положили оленя. С оленем обращались так же, как и со снопами пшеницы, ибо в представлении индейцев пшеница есть олень. Согласно гуичолскому мифу, пшеница некогда была оленем».

«Для гуичолов пшеница, олень, гикули так тесно связаны между собой, что гуичолы рассчитывают на получение того же результата, т. е. урожая пшеницы, поев бульона, сваренного из оленьего мяса, или же поев гикули. Вот почему, распахивая поля, они, перед тем как приниматься за работу, едят гикули». Таким образом, в коллективных представлениях гуичолов, представлениях, которые, как известно, [102] неотделимы от сильных религиозных эмоций, таких же коллектив­ных, гикули, олень и пшеница сопричастны, по-видимому, мистиче­ским свойствам, имеющим величайшее значение для племени; в этом качестве они и рассматриваются как представляющие «одно и то же». Сопричастность, ощущаемая гуичолами, в их глазах совершенно ли­шена той непонятности, которую мы, несмотря на все наши усилия, в ней обнаруживаем. Именно потому, что их коллективные представ­ления подчинены закону сопричастности, им ничто не кажется более простым, более естественным, можно сказать, более необходимым. Пра-логическое и мистическое мышление действует здесь без при­нуждения, без усилия, не подчиняясь влиянию требований логики.

Это, однако, не всё. Лумгольц покажет нам, как отношения со­причастности, которые мы только что привели, совмещаются с дру­гими такого же рода. «Я отметил, — пишет он, — что олень считается тождественным гикули, гикули — тождественным пшенице, а некоторые насекомые также тождественными пшенице. Склонность к рассмотрению совершенно разнородных предметов как тождествен­ных проявляется еще в том факте, что весьма различные между собой предметы рассматриваются как перья. Облака, хлопок, белый хвост оленя, его рога и даже сам олень рассматриваются как перья. Тузем­цы верят также, что все змеи имеют перья». Таким образом, олень, который уже был пшеницей и гикули, оказывается также пером. Лум­гольц настаивает на этом неоднократно. «Волосы, выдернутые из оленьего хвоста, обвязываются вокруг ритуальной стрелы отдельно от перьев птицы. Вспомним, что не только рога оленя, но и сам олень рассматривается как перо, так что употребление его шерсти вместо птичьих перьев и взамен их является наглядной иллюстрацией этого представления об олене».

Но помимо того мы знаем, что перья наделяются в верованиях гу­ичолов совершенно особыми мистическими свойствами. «Птицы, осо­бенно орлы и соколы... слышат всё. Этой же способностью наделены и их перья: они также слышат, как говорят индейцы, они также на­делены мистическими способностями. В глазах гуичолов перья явля­ются символами, приносящими здоровье, жизнь и счастье. С помощью перьев шаманы могут слышать всё, что им говорят из-под земли и со всех концов мира, с помощью перьев они совершают свои магические подвиги... все виды перьев (за исключением перьев яст­реба и ворона) — желанные украшения для ритуальных предметов: их всегда не хватает для гуичолов. Есть, однако, одно перо, облада­ющее высшей мистической силой, и им, как это ни странно, является олень. Всякий индеец, который убивает оленя, становится владельцем драгоценного пера, которое обеспечивает ему здоровье и благополу­чие... Не только рога, но и все тело оленя является для сознания [103] гуичола пером, точно так же как пером называют птицу. Я наблюдал, что волоски из хвоста оленя служили пером и привязывались к ри­туальным стрелам...»

