Она раздавила окурок

— Что бывают тихие несчастья, про которые нельзя рассказать.

Уже потом, моя посуду, я попыталась честно рассказать самой себе, что произошло между мной и Сверкером. Просто для упражнения. Чтобы понять самой.

Он овладел мной, так сказала я себе вначале. Но это не то слово. Оно ничего не объясняло.

Я предприняла новую попытку, погружая сальную тарелку в горячую воду. Значит, дело было так: Магнус вышел и вернулся с магнитофоном. Мод и Анна убрали со стола, Торстен с Пером унесли стол с мостков. А я ничего не делала, просто стояла, обхватив себя руками, и глядела на озеро, чуть покачиваясь под музыку. Немножко пьяная. Сверкер подошел сзади. Не пригласил, просто положил руки мне на плечи, покачивая под музыку, как ее, ну, A whiter shade of pale,[23 - «Бледного белее» (англ.) — знаменитая мистическая композиция 1969 года британской группы «Procol Harum». В тексте обыгрывается сюжет «Рассказа мельника» из «Кентерберийских рассказов» Дж. Чосера, а в музыкальном вступлении использованы темы из Третьей сюиты Баха.] а потом развернул к себе, прижался щекой к моей щеке и мы стали танцевать. Да, так и было. Щекой к щеке. Тогда все и случилось.

Что?

And the crowd called out for more…[24 - «Когда толпа кричала: больше…» (англ.) — строка из текста композиции «A whiter shade of pale».] Перестань!

Но все случилось именно тогда. Когда певец пел этот куплет.

Что?

Мы слились. Стали единым телом. Единой нервной системой.

А Торстен?

Его я больше не видела.

Но о том, что было дальше, я говорить не могла. Даже себе самой.

Потому что как рассказать, что я родилась в ту ночь, что до этого я позволяла секундам, минутам, дням пролетать сквозь меня, подобно мельчайшим космическим частицам, каждый миг проникающим сквозь мое тело? Прежде я никогда не была вполне уверена, что существую на самом деле. С тем же успехом можно быть тенью, мыслью, образом, стремительно проносящимся перед чужими глазами. А как иначе? Достаточно замереть на минуту-другую, и мир обо мне позабудет.

Но в ту ночь я существовала. Начала существовать.

Сверкер подтвердил факт моего существования самой тяжестью своего тела, щетиной на щеках, своими неутомимыми руками и ритмом своего дыхания. И внезапно я узнала, что такое мое тело. Живое мироздание, тесно прижатое к другому живому мирозданию, которое больше и грубее, чем мое, но с теми же чистыми родниками под языком и с такой же бесконечно ветвящейся сетью нейронов.

Его член был нежный, словно шелковый. Но только снаружи.

Эх. Какой наркоман не впадет в лирику, вспоминая о первом приходе. Сперва ощущаешь, что живешь, а потом начинается путешествие к смерти.

К тому же нет ничего скучнее, чем истории о старой любви.

Когда девчонки в Хинсеберге заводили эту шарманку, я зевала и шла спать. Я все это слышала прежде тысячу раз. Встреча мужчины и женщины. Пробуждение надежды. Возникновение мечты. Зарождение разочарования. Крушение иллюзий. Слезы.

Сверкер всегда жил в этом «мыле», оно питало его и давало кислород. Модель всегда одна и та же. Он входил в помещение, будь то приемная врача, зал ресторана или гостиная чужого дома и медлил несколько секунд у порога, прочесывая взглядом пространство комнаты, точно кого-то ища. И находил ее — почти сразу же. Это могла быть сестра из регистратуры в клинике репродуктивной медицины, темноглазая и с нежным голосом, или хрипатая официантка, улыбавшаяся ему ослепительными зубами, или белокурая подружка какого-то мальчишки из рекламного агентства, принарядившаяся по случаю вечеринки в черное короткое вечернее платье и чулки в сеточку. Он смотрел на нее, и происходило чудо, одно и то же чудо всякий раз. Она менялась. Роскошная регистраторша отмякала и делалась нежно-чувственной, циничная официантка — мечтательной и застенчивой, а юная блондинка краснела, как сама невинность, во все свое смелое декольте.

А я стояла рядом дура дурой. По крайней мере в первые годы. Позже я научилась не видеть. Вместо этого я улыбалась избраннице, так же как Сверкер, но только коротко, а потом поворачивалась спиной и находила себе какое-нибудь другое занятие. В приемной клиники — погружалась в старые журналы, в ресторане — убегала в туалет припудрить носик, в гостях — порхала туда-сюда и говорила, говорила, говорила. Главное было — придумать, о чем заговорить. Я не сразу поняла, что коллеги Сверкера меня побаиваются, что все эти душечки из рекламного бизнеса опасаются журналистов, догадываясь о презрении, питаемом нами к таким, как они. Я не делала ни малейшей попытки их успокоить, напротив, мне нравилось их пугать. И я поднимала брови, когда кто-то из них выдавал текст о тайнах маркетинга, криво усмехалась, слыша речи о рекламных кампаниях, одна другой гениальнее, и молча давала им понять, что никогда не забуду — они добровольно посвятили свою жизнь продвижению стирального порошка. В конце концов их отношение ко мне испортилось. Мне это нравилось. Их недоброжелательность меня устраивала больше, чем их сочувствие.

К тому же Сверкер заслуживал их сочувствия куда больше, чем я. Теперь, после шестилетних раздумий, я это знаю. Его коллеги никогда этого не понимали. Они восхищались им, когда он приближался к очередной бабе, и завидовали, когда она уходила за ним следом, они полагали, что он и в самом деле циничный секс-спортсмен, каким выглядит. Но Сверкер был романтик. Романтик одного мгновения, по всей видимости, но все-таки — романтик. В то мгновение, когда он впервые видел регистраторшу клиники, он любил ее, в несколько секунд он успевал купить ей желтый домик в Стоксунде, домик, где они проживут вместе десятки лет и умрут рука в руке. Но домик оказывался брошен в ту же секунду, как в поле зрения попадала официантка с белоснежной улыбкой, и Сверкер превращался в будущего писателя. Официантка станет его музой, она будет покоиться на его плече в огромной двуспальной кровати и нашептывать истории из своей драматической биографии, истории, которые он обратит в подлинную литературу. Однако он забывал свою музу при виде юной блондинки в черном мини-платьице. Вот, полагал он, совершенная женщина, будущая мать его детей, та, которой он отдаст все и которая в ответ даст ему то, чего он больше всего жаждет. Покой. Семью. Надежность. Через три месяца она превратится в надоедливую дурочку, которая только и знает, что хныкать.

Я не хныкала. Никогда. Я молча наблюдала и поражалась. Год за годом. Роман за романом. Ведь Сверкер и правда верил, что однажды встретит свою большую любовь, женщину, которая окажется его путеводной звездой и опорой, существом, что наполнит его существование смыслом, маленькую хозяйку хутора и целого озера похвал и уверений, из которого станет непрерывно черпать и поливать его вянущий садик.

Я таким существом не являлась. Во всяком случае — в его глазах. Во всяком случае — после нашей свадьбы. Я была стражем и исполняющим обязанности суперэго, тем, кто наводит порядок в хаосе и осуществляет связь времен. Причем сама этого не понимала. Понадобилось много лет, чтобы осознать: на самом деле он никогда не воспринимал меня иначе, он даже не смел думать обо мне так, как о других женщинах. Однако нуждался во мне не меньше, чем в них. Нуждался в посещениях клиники репродуктивной медицины — чтобы знать: у него есть будущее. В моем пребывании на кухне — чтобы имело смысл шептать в телефонную трубку в кабинете. Я была нужна дома, в спальне — чтобы он мог заниматься любовью в дешевом номере мотеля. Без меня все это стало бы реальностью, а реальности он бы не выдержал.

А что же я?

Я отворачиваюсь к окну и киваю своему расплывчатому отражению. Ну спасибо. После шести лет тюрьмы я знаю то, чего не знала тогда. Я получила то, в чем нуждалась сама. И чего мне, видимо, хотелось. Форму. Фасад, за которым можно спрятаться. Стенку, куда можно отвернуться и молчать. Плюс вечную надежду, что сбывшееся однажды когда-нибудь сбудется снова. Но не сбылось. Случилось нечто иное.

Ложусь и закрываю глаза.

— Ау! — окликает Сиссела. — Ты меня слышишь?

Мэри смаргивает. Ну да. Она все слышит.

— Я взяла такси. Вон там стоит. Эти с нами поедут?

Сиссела кивает в сторону Каролине и чиновника из министерства, не сообразив, что оба стоят совсем рядом и слышат, как она говорит о них словно об отсутствующих. Мэри несколько смущена и вопросительно оборачивается к Каролине.

— Нет, — отвечает Каролине. — Я тоже возьму такси. Надо еще в садик заехать.

Ну да. У нее же ребенку три года. Вдруг Мэри спохватывается, что так и не знает, чем закончился запутанный гражданский брак Каролине. Может, она теперь одна с ребенком на руках? Не оттого ли она такая взвинченная? Мэри протягивает руку и торопливо кладет ее Каролине на плечо. Это покаянный жест, извинение, просьба простить. Но Каролине поспешно отворачивается и смотрит на Сисселу.

— Вечером вы тоже ее проводите?

Сиссела морщит лоб.

— Куда?

— В Русенбад. Премьер-министр хочет ее видеть в девять часов.

Сиссела скалится.

— Почту за честь!

Каролине колеблется.

— Вы мне потом позвоните, ладно?

Сиссела улыбается. Конечно же позвонит.

Шесть лет они не виделись, но врач не сделался старше. Время словно отстало от него, хотя сам он, похоже, стремится от времени не отстать. Шесть лет назад он ходил с длинными волосами и чисто выбритым подбородком, теперь завел модную щетину и там и на голове. А вот очки — были они на нем в тот раз? Мэри хмурит лоб. Она не помнит.

Обследование шло уже не первый час, она подустала и, сидя в посетительском кресле, прикрыла глаза. Если бы ее уложили в постель на пару недель, она бы, собственно, не стала возражать — лежала бы и смотрела в осенний туман за окном. И тем не менее, услышав предложение о госпитализации, она решительно покачала головой. Нет времени. Надо бороться за жизнь. Во что бы то ни стало.

Позади Сиссела повернулась на стуле, и слабый табачный запах добирается до ноздрей Мэри. Сиссела раз пять выходила покурить с тех пор, как они прибыли в клинику Софиахеммет. Наверное, опять захотела курить, но знает, что надо терпеть, пока врач не закончит. А он сидит, схватив себя рукой за подбородок и уставившись в монитор, моргает несколько раз, пока наконец не откидывается на спинку кресла, качая головой.

— Не стыкуется.

— Что не стыкуется? — переспрашивает Сиссела.

— Симптомы не стыкуются. Должна была бы говорить.

В то же мгновение он замечает, что говорит о Мэри в третьем лице и поправляется, глядя на нее с извиняющейся улыбкой.

— Вы должны были бы говорить.

В ответ Мэри обреченно поднимает обе руки. Уж простите, но говорить я не могу. Это единственное, что она может сказать, нет жеста, способного объяснить, что она не пыталась сегодня этого сделать и даже не имеет намерения пытаться.

— Компьютерная томография никаких отклонений не показала. Энцефалограмма нормальная. Кардиограмма тоже. Никаких нарушений кровообращения, насколько я вижу, никаких признаков эпилепсии.

— Может, мигрень? Вы в последний раз говорили, что это редкая форма мигрени, — она сама мне рассказывала.

Сиссела, похоже, не замечает, что тоже говорит о Мэри в третьем лице. Врач покачивает головой.

— Ну да. Это само собой. Тоже редкость, но мигрень была только вначале. Нарушение речи, вызванное мигренью, не может длиться три недели, оно проходит примерно за сутки, значит, добавилось что-то еще…

— Что?

Врач чуть кривится.

— Думаю, какое-то функциональное расстройство.

— Что за расстройство?

Врач извиняющейся улыбкой обозначает невидимые кавычки.

— Истерия. Как выражались в прошлом.

Мэри, хихикнув, поспешно прикрывает рот ладонью.

— Ерунда полнейшая, — говорит Сиссела.

Открываю глаза и смотрю в потолок. Что со мной? Что я тут лежу и фантазирую? Я ведь могу делать, что захочу. Выйти, например.

Мысль и движение соединяются. В следующий миг я уже одета и собрана, стою в дверях номера и роюсь в сумке — не забыла ли кошелек и ключ от номера? А потом лечу вприпрыжку к лифту, несколько раз лихорадочно нажимаю на кнопку, прежде чем соображаю, что он уже тут. Едва он останавливается внизу, как я стою у самых дверей, чтобы выскочить, как только они откроются.

Только выйдя на улицу, я замедляю шаг и делаю глубокий вдох, а потом стою и не могу решить, в какую сторону идти. Но колебания продолжаются лишь несколько секунд, я поднимаю ворот куртки и становлюсь у светофора. Конечно же — мне в Русенбад.

Когда-то это были мои места. Я была начинающим политическим журналистом, полагавшим, что у бытия есть центр и периферия и чем ты ближе к власти, тем ближе к настоящей жизни. Так что в правительственные кварталы я наведывалась пару раз в неделю, как минимум, вынюхивая и выискивая новости. Мой пол давал мне преимущество, как и мой возраст. Я восторженно улыбалась нашим политрукам и доверчиво кивала важным чиновникам, мирясь с тем, что мне объясняют самоочевидные вещи и говорят чуть ли не по слогам, чтобы я поняла. Но стоило им отвернуться, как я проскальзывала к их секретаршам и превращалась в задушевную подружку (Ой, какой клевый пиджачок! А где такой купила? Ой, а правда, что твой министр на контрах с министром соцразвития?), чтобы в следующий миг отправиться дальше и почтительно постучать в дверь бюро пропусков, прежде чем ворваться в риксдаг. Бывало, что по дороге я налетала на одного-другого министра, но, притом что я всегда здоровалась и улыбалась, останавливался обычно только один. Премьер собственной персоной. Тогдашний премьер.