Таким образом, наличие мистических свойств одновременно и в птицах (и в их перьях), и в олене (и в волосках его хвоста) делает понятным выражение гуичолов: «Олень есть перо». Лумгольц объяс­няет это выражение «сильной склонностью гуичолов усматривать аналогии между вещами, и то, что мы называем разнородными фе­номенами, является для них реальностями, тождественными между собой». Что же, однако, представляет эта склонность? И какого рода аналогию могут обнаружить гуичолы между орлиным пером, хлеб­ным зерном, оленьим рогом, гикули, если не мистическую аналогию? Тем более что речь здесь идет не только об аналогии или ассоциации, а о тождестве. Утверждения Лумгольца в данном пункте совершенно категоричны: согласно гуичолам олень есть гикули, гикули есть пше­ница, пшеница есть олень, олень есть перо. В другом месте мы узна­ем, что большинство богов и богинь суть змеи.. Змеями являются также водные бассейны и источники, в которых обитают божества, змеи также жезлы богов. С точки зрения логической мысли эти тож­дества остаются непонятными. Одно существо может быть символом другого, но оно не есть это другое. С точки зрения, однако, пра-логического мышления тождества вполне понятны: это тождества со­причастности. Олень есть гикули, или пшеница, или перо, как бороро суть арара, как вообще член тотемической группы является своим то­темом. Факты, сообщенные Лумгольцем, весьма знаменательны. Именно благодаря сопричастности перо орла наделено теми же мис­тическими свойствами, что и сам орел, а все тело оленя — теми же свойствами, что его хвост: из-за той же партиципации олень стано­вится тождественным перу орла или гикули.

Таким образом, не приводя дальнейших доказательств, мы имеем перед собою принцип обобщения, озадачивающий логическое мышле­ние, но совершенно естественный для мышления пра-логического. Перед нами пример обобщения в форме того, что мы за неимением лучшего термина назвали предассоциацией коллективных представ­лений: тождества такого рода, который мы только что подвергли ана­лизу, всегда даны в каждом индивидуальном сознании одновременно с самими представлениями. Отсюда проистекает глубокое различие между этими представлениями и нашими: различие существует даже и тогда, когда нам кажется, что с той и с другой стороны берутся до­вольно схожие родовые понятия. Когда член низшего общества, авс­тралиец, например, или гуичол, думает об олене, пере или облаке, то родовой образ, который ему представляется, предполагает и содержит [104] в себе нечто иное, чем аналогичный образ, появляющийся при тех же обстоятельствах в сознании европейца.

Наши понятия окружены атмосферой логических потенций, или возможностей. Это и разумел Аристотель, когда говорил, что мы никогда не мыслим частного, как такового. Когда я себе представляю личность — Сократа, то я одновременно с этим представляю себе че­ловека — Сократа. Когда я вижу свою собаку или свою лошадь, я вижу их, конечно, с их индивидуальными особенностями, но вместе с тем я вижу их как принадлежащих к виду собаки и лошади. Строго говоря, образ собаки или лошади может отразиться в моем зрачке и появиться в моем сознании как особь лишь тогда, когда я не обращаю на него внимания. Но как только я воспринимаю этот образ, он становится неотделимым от всего того, что вызывается в моем сознании словами «собака» и «лошадь», т. е. не только от бесконечного коли­чества других потенциальных образов, похожих на первые, но также и от того непрерывного сознания, которое имеется у меня одновре­менно о себе, о всем мире возможного опыта, логически упорядочен­ного и мыслимого. А так как каждое из моих понятий может быть разложено на другие, поддающиеся в свою очередь анализу, то я знаю, что могу переходить от одних понятий к другим по определен­ным ступеням, которые одинаковы для всех сознаний, подобных мо­ему. Я знаю, что логические операции, если они правильны и их элементы как следует извлечены из опыта, приведут меня к точным результатам, которые будут подтверждены опытом в той мере, в ка­кой я в состоянии буду их продолжать. Короче говоря, логическое мышление предполагает, более или менее сознательно, систематиче­ское единство, которое наилучшим образом осуществляется в науке и философии. Этим единством логическое мышление частично обязано самой природе своих понятий, их однородности, упорядоченной пра­вильности. Это материал, который логическая мысль выработала лишь мало-помалу, но без которого она не получила бы развития.