Первый раз я чуть дар речи не потеряла. Тогда я была совсем новичком. Проработала в газете всего несколько месяцев и все еще изумлялась, что представители власти — взаправдашние существа. За несколько дней до этого я впервые побывала в Русенбаде на обеде для прессы. Я даже поручкалась с премьером, но задать вопрос постеснялась. Вряд ли он меня запомнил. И все-таки я затеплила улыбку, завидев, как он тащится по мосту Риксбрун. День был теплый, и он расстегнул костюм, выглядевший в тот день так же, как и во все другие дни, — будто премьер в нем спит. Он ослабил узел галстука, словно тот его душил, и уже расстегивал верхнюю пуговицу рубашки, как вдруг убрал руку и ответил на мою улыбку.

— Здравствуйте, — сказал он. — Мэри. Или Мари.

Я застыла на некотором расстоянии. Со мной говорит премьер-министр, думала я. Я должна о чем-то спросить. Но так ничего и не придумала, и тогда он сам стал меня расспрашивать:

— Уж вы меня простите, но я так и не запомнил, как вас зовут. Мэри? Или Мари?

— Кто как, — пролепетала я.

— Кто как?

— Но мои друзья меня называют МэриМари.

Он наморщил лоб.

— Двойное имя?

Я улыбнулась.

— Можно сказать и так.

Он улыбнулся в ответ. Шел и наткнулся на меня? От этой мысли делается стыдно, я опускаю голову и разглядываю мыски своих туфель.

— Новость хотите?

Я снова поднимаю голову, в последний миг подавив порыв присесть в книксене.

— Да, спасибо.

Издав смешок, он трогается с места. Я иду следом.

— Ничего особенно важного, — говорит он.

— Ну и что, — отвечаю. — Я буду рада любой.

Он скосил на меня блеснувшие глаза. Так мы подружились.

Да, я смею утверждать — мы дружили в той мере, в какой могут дружить совершенно чужие люди. Однако встречались всего несколько раз в год и всегда случайно. Мы ходили вместе по Дроттнинггатан от правительственной канцелярии до штаб-квартиры партии. Мы молча сидели друг напротив друга в его кабинете после официального интервью и слушали стихи по радио. Во время пресс-конференции с журналистами ведущих СМИ мы отошли в сторонку и вполголоса обсуждали новый роман, под впечатлением которого тогда находились оба.

Наверное, у него было много таких друзей. А может, и нет. Я не знаю.

Зато знаю, что о нас ходили сплетни, утверждалось, будто я — его любовница. Этого не было. Однако мы не делали ничего, чтобы их опровергнуть — ни он, ни я. Может быть, эти слухи помогли ему точно так же, как и мне. В особенности когда спустя много лет дошли до рекламщиков.

Руки у Сверкера в тот день дрожали. Это было заметно, когда он наливал вино.

— Как там с премьер-министром? — спросил он.

— Спасибо, хорошо, — ответила я и уперлась взглядом в баранью отбивную. Я ни о чем даже не подозревала, я не встречалась с премьером много месяцев. — Все замечательно.

Сверкер опустился на стул и посмотрел на меня. Взглядом неожиданно заинтересованным.

Неожиданно зрячим. Потом поднял свой бокал, а другую руку протянул мне.

— Слушай, — сказал он. — Мы же не расстанемся?

Я подняла свой бокал, заглянула ему в глаза и улыбнулась.

— Ты же сам знаешь. Никогда!

возможные диагнозы

«Тело, по-видимому, изъясняется загадками, но для того лишь, чтобы обозначить нечто неведомое, не выдав его. Это вечная повесть о несходстве полов и попытках его преодолеть. Это возвышенная и многозначная песнь о трагической невозможности встречи и о соблазне и счастье, что таятся во всякой ее попытке».

Ирен Маттис

«Мыслящее тело»

«Именно воздействием инфантильных садистских представлений и определяется степень перверсии характера, которую всякий человек вырабатывает в течение своей жизни. Первертированный характер выказывает большую или меньшую склонность предпочитать возбуждение страсти и фальшь истине. Подобные источники могут инспирировать и подпитывать тягу к насилию. Разрешение конфликта, как показывает внимательное рассмотрение, всегда отмечено попыткой избежать чувства зависимости. Под перверсией я подразумеваю такую степень обороны от близости и зависимости, которая, будучи обращена против другого человека, принимает форму деперсонализации и враждебности».

Людвиг Игра

«Тонкая грань между заботой и жестокостью»

«Any shame in going to prostitutes is subordinated to another important norm in male society, namely having many different sexual experiences. Thus for example, one can see a clear pattern in the 1966 Swedesh study that the experience in paying for sex is greatest among the men with the lot of sexual partners (Монссон, 1998: 240). This is probably a fact that goes against the popular notion of a client as being „lonely“ and „sexually needy“. In the North American study, mentioned before, approximately three out of every hundred men who had at least three partners in the past year said that they had paid somebody for sex. Essentially no one who had fewer than three partners in a year paid for sex (Michael et al., 1994: 196). Similarly, sociologist Martin A. Monto, who compared his sample of 700 clients to a national sample of North American men, found that clients were much more likely than men in general to report that they had more than one partner over the past year, 59 per cent as compared to 19 per cent (Monto, 2000: 72).

Furthermore in the Swedish study it was also noted that men with prostitution contacts seem to have greater problems than others in maintaining regular relationships with women. There are more divorces and broken-off cohabitation relationships among this group than among non-purchasers (Монссон, 1998: 240)».[25 - Сама постыдность похода к проститутке является второстепенной по сравнению с другой важнейшей нормой в мужском сообществе, а именно с требованием большого и разнообразного сексуального опыта. Так, например, из материалов шведского исследования 1996 года явственно следует, что опыт пользования платными сексуальными услугами наиболее велик у мужчин с большим количеством сексуальных партнерш (Монссон, 1998: 240). Этот факт, по-видимому, идет вразрез с общепринятым представлением о клиенте проститутки как об «одиноком» и «сексуально неудовлетворенном». В североамериканском исследовании, упомянутом выше, примерно трое из каждой сотни мужчин, имевших по меньшей мере трех партнерш в течение года, пользовались платным сексом (Майкл и др., 1994: 196). Сходным образом социолог Мартин А. Монто, сравнивая свою выборку из 700 клиентов проституток с выборкой среднестатистических средних американцев, обнаружил, что «клиенты» чаще, чем средние мужчины, имели более одной партнерши в течение последнего года, соответственно 59 процентов против 19 (Монто, 2000: 72). Кроме того, в шведском исследовании отмечается, что у мужчин, которые посещают проституток, похоже, больше проблем, чем у остальных, в построении нормальных взаимоотношений с женщинами. Среди этой группы куда больше разводов и разорванных союзов, чем среди тех, кто не пользуется платными сексуальными услугами (Монссон, 1998: 240) (англ.).]

Свен-Аксель Монссон

«Men's practices in prostitution. The Case of Sweden» (2001)[26 - «Мужчины и проституция. Случай Швеции» (2001) (англ.).]

«Здесь следует вернуться к столь часто поднимаемому вопросу, имеет ли симптоматика истерии психическое или соматическое происхождение, или же — если исходить из первого — все ли симптомы непременно обусловливаются психикой. Это один из тех вопросов, на который, как мы видим, непрерывно и безуспешно пытаются ответить многие дознаватели, — однако сама постановка его неверна. Истинная суть проблемы не разрешается путем альтернативы. Ибо, насколько я могу судить, всякий истерический симптом требует участия обеих составляющих. Он не может возникнуть без известной соматической предрасположенности, вызванной нормальным либо патологическим процессом в каком-либо из органов. Он проявляется лишь однократно — притом что истерическим симптомам присуща повторяемость — если не несет в себе психической значимости, некоего смысла. Этот смысл не заключен в самом истерическом проявлении, напротив, симптом наделяется этим смыслом и оказывается спаян с ним, притом что смысл в каждом случае может оказываться иным, в соответствии с тем, какое именно подавленное представление стремится в данном случае найти свое выражение».