Но таким материалом мышление первобытных обществ не распо­лагает. В его распоряжении, правда, имеется язык, однако его строе­ние в общем отличается от строения наших языков. Оно содержит, правда, и отвлеченные, и общие представления, однако ни отвлечен­ность, ни общность не соответствуют отвлеченности и общности на­ших понятий. Вместо того чтобы быть окутанными атмосферой логических возможностей, представления погружены, так сказать, в атмосферу мистических возможностей. Поле сознания здесь не одно­родно, и поэтому собственно логическое обобщение и логические опе­рации над понятиями оказываются недоступными. Элемент общности заключается в возможности, впрочем предопределенной, мистических взаимодействий между существами или аналогичных мистических [105] действий, общих различным существам. Логическая мысль имеет дело с целой лестницей понятий различной общности, которые она в той или иной мере анализирует или синтезирует. Пра-логическое мыш­ление заполнено коллективными представлениями, связанными меж­ду собой таким образом, что они порождают ощущение некоего общества, в котором существа действуют и реагируют друг на друга непрерывно при помощи своих мистических свойств, сопричастных друг другу или взаимно друг друга исключающих.

Если таковы абстракции и обобщения для пра-логического мышле­ния, если таковы предассоциации коллективных представлений, то классификации, характерные для него, подчас столь странные на наш взгляд, в которых оно располагает существа и предметы, получают свое объяснение без всякого труда. Логическое мышление классифи­цирует путем тех же операций, которые образуют понятия. Последние являются результатом анализа и синтеза, которые устанавливают ви­ды и роды и распределяют существа по возрастающей общности обна­руженных в них свойств. Классификация в этом смысле не является операцией, отличной от анализа и синтеза или следующей за ними. Она совершается одновременно с абстрагированием и обобщением: она, так сказать, регистрирует их результаты, и ценность ее точно та­кая же, как и ценность этих операций. Она выражает известный по­рядок взаимной зависимости, соподчиненности между понятиями, взаимную связь между существами и предметами, причем она стре­мится возможно точнее соответствовать объективному соотношению вещей, так что операции, совершаемые над распределенными таким образом понятиями, сохраняют свое значение для реальных существ и предметов. Это руководящая идея, которая направляла умозрение древних греков, и она неизбежно появляется всякий раз, как логиче­ское мышление начинает осознавать само себя и сознательно пресле­довать ту цель, к которой оно вначале стремилось непроизвольно.

Пра-логическое мышление, однако, совершенно лишено этого гос­подствующего интереса к поддающейся проверке объективной значи­мости. Свойства, улавливаемые опытом в том смысле, в каком мы его разумеем, свойства, которые мы называем объективными, имеют для пра-логического мышления второстепенный интерес или лишь значе­ние знаков и проводников мистических свойств. Кроме того, это мыш­ление не распределяет понятия в каком-нибудь порядке. Оно оказывается пред лицом определенных предассоциации между коллек­тивными представлениями, предассоциации, которые оно никогда не думает изменять: коллективные представления почти всегда гораздо [106] болеe сложны, чем понятия в собственном смысле слова. Что же из себя представляют классификации пра-логического мышления? Они по необходимости должны определиться одновременно с предассоциациями и, подобно им, подчинены закону партиципации, они должны иметь те же пра-логический и мистический аспекты. Они должны слу­жить выражением ориентировки, свойственной этому мышлению.

Уже приведенные выше факты служат доказательством этого. Ког­да гуичолы признают тождественность (благодаря закону партиципа­ции) пшеницы, оленя, гикули и пера, то это, конечно, известного рода классификация, установившаяся между их представлениями, классификация, руководящим принципом которой является наличие у всех этих существ и предметов или, вернее, циркуляция между этими существами и предметами крайне важной для племени мисти­ческой силы. Но только эта классификация не выделяется, как следовало бы в соответствии с нашими умственными навыками, в понятие более широкое по объему, чем понятия предметов, включен­ных в классификацию. Достаточно, чтобы предметы представлялись и ощущались объединенными в комплексе коллективных представле­ний, эмоциональная действенность которого компенсирует в более чем достаточной мере авторитет, который впоследствии придаст об­щим понятиям их логическая ценность.

Таким же образом объясняются и те классификации, к которым было привлечено внимание Дюркгеймом и Моссом[17] *и в которых ука­занные исследователи подчеркнули глубокое отличие от наших логи­ческих классификаций. В огромном количестве обществ низкого типа, в Австралии, в Западной Африке, согласно недавнему труду Деннетта, у североамериканских индейцев, в Китае и т. д., обнаружено, что все вещи в природе — животные, растения, звезды, страны света, цвета, неодушевленные предметы вообще разделены или были перво­начально разделены на такие же классы, как и члены общественной группы. Если, например, члены данной группы разделены на извест­ное количество тотемов, то так же обстоит дело и с деревьями, река­ми и звездами. Определенное дерево принадлежит к такому-то классу и потому должно служить исключительно для изготовления оружия, гробов и других предметов именно людей данного класса. Солнце у арунта считается женщиной панунга, т. е. входит в подгруппу, члены которой могут вступать в брак только с членами подгруппы пурула. Здесь есть некоторая аналогия с тем, что мы отмечали уже по поводу ассоциированных тотемов и местного родства (local relationship), здесь обнаруживается умственная привычка, совершенно отличная от наших навыков, заключающаяся в сближении и соединении существ [107] главным образом по их мистическим сопричастностям. Эта партиципация, ощущаемая с наивысшей силой между членами одного и того же тотема или одной и той же группы, между всей совокупностью членов, с одной стороны, и животным или растительным видом, яв­ляющимся тотемом данной группы, с другой стороны, эта партиципа-ция ощущается также, хотя несомненно в меньшей степени, между данной тотемической группой и теми группами, которые занимают то же место в пространстве. Мы уже видели доказательства этого факта у австралийцев и североамериканских индейцев, где место каждой группы в общей стоянке совершенно точно определено, в зависимости от того, откуда группа пришла — с севера, юга или с другой стороны. Сопричастность, таким образом, ощущается и между тотемической группой, с одной стороны, и страной света, с другой. Следовательно, между этой группой и всем, что ей сопричастно, с одной стороны, и между данной страной света и всем, что сопричастно этой послед­ней, — звездами, реками, деревьями и т. д., с другой.

Таким путем устанавливаются сложные партиципации, полное объяснение которых требовало бы углубленного знания верований и коллективных представлений общественной группы во всех их дета­лях. Они равносильны или по крайней мере соответствуют тому, чем для нас служат классификации, так как социальные партиципации наиболее сильно ощущаются каждым индивидуальным сознанием и служат тем, так сказать, ядром, вокруг которого сосредоточиваются другие партиципации. Здесь, однако, нет ничего, что бы походило (разве только по внешнему сходству) на наши логические обобщения. Последние предполагают ряд понятий определенного содержания и объема, образуя лестницу, ступени которой проверяются логическим мышлением. Пра-логическое мышление отнюдь не объективирует, та­ким образом, природу. Оно скорее, воспринимает ее в конкретном пе­реживании, чувствуя свою сопричастность с ней, ощущая повсюду партиципации; эти комплексы сопричастности оно выражает в соци­альных формах. Элемент общности, если таковой и существует, мож­но искать только в сопричастности, которая распространяется на известные существа и предметы в той мистической силе, которая циркулирует между ними, объединяет и отождествляет их в коллек­тивном представлении.

За неимением наиболее общих понятий мышление обществ низше­го типа обладает коллективными представлениями, которые их заме­няют до некоторой степени. Эти представления, хотя они имеют конкретный характер, являются крайне емкими в том смысле, что они непрерывно в употреблении, что они применяются в бесконечном ко­личестве случаев, что они соответствуют, как уже было отмечено, то­му, чем с этой точки зрения служат для логического мышления [108] категории. Их мистический и конкретный характер, однако, часто сбивал с толку наблюдателей. Исследователи видели их огромное значение и не могли не отметить его. Вместе с тем, однако, исследователи чувствовали, что перед ними — способ мышления, совершенно не увя­зывающийся с их собственными умственными навыками. Несколько примеров, прибавленных к приведенным выше, помогут показать, чем являются эти представления, будучи общими, но не отвлеченными.