Зигмунд Фрейд

Собрание сочинений, т. VI, «Знаменитые случаи из практики»

«Нарциссизм не несет в себе ничего ненормального или болезненного. Каждому человеку нужно в известной мере любить себя, чтобы выжить, и каждый нуждается в чужой оценке самого себя для подкрепления самоуважения. К тому же все люди питают в большей или меньшей степени потаенные фантазии величия (нереалистические представления о собственной значимости и/или даровании) относительно самих себя, точно так же как у всех имеется личный опыт, подрывающий их самооценку. Самовозвеличивание и самобичевание-стыд — две стороны одной медали. Проблема появляется, когда потребность в признании становится маниакальной или когда жизнь превращается в непрерывное стремление доказать собственную значимость, чтобы преодолеть страх самоотвержения».

Юхан Куллберг

«Динамическая психиатрия»

тени

Мы идем через парк Русенбада, и мне кажется, я ее вижу.

Она стоит в тени под деревьями, но мне удается лишь искоса глянуть в ее сторону. Рядом со мной идет Сиссела, и несмотря на всю ее верность и покладистость я отдаю себе отчет: наша дружба имеет некие границы. Сиссела не терпит ничего, что нельзя пощупать или понять логически. Догадайся она, что я хочу остановиться и как следует разглядеть ту, которой могла бы стать в другой жизни, — она бы мигом отпустила мой локоть и объяснила, что кое-кому пора в дурдом.

Наверное, Сиссела от меня уже устала. Когда мы вышли из клиники Софиахеммет, она испустила непроизвольный вздох, встревоживший меня.

— Хочешь домой, в Бромму? — спросила она, когда мы садились в такси.

Я, поколебавшись, покачала головой. Нет. Не хочу домой в Бромму. Если этого можно избежать.

— Ладно, — сказала Сиссела. — Тогда поехали ко мне.

Квартира Сисселы похожа на саму Сисселу. Такая же красно-черно-белая. Вся мебель чистенькая, аж блестит. Кухонная раковина сияет. Сверкает холодильник. У плиты вид такой, будто ей никогда вообще не пользовались. Что, в общем-то, близко к истине. Сиссела живет тут десять лет, но готовкой никогда не увлекалась. Питается она фруктами, конфетами и сигаретами. Плюс время от времени обедает на презентациях.

Когда я в последний раз тут была? Пытаюсь припомнить, пока вешаю пальто. В последние годы мы с Сисселой встречались только в городе. Обедали вместе. Ходили в кино и театры. Вместе слонялись по магазинам, активно помогая друг другу советом. Но тут — тут я не бывала целую вечность. То есть, как минимум, года четыре. Не здесь ли и не тогда ли Бильярдный клуб «Будущее» в последний раз встречал Новый год в полном составе?

Как-то с самого начала празднование Нового года дали на откуп Сисселе, в точности как Мидсоммар достался Мод. В первый раз я еще тоже считалась организатором, поскольку тогда мы с Сисселой снимали квартиру на двоих, но фактически праздник принадлежал ей и только ей. Уже с начала декабря она начала составлять таинственные списки, а когда я ближе к концу месяца приглашала ее съездить со мной в Несшё на Рождество, отказалась наотрез. У нее слишком много дел.

— Но ведь сочельник, — уговаривала я. — Ты что же, останешься одна в сочельник?

Она подняла брови:

— Ну и что?

— Разве не скучно?

Она усмехнулась.

— Скучнее, чем в Несшё, что ли? Нет. Этого можно не опасаться. Да и по телику наверняка что-нибудь хорошее покажут.

Я вздохнула. Не пригласить ее было нельзя. Праздновать Рождество мне не хотелось, от одной мысли провести три с половиной дня в обществе Херберта и Ренате сосало под ложечкой. Я звонила им один раз в начале семестра. Херберт взял трубку и пробурчал, что нет, мама не может подойти, она в постели и завтра ее отправляют в дом отдыха, — на самом деле она слегла с тех пор, как я уехала в Стокгольм. Потом в трубке стало тихо, так тихо, что можно было разобрать эхо чужих разговоров на линии. И я не сразу сообразила, что Херберт уже положил трубку. После этого я несколько месяцев боялась звонить, но послала три открытки с классическими видами Стокгольма: ратуша в сентябре, королевский дворец в октябре и площадь Сергельторгет в середине ноября. Ответа я не получила, хотя особо и не ждала. А вот теперь мне предстоит ехать домой и встречать там Рождество. Три с половиной дня молчания перед телевизором.

Я долго стояла в дверях своей комнаты, прежде чем надеть пальто. Я любила ее, мою комнатку, хотя кафель на печке повыщербился, а линолеум на полу вытерся. Но стены тут были оклеены обоями в цветочек, малость пожелтевшими, в эркере стояло белое кресло с подлокотниками, которое я забрала с собой из дома, а у дальней стенки — письменный стол, найденный мной в магазине подержанной мебели и собственноручно выкрашенный в «белый антик». Самая красивая комната в мире. И моя. Только моя.

Тогда мы с Сисселой ухитрились разжиться собственной квартирой при колоссальной нехватке жилья в Стокгольме. Дом шел под снос — но это был дом! Сиссела верещала от восторга, получив уведомление о заключении договора социального найма и раз за разом объясняла мне, что это просто невероятная удача, все равно что выиграть тысячу в лотерею, и чтобы я понимала — даром что не местная, деревня! — до чего это неслыханно, немыслимо и вообще фантастика.

Квартира оказалась маленькой двушкой в обшарпанном седермальмском домишке, без отопления, горячей воды и душа. Туалет метр на метр, сливной бачок под самым потолком, оснащенный цепочкой, деревянное сиденье все в трещинах и облупившаяся краска на стенах. На кухне — древняя дровяная плита, растопить которую нам не удалось. Уже в первый день мы сделали серьезное капиталовложение: купили электроплитку, достаточно мощную, чтобы можно было согреть воды для мытья и чайник поставить. К концу сентября, решив, что зима может оказаться холодной, мы купили себе по электрообогревателю. Они не сильно помогали, и уже к концу ноября мы привыкли спать в двух свитерах и шерстяных носках.

Но все это были мелочи. Мы ликовали — у нас есть дом, мы обожали каждый его ветхий квадратный сантиметр. Сиссела выбрала большую комнату и превратила ее в модернистский будуар, выкрасив стены в красный цвет. Она не желала подержанной мебели и допотопных тряпичных половичков, как у меня. Она хотела простоты и элегантности. Соответственно ее меблировка состояла из матраса, старого телевизора и белого сервировочного столика из «Икеи». Плюс нескольких метров цветастого хлопка от Маримекко.[27 - Известный финский дизайнерский дом.]

— Если не хватает денег на самое лучшее, не покупай ничего, — объясняла она.

А на самое лучшее ей денег явно не хватало, хоть она и подрабатывала в сосисочном ларьке на Уденплан каждый вечер, иногда через день. Стипендии хватало на книги и квартиру, а все остальное, до последнего эре, она вкладывала в полное обновление самой себя. За три месяца она успела обзавестись шестью парами трусов такой ослепительной белизны, что я зажмурилась, когда она открыла фирменный пакет из «Твилфит», тремя столь же белоснежными лифчиками, тремя парами черных носков, двумя блузками, джемпером из ламы, джинсами, вечерним платьем в индийском стиле, курткой и часиками классической модели. Однако надевать свои обновки она не стала, они так и висели у нее в комнате на стенке с этикетками и ценниками вплоть до того вторника в середине ноября, когда она отправилась в парикмахерскую и вернулась с модной короткой стрижкой. А утром подпилила ногти, покрыла их бесцветным лаком, нарядилась и возникла в дверях моей комнаты — не девушка, а картинка. По крайней мере, если абстрагироваться от облезлого пластикового пакета в правой руке. Она им взмахнула:

— Пошла говно выкидывать!

Я сидела на кровати, завернувшись в одеяло, и пыталась проснуться.

— Что выкидывать?

— Говно. Которое из дома привезла. Трико, в котором мучилась с четырнадцати лет. Жуткий желтый лифчик. Черную юбку, это позорище. Все говно отправляется на ближайшую помойку!

Если бы я ее так хорошо не знала, то решила бы, что она сейчас расплачется. Глаза блестели. Нижняя губа дрожала. Но Сиссела не плакала. Сиссела была не из тех, кто плачет. Та Сиссела, что стояла теперь передо мной в новых джинсах и темно-синем джемпере поверх белой блузки. Я потуже завернулась в одеяло и встретила ее взгляд.

— Потрясающе выглядишь! Честное слово!

Она внимательно разглядывала меня, выискивая в моем лице намек на двусмысленность и иронию. Спустя несколько секунд расслабилась и улыбнулась.

— Точно?

— Как в аптеке!

Она вдохнула, изготовившись к следующему вопросу:

— На нищую не похожа?

— Да ты что! — заверила я. — Ни капельки.

За завтраком она говорила не умолкая. Держала кружку двумя руками, и слова текли изо рта прямо в чай. Теперь она начнет откладывать на Новый год. Обязательно будет игристое вино и пол-омара на закуску. Это как минимум. Кухонную дверь снять, положить на книги, получится низкий столик, а сидеть на полу на подушках. Вино подавать в белых бумажных стаканчиках, в универе такие всюду, она уже начала их подтибривать — по две-три штуки в день. Ну и что, что не хрусталь, главное — белый цвет и…

Я почтительно кивала. Я уже начала понимать, что у Сисселы в отношениях с вещами куда больше вкуса и осмысленности, чем у меня. Что подтверждалось уже хотя бы тем, что ее приняли одновременно и в Институт искусства и дизайна, и на архитектурный в Королевский технический университет. В том, что она отказалась от того и от другого, было нечто загадочно-импонирующее, но я ни минуты не сомневалась: она знала, что делает, выбрав университет и специализацию по истории искусства. Мне и в голову не приходило, что она могла испугаться. Сиссела пугаться не может. Она неустрашима в принципе.

Сама же я поступила в Институт журналистики и весь осенний семестр каждое утро просыпалась в счастливом трепете предвкушения. Знания усваивались сами собой, ничего трудного, ничего невозможного. К тому же в институте у меня появились друзья. Настоящие друзья. Собственные. Вечерами, забравшись под ватное одеяло и поставив пятки на бутылку с горячей водой, которая всегда имелась у меня в постели, я закрывала глаза и думала о них. Анника. Йоран. Биргитта. Сванте. Оказывается, они неплохо ко мне относятся. Пожалуй, даже лучше, чем кто-либо и когда-либо дома в Несшё. Только ли оттого, что всех нас одинаково переполняло это чувство: мы — будущие журналисты? Или все-таки не обошлось без Бильярдного клуба «Будущее»? Может, и с дружбой, как и с любовью — если у тебя есть друзья, то легче завести новых, точно так же, как если ты кем-то уже любим, тебя полюбят и другие? Не знаю. Я склонялась к этой мысли. Если бы меня любили дома в Несшё, то и другие бы меня полюбили. И если бы у меня уже был друг, то вскоре завелись бы новые. Теперь друзья у меня имелись. Целых семь штук, если быть точной, хоть я и сомневалась немножко, включать ли в их число Мод.

Однако мы с Сисселой мало контактировали с остальной Бильярдной с тех пор как расстались, отметив Мидсоммар. Анна прислала письмо из Упсалы, написала, что учит французский в университете и что Пер служит в Будене. С Торстеном Сиссела как-то столкнулась на Центральном вокзале. Он хмуро сообщил ей, что отбывает гражданскую службу в пожарном депо в Ваксхольме. Сама я после многодневных терзаний набрала номер родителей Сверкера. Трубку взяла Мод. Она невозмутимо восприняла мое приглашение на Новый год и сказала, что пока, к сожалению, не может дать определенного ответа, но обязательно перезвонит. Что Магнус? В армии, разумеется. Как и Сверкер.

От Сверкера не было никаких вестей. Летом, когда мы с Сисселой жили в Несшё, а Херберт с Ренате молча сидели в летнем домике, я пребывала в непрерывном ожидании. Я чуть не бегом кидалась к почтовому ящику, едва вернувшись из киоска, в котором подрабатывала, а Сисселу просила не отлучаться из дома и не отходить от телефона, пока меня нет. Когда она уходила на вечернюю смену в тот же сосисочный киоск, я в туалет боялась отойти — вдруг именно в этот момент Сверкер и позвонит. Но телефон молчал, и в тот августовский день, когда мы с Сисселой сели наконец на стокгольмский поезд, так и не зазвонил.

А осенью Сверкер превратился в сон. В буквальном смысле. Днем я гнала прочь этот образ — звонка ждать бессмысленно, телефона у нас не было, а моего нового адреса он знать никак не мог, — но по ночам покоя мне не было. То он подходил, раскрыв объятия, то заносил руку для удара. Страшно было всегда, что бы он ни делал. Когда он обнимал меня, дом загорался, когда ударял — разверзалась земля; огромные языки пламени лизали мне грудь, когда он целовал меня.

Но под Новый год он явился. Живой. Настоящий. Одетый в увольнительную форму береговой артиллерии, он стоял в дверях красной комнаты Сисселы, раскинув руки.

— Сиссела! — кричал он. — Красотка!

Сиссела тоже раскинула руки, и широкие рукава ее индийского платья взметнулись, как ангельские крылья. Из-за ее спины улыбались Анна и Магнус, а Пер, покашливая, поправлял галстук. Сама же я стояла с Торстеном в одном из ярко-красных углов, но, едва Сверкер переступил порог, шагнула ему навстречу. И в тот же миг увидела, что он пришел не один. Девица с подмалеванными глазами прислонилась к стенке в передней и вдумчиво жевала жвачку. И вовсе дом не загорелся, и земля не разверзлась, и языки пламени не палили мне грудь. Но я застыла на месте.