Гетервик обнаруживает у йяо верования, которые ему кажутся непостижимыми. Он не понимает, каким образом лизока (душа, тень или дух) может одновременно быть чем-то личным и безличным. И действительно, после смерти лизока становится мулунгу. Это слово имеет два значения: в первом значении оно разумеет душу покойника, в другом — мир духов вообще, или, более точно, совокупность духов умерших. Это можно было бы еще понять, если бы мулунгу означало собирательное единство, образующееся из объединения всех индиви­дуальных духов. Такое объяснение, однако, оказывается неприемле­мым, ибо мулунгу означает в то же время «состояние или свойство, присущее какому-нибудь предмету, подобно тому как жизнь или здо-рорвье присущи телу», и, кроме того, мулунгу рассматривается как дей­ственное начало во всем, что является таинственным. «Это мулунгу\» — восклицают йяо, когда им показывают какой-нибудь предмет, превосходящий их разумение. Перед нами характерная черта всех коллективных представлений подобного рода: они употребляются без всякого различия для обозначения одного существа и многих су­ществ, для выражения качества или свойства предметов.

Чтобы выйти из затруднения, Гетервик различает то, что он на­зывает «тремя ступенями анимистической веры»: 1) лизока человека, или его тень, которая проявляется в снах, в бреду и т. д.; 2) эта же лизока, рассматриваемая как мулунгу, предмет почитания и куль­та, — начало, управляющее земной жизнью, предопределяющее судьбы рода человеческого; 3) наконец, мулунгу, которое означает ве­ликую духовную силу творца мира и всякой жизни, источник всех одушевленных и неодушевленных вещей. По-видимому, Гетервик, как когда-то миссионеры Новой Франции (Канады), склонен истол­ковывать наблюдаемые им факты в духе собственных религиозных воззрений. Однако он добросовестно оговаривается: «И тем не менее нельзя провести четкой грани между этими тремя концепциями ду­ховной природы. Различение между ними в сознании туземцев весь­ма сбивчиво. Никто не даст вам ясного и категорического выражения своих верований в этой области».

Если Гетервик не получил от йяо угодных ему ответов, то это про­изошло, может быть, потому, что йяо не понимали его вопросов, а осо­бенно потому, что он сам не в состоянии был примениться к их [109] представлениям. Для йяо совершенно нечувствительно совершается переход от индивидуальной души до или после смерти к душе неин­дивидуальной или к мистическому свойству, присущему всякой вещи, в которой они признают что-либо божественное, священное, мистиче­ское (не сверхъестественное, ибо, напротив того, нет ничего более ес­тественного для пра-логического мышления, чем этого рода мистическая сила). По правде говоря, здесь нет даже перехода: здесь есть тождество в силу закона партиципации, подобное тому тождест­ву, которое мы рассматривали в представлениях гуичолов и глубоко отличное от логического тождества. В результате неизменного дейст­вия закона сопричастия мистическое начало, которое циркулирует и таким образом распространяется между существами, может быть пред­ставляемо и как существо (как субъект), и как свойство, как способ­ность предметов, ему сопричастных (как атрибут). Пра-логическое мышление и не подозревает о наличии какого-нибудь затруднения.