Кто-то положил руку мне на плечо, смеющийся голос промурлыкал мне на ухо:

— And her face, at first just ghostly, turned a whiter shade of pale…[28 - «И ее лицо, и так мертвенное, стало бледного белей» (англ.) — строка из текста композиции «A whiter shade of pale» группы «Procol Harum».]

Я повернула голову. Магнус.

Стеклянные двери Русенбада поблескивают в темноте. Сиссела приостанавливается.

— Без четверти девять, — произносит она. — Не рановато ли?

Я искоса взглядываю на тени под деревьями. Мари по-прежнему там, только подняла воротник куртки и натянула на подбородок. Замерзла, наверное. Я поеживаюсь, а потом поворачиваюсь к Сисселе и качаю головой. Нет, не рано. Чтобы добраться до канцелярии премьер-министра, тоже нужно время, даже для члена кабинета. В особенности если сей последний не может говорить.

Сиссела в Русенбаде раньше не бывала. Теперь встала посреди вестибюля, озирается, потом одобрительно кивает. Я тоже киваю — в знак согласия. Да, красиво. Мрамор. Скульптуры. Стекло, латунь. Я-то знаю, что это только начало, что там, в глубине, эти чертоги власти еще прекраснее. Когда-то мне, начинающему журналисту, они напоминали предвечерний лес. Блекло-синие ковры засасывали, гасили все звуки; стены, выдержанные в той же гамме, преображали свет в сумерки. Даже самые яростные из яростных журналистов понижали голос, вступая в эти синие коридоры — не из почтения к власти, но из уважения к тишине.

Сегодня тут иначе. Светлее. То, что раньше казалось лесом, теперь сделалось каменной горой. Русенбад превратился в пещеру горного короля, где двери открываются в неожиданных местах, на миг обнажив сияюще-белый мрамор, золотистое дерево и пестрый кретон обивки, прежде чем снова захлопнуться. Под землей ветвится громадный лабиринт из переходов и коридоров, соединяющий Русенбад с другими правительственными зданиями. Там разносится эхо торопливых шагов и человеческих голосов, но в недрах самой горы по-прежнему очень тихо. Но тишина эта — не та, что раньше. Не лесная тишь. Но тишина ожидания, напряженная, затаившая дыхание, которая воцаряется, когда из всего множества лишь кто-то один знает, что произойдет в следующий миг.

Сиссела это чувствует. Говорит приглушенным голосом, предъявляя удостоверение охраннику и объясняя, что она тут в качестве сопровождающей. Министр международного сотрудничества не может говорить, поэтому ей, Сисселе, нужно быть рядом с ней и говорить за нее. Охранник вертит в руках пластиковое удостоверение, потом закрывает окошечко и начинает телефонные переговоры. Нам не слышно, что он говорит, но, разговаривая, он слегка улыбается мне — торопливой, едва уловимой улыбкой, означающей, что он, разумеется, узнает меня и что сожалеет, но правила вынуждают его проверять мою подругу. В ответ я чуть раздвигаю уголки рта. Это не совсем улыбка, просто знак, подтверждающий: я вовсе не обиделась. Я усвоила урок. Я всего лишь министр шведского правительства и не более.

Нам предстоит миновать еще две стеклянные кабинки с охранниками, прежде чем мы попадаем в коридор, ведущий к премьеру. Там почти темно, единственная лампочка горит над дверью в кабинет секретарши. Я встаю на пороге, Сиссела вытягивается на цыпочках за моей спиной. Проходит мгновение, прежде чем секретарша нас замечает. Я киваю, ища в ее глазах хоть намек — что меня ждет? — но не нахожу ничего, ее взгляд чист и равнодушен.

— О! — восклицает она, словно вдруг вспомнив, что меня пригласили. — Ну конечно.

Мы делаем шаг через порог. Секретарша смотрит на Сисселу и хмурится.

— А вы, простите, кто?

Сиссела протягивает руку.

— Сиссела Оскарссон. Я друг Мэри. Она ведь не может говорить. Я должна помочь ей. Я ради этого и пришла.

Секретарша поднимает брови.

— И вы полагаете, что вам следует пройти к премьер-министру?

Сиссела кивает. Ну да.

— Вы журналист?

Я делаю шаг вперед и качаю головой, но секретарша на меня не смотрит.

Сиссела вдруг засуетилась. Роется в сумочке, потом в бумажнике и наконец вытаскивает визитку.

— Заведующая музейным фондом, — выдыхает она.

Секретарша бросает взгляд на визитку, затем чуть поводит ладонью.

— Садитесь. Может быть, придется подождать.

А потом открывает потаенную дверь и исчезает в недрах горы.

Первые полчаса мы сидим почти неподвижно. Сиссела уперлась взглядом в темноту за окном, сама я разглядываю свои сцепленные пальцы. Они белые и тонкие, почти прозрачные.

Неужели это последний час моей министерской жизни? И следует ли в таком случае скорбеть об этой утрате? Я вздыхаю — беззвучно, про себя. Не знаю. Я правда не знаю, что меня ждет — убийственный стыд или легкость и свобода.

Что я делала эти два с лишним года на посту министра?

Проводила совещания. Заседала. Читала. Говорила. Совершала поездки.

Совещания были скучными, но терпимыми. Несколько раз в неделю я собирала человек пять-шесть из министерских чиновников вокруг моего журнального столика, проглядывала их обстоятельные докладные, слушала их бесконечно любезные и столь же бесконечно безликие голоса. Никто из нас словно бы не замечал, что мир за стенами стал другим, что нищета и помощь неимущим превратились в неприятное обстоятельство жизни, о котором принято вспоминать разве что на благотворительных шоу и в торжественных выступлениях, а сами неимущие делаются чем-то все более расплывчатым и неодушевленным. Вместо этого мы со всей серьезностью обсуждали проект за проектом. Но от скуки я заснула только раз. В прошлом году, зимой, поздно вечером — глаза вдруг закрылись, пальцы разжались, ручка и докладная выскользнули на пол. Двое чиновников как по команде кинулись их поднимать, это их стремительное движение разбудило меня, заставив поспешно выпрямиться. Все притворились, что ничего не заметили, совещание шло своим чередом, и один приглушенный голос вступал за другим.

Правительственные заседания проходили иначе. Решительно улыбаясь, мы собирались за пятнадцать минут до назначенного времени, брали чашечки кофе со столика у стены и старательно шутили и сплетничали, макая галеты в черную жидкость. Глядите на Эрику, ну не красотка — выступала в утренней телепрограмме, да так и пришла в макияже! Слышали, «Народная партия» собирается в понедельник поднять вопрос о налогах? Да уж, выбрали момент! А у христианских демократов во фракции форменный раздрай, да-да, у меня надежный источник! Некто из христианнейших разочаровался в лидере по причине отклонения от партийной линии в области семейной политики, а лидер в ответной претензии — что тот не кинулся его защищать. А на что он, собственно, надеялся? Пора бы понять — настало время рассчитывать только на себя! Горный Король стоял улыбаясь посреди собравшихся. Время от времени в гул голосов врезался его бас, и мы хохотали еще старательнее, но это помогало не всегда. Иногда он, полуприкрыв глаза, проходился по нам наждачным взглядом. На несколько секунд воцарялось молчание, пока мы поспешно шли к длинному столу и выкладывали документы, подготовленные на сегодня. Казалось, можно было расслышать мысли, жужжащие у нас в головах. Чья теперь очередь вставать и оправдываться? Неужели моя? Ну ведь не моя, нет?

А поездки? Часы, дни, вечность над облаками, тщательно скрываемая отрыжка от шампанского, неизменно предлагаемого в бизнес-классе. Бесконечные встречи в раскаленных зданиях, где ласточки влетают и вылетают в распахнутые окна, а горлицы свили гнезда в сломанных кондиционерах. Встреча-прощупывание между дающим и берущим, взгляды, уходящие в сторону, как только речь нечаянно заходит о разнице между тем, кто дает, и тем, кто берет, а потом, словно для маскировки смущения и той и другой стороны — поспешный смешок или такая же поспешная, из ничего возникшая пикировка, в которой слова «заносчивость» и «коррупция» так и не произносятся, но все время присутствуют на заднем плане. А потом, вечером — поспешное возвращение в отель, в машине, проносящейся через захолустные предместья, где одинокие лампочки мерцают во мраке и где я словно бы узнаю лица, понимая, что это невозможно, — женские лица, которые видела еще молодым журналистом. Но разве я смогла бы их узнать? Тогда это были чесоточные малолетки с вороньим гнездом на голове, а теперь — до срока постаревшие женщины, морщинистые и беззубые. Да и сама я переменилась. В юности я смотрела на мир распахнутыми, изумленными глазами и думала, что вижу все. А теперь лишь пялилась во тьму и понимала, что вижу только то, что мне кажется или помнится.

— Власть — это амеба, — сказала я Сверкеру как-то вечером несколько месяцев спустя.

Я только что вернулась домой из Нью-Йорка, с неудачного посещения ООН, где на всемирной конференции по планированию семьи ни американцы, ни кто-либо вообще не пожелал услышать мои соображения на сей счет. Им все равно, что рост населения способен поглотить все то, что дал прогресс. Святой Престол, правоверные мусульмане и американские правые выстроили оборонные рубежи мужского шовинизма. Чтобы защитить власть мужчины над стратегией размножения, они не пожалеют ни денег, ни жизней детей и женщин. Но и более вменяемые либералы не услышали моих аргументов: для них планирование семьи — это новость вчерашнего дня. Несчастная и измотанная, я плюхнулась на кресло в гостиной, где Сверкер сидел перед телевизором. На столике стояла бутылка вина. Я налила себе полбокала, посмотрела на Сверкера, как бы не замечая присутствия помощницы. Молоденькой, малютки Аннабель, — раньше я с ней не встречалась. По всему было видно — это ее первая работа. Сноровки пока никакой. Раз за разом подходила вытереть Сверкеру подбородок — после каждого глотка. Его это раздражало, я видела, но он ничего не говорил — ни ей, ни мне. Как обычно. Он теперь почти ничего не говорил, ни мне, ни помощникам, единственное, что он произносил, — это короткие, тявкающие команды. Психолог из реабилитационного центра предостерегала, чтобы я не позволила втянуть себя в молчание, что я должна по-прежнему говорить, чтобы не дать закрыться его каналам восприятия. Она ведь не знала, что между нами на самом деле.

— Да уж, — снова сказала я. — Люди путают власть и доступ к информации. Но это не одно и то же, у меня есть доступ к огромному количеству информации, но власти у меня нет. Она — амеба. Она постоянно меняет форму. Ускользает. И всегда где-то не здесь.

Сверкер глянул в мою сторону, но не ответил. Я отпила большой глоток из бокала и продолжила:

— Я вечно вязну в старых решениях, принятых другими, прежними министрами и финансовыми группами, фракциями риксдага и министерством международного сотрудничества по делам развития… Единственное, на что хватает моей власти, — это не мешать. Но разве это можно назвать властью?

— Еще, — сказал Сверкер. Аннабель поднесла бокал к его губам.

Я перешла к следующему тезису:

— И это ощущаю не только я, на днях мы беседовали об этом с Арвидом Свенсоном, ты знаешь, бывший министр гражданской администрации. Он настоящий политик, заседал в риксдаге больше тридцати лет, и знаешь, что он сказал?

Сверкер не ответил и даже не взглянул в мою сторону.

— Он сказал: единственное, чего он сам добился за все годы, — что построили парк аттракционов в Аскерсунде. Я, говорит, иногда хожу туда, чтобы ощутить, что не все напрасно. А в остальном? Да ничего. А на все вопросы о его министерских годах он только смеялся. Общественные организации и движения? Спорт? Молодежь, демократия? Да на кой черт — разве на этом делается конкретная политика? В особенности когда денег нет. Да, говорит, я много сделал как министр, но ничего не добился. Вот и я чувствую то же. Делаю чертову уйму всего, но ничего не могу добиться.

Я замолчала, ожидая, что из кресла-каталки донесется одобрительное бормотание, но не дождалась. И продолжила:

— Наверное, это главная ошибка моей жизни, что я взялась за эту работу. Но я думала, на самом деле…

Губы Сверкера шевельнулись. Я догадывалась, что он сказал, — но не слышала.

— Как?

Он набрал воздуха и проговорил как можно громче, и все равно это был лишь шепот:

— Замолчи!

И тогда я замолчала.

Дверь в кабинет премьера по-прежнему закрыта. Сиссела ерзает, теребит сумочку, вздыхает. Наверное, ей хочется курить, но тут не получится слететь вниз по лестнице и затянуться за дверью. Обратно ее уже не впустят.

— А долго это обычно бывает?

Я чуть раздвигаю уголки рта. Вот уж не знаю. Может, Горный Король и правда занят чем-то важным, а может, просто сидит, ноги на стол, и смотрит телевизор, прекрасно сознавая, что министр международного сотрудничества истекает холодным потом под его дверью. Это в его духе. За последние годы я насмотрелась, как он упивается, подвешивая дамоклов меч то над одним министром, то над другим.

Сиссела поднимается и идет к окну, потом разворачивается и шествует через всю приемную большими шагами, словно решив измерить ее площадь. Затем сообщает:

— Я еду в Страсбург. Завтра утром.

Киваю.

— О тебе Торстен позаботится.

Я морщу лоб. В каком смысле?

— Он приезжает.

Она не успевает договорить, дверь распахивается, и секретарша появляется на пороге.

— Проходите, пожалуйста, — говорит она мне. — Но — вы одна. Вашей приятельнице придется подождать здесь.

Сиссела уже открывает рот, чтобы возразить, но я жестом прошу ее помолчать. Спорить бесполезно.

Он стоит у окна, спиной ко мне, не оборачивается и ничего не говорит. Тут очень тихо. В темноте за окном мерцает желтыми огнями остров Риддархольм, в комнате поблескивает темная столешница, словно зеркальное подобие той водной глади, что снаружи. Премьер в белой рубашке и серых брюках. Пиджак висит на спинке одного из стульев для посетителей, распахнутый и ждущий, словно изготовился схватить и не отпускать того, кто сядет на этот стул.

— Н-да, — произносится наконец, и снова тишина. Теперь мне видно, что он приоткрыл оконную створку бронированного стекла и стоит в незащищенном прогале. Опасно, думаю, может, там, на островах, затаился какой-нибудь псих с оптической винтовкой… В тот же миг замечаю, что сама стою на линии выстрела за его спиной, и поспешно отступаю в сторону. И одновременно замечаю собственное отражение в темном стекле. Ноги вместе. Волосы успели растрепаться. Обе руки намертво вцепились в сумочку. Надеваю ее на плечо, после чего пытаюсь изобразить некоторую раскованность. Ноги врозь. Левое плечо чуть выше. Правое бедро ниже. Только смысл? Премьер ведь на меня не смотрит.

— Н-да, — повторяет он, по-прежнему не оборачиваясь. Снова повисает тишина. Надолго. Мурашки бегут у меня по спине. Это он знает, разумеется, чувствует, чует, угадывает. Страх — его стихия, единственная среда, в которой он ступает мягко и уверенно, словно дикий кот. В любой иной он шумен и неповоротлив; чувствуется натуга, когда он хочет казаться любезным; наигрыш сквозит в голосе, когда он рассуждает о сострадании, и в глазах поблескивает надменность, покуда он разглагольствует о собственной незначительности. Но сейчас он подлинный. Абсолютно честный и абсолютно настоящий.

— Мы ведь беседовали о вашем муже, — говорит он. — Помните?

Я киваю у него за спиной. Разумеется, помню. Мы беседовали о Сверкере, на следующий день после выборов, когда меня пригласили в Русенбад для небольшого разговора. Я сидела чуть напрягшись, на этом самом стуле для посетителей, и рассказывала про Сверкерово увечье — что все тело парализовано, но он в состоянии мыслить и чувствовать, — а другой половиной сознания пыталась понять, зачем меня позвали. Понадобилась статья в поддержку его позиции? И какова окажется в таком случае его реакция, когда я скажу, что это невозможно, так не пойдет, что никто не может требовать лояльности подобного рода ни от меня, ни от моей газеты. А если у него другие планы? Что, если это правда, то, о чем шутили у нас в редакции, — что он решил предложить мне министерский пост?

— Вы говорили, это несчастный случай.

Я снова киваю.

— Но вы ничего не рассказывали об обстоятельствах. И я, конечно, подумал, что это автомобильная авария.

Выпрямляюсь, чтобы выдержать удар. Мало ли что он подумал!

— И вы отчетливо дали понять, что тут все чисто. Никаких скелетов в шкафу.

Да. Это я помню. Сидя на этом самом стуле, ошеломленная и польщенная его предложением, я в самом деле заявила, что в шкафу у меня нет никаких скелетов.

Вот теперь он поворачивается. Смотрит на меня своими глазками-щелочками и медленно качает головой.

— И я поверил вам, МэриМари. Я подумал, вам можно доверять.

И я, думается мне. И я думала, что мне можно доверять.

Мари всегда лгала больше, чем я. В десять лет она врала просто безудержно.

Брошка-бабочка разломалась, но неправда, будто мама растоптала ее, когда на маму нашло. Брошка зацепилась за ветку и сломалась, когда Мари залезала в шалаш на дереве, устроенный Уве, первым заводилой в классе. Сам Уве лез впереди и не видел, что произошло, но как только узнал, что крылышко отломилось, слез и долго ползал в черничнике. Когда Уве позвал ее в шалаш? А, да как-то после занятий. И где же был этот шалаш? А, чур секрет.

И неправда, что, придя как-то из школы обедать после третьего урока, она услышала странные звуки в родительской спальне, и она не подкрадывалась на цыпочках и не подглядывала в полуоткрытую дверь и не видела, как родители копошатся в неубранной постели. Мама не была белая и полуголая, папа не держал ее одной рукой за шею, а другой не лез к ней в трусы, и они оба не замерли, услышав, как Мари вскрикнула. Мама не скатилась с кровати кубарем и не обвила Мари руками. Папа не швырнул ей вслед трусами и не захлопнул дверь. Нет, весь тот день до вечера она проплакала не из-за этого — а потому, что Тюссе попал под машину. Да, представьте себе. Ее котик. А разве она виновата, если в классе никто понятия не имел, что у нее был котик.

А еще неправда, что весь класс обернулся на нее, что все столпились вокруг и дразнили ее врушкой, а потом кидались снежками и ледышками. И Уве не пнул ее под зад тяжеленной пьексой. Наоборот. Он звал ее, просил, умолял остаться поиграть, но она сама отказалась. Ей захотелось немного побыть одной.

— Вы меня слушаете? — произносит Горный Король. — Слышите, что я сказал?

Киваю. Да, я слышу.

— Вы солгали. Вы — лгунья.

Он понизил голос, почти до шепота. Плохо. Нет хуже, когда он шепчет.

— Вы и теперь лжете? Вы правда не в состоянии говорить? А может, только притворяетесь?

Я качаю головой. Нет. Я не притворяюсь.

— Я вам не верю.

Он делает несколько шагов к столику. Поднимает «Экспрессен» и тычет в меня разворотом. Я зажмуриваюсь. Мари все стоит в парке Русенбада, не шевелясь и едва дыша.

Я снова качаю головой, но это бесполезно. Он еще больше понижает голос:

— Вы нас опозорили. И себя и правительство. Но себя все-таки больше.

Он выпускает газету из рук, и она, шурша, опускается на пол.

— Наверное, вы сошли с ума. Иногда мне так кажется. Вы иной раз так взвинчены, особенно когда разоряетесь на тему трафикинга и торговли людьми.

Я открываю рот и тут же его закрываю. Всего два месяца назад он сам произнес подобную речь насчет торговли людьми, причем назвал эту торговлю стыдом и позором сегодняшнего дня, работорговлей сегодняшнего дня, величайшей несправедливостью сегодняшнего дня, — но это вовсе не обязательно имеет какое-то значение. Два года назад стыдом и позором сегодняшнего дня были нарушения в области экологии. Потом — качество ухода за психическими больными. Теперь — преступность.

— Покажите медицинское заключение.

Он больше не шепчет.

— Заключение, приемлемо объясняющее ваши проблемы с речью. А не очередную писульку от психолога. А когда вы решите, что снова можете говорить, будьте добры дать интервью приличному журналисту и объяснить, зачем вы мне лгали.

Качаю головой. Нет. Он поднимает брови.

— Да. И только так. А там уж заодно разовьете тему и объясните, как все это соотносится с той историей с вашим мужем. И почему вы остались при нем, хотя он уже перетрахал пол-Европы.

Он отодвигает стул от письменного стола и усаживается.

— И только после этого можно будет думать, оставаться вам и дальше в правительстве или нет. А до тех пор вы считаетесь на больничном.

возможная расшифровка телепрограммы

Премьер склоняет голову набок. Эффект немедленный. Ведущий словно съеживается, словно делается на голову ниже.

— Да уж, Ларс, — говорит премьер и чуть покачивает головой. — Огорчительная история. Крайне.

Ведущий пытается распрямиться. Бесполезно.

— Но, предлагая Мэри Сундин пост министра международного сотрудничества, вы ведь знали, что увечье ее мужа связано с получением им платных сексуальных услуг?

Еле слышный вздох.

— Нет. Я не знал. Я все узнал только из СМИ.

— Ваша реакция?

Короткая пауза. Задумчивость.

— Разумеется, я расстроился. Главным образом за Мэри Сундин. Она профессионал в полном смысле слова и находится