Так же обстоит дело и у североамериканских индейцев; сущест­вуют многочисленные и точные наблюдения. Мисс А. Флетчер, на­пример, пишет: «Они рассматривали все одушевленные или неодушевленные формы, все явления как проникнутые общей жиз­нью, непрерывной и похожей на волевую силу, которую они созна­вали в себе самих. Таинственную силу, наличную во всех вещах, они называли ваканда, этим путем все вещи оказывались связанны­ми с человеком и между собой. Идеей непрерывности жизни утвер­ждалась связь между видимым и невидимым, между мертвыми и живыми, а также между осколком какого-нибудь предмета и целым предметом». Под непрерывностью здесь разумеется то, что мы назы­ваем сопричастностью, ибо непрерывность пребывает между живым и мертвым, между человеком и обрезками его ногтей, слюной или волосами, между данным медведем или бизоном и всей мистической совокупностью вида медведей или бизонов.

Кроме того, так же как мулунгу, ваканда или вакан может обозначать не только мистическую реальность вроде того, что мисс Флетчер называет жизнью, но и свойство, особенность предметов и существ. Например, есть люди вакан, которые прошли через много предшест­вующих существований. «Они рождаются к сознательному существо­ванию в образе крылатых семян, подобных семенам чертополоха... подвергаются ряду превращений среди различных видов божеств до тех пор, пока полностью не ваканизируются и не окажутся подготов­ленными для своего человеческого воплощения. Они наделяются тогда теми же невидимыми силами вакан, как и боги, и т. д.». Точно так день и ночь являются вакан. Этот термин объяснен одним индейцем так: «Пока продолжается день, человек может совершать много чудес­ных вещей, он может убивать животных, людей и т. д. Однако человек [110] не знает хорошенько, что является источником или причиной света. Вот почему человек верит, что свет не создан рукой, т. е. что дневной свет создается не человеческой рукой. Поэтому индейцы говорят, что лень есть вакан. Солнце тоже вакан». Таким образом, речь идет дей-ствительно о свойстве, о мистической силе, присущей чудесным ве­щам. «Индеец прибавил: «Когда наступает ночь, то появляются привидения и много страшных вещей! Поэтому ночь считают вакан». Один старый наблюдатель, цитируемый Дорси, отметил уже, что «невозможно одним каким-нибудь термином выразить значение и смысл вакан у индейцев дакота. Вакан обнимает все, что есть тайна, таинст­венная сила и божество... Всякая жизнь есть вакан. Точно так же ва­кан — всякая вещь, которая обнаруживает либо активную силу, подобно ветрам и собирающимся на небе облакам, либо пассивную си­лу сопротивления, подобно скале у края дороги... Вакан покрывает всю область того, что служит предметом страха или поклонения. Од­нако многие вещи, которые не являются ни тем, ни другим, которые просто кажутся чудесными, получают такое же обозначение».

Могут задать вопрос: что же тогда не является вакан! Такой воп­рос в действительности может быть поставлен с точки зрения логического мышления, которое требует строго определенных понятий, с конкретным содержанием и объемом. Пра-логическое мышление не испытывает нужды в таких понятиях, особенно когда речь идет о кол­лективных представлениях, одновременно конкретных и весьма об­щих. Вакан является чем-то мистическим, с чем какой-нибудь предмет может быть и не быть сопричастным, смотря по обстоятель­ствам. «Сам человек может сделаться вакан после поста, молитвы, видений». Данное существо, таким образом, вовсе не обязательно ли­бо вакан, либо не вакан; и одна из функций знахаря как раз в том и заключается, чтобы избегать в этом пункте ошибок, могущих быть роковыми. Вакан лучше всего было бы сравнить с флюидом (жидкостью), который циркулирует и распространяется во всем, что существует, и который является мистическим началом жизни и сил существа и предмета. «Оружие юноши является вакан'. к нему не дол­жна прикасаться женщина. Оно заключает в себе божественную си­лу... В день сражения воин молится своему оружию».

Если наблюдатель, сообщающий факты, начинает истолковывать их тут же, как это почти всегда происходит, если он не принимает в расчет различий, которые существуют между логическим и пра-логическим мышлением, то он приходит к теории антропоморфического анимизма. Вот, например, что говорит нам Шарльвуа по поводу тех же североамериканских индейцев: «Нет ни одной вещи в природе, ес­ли верить дикарям, которая не имеет своего дух


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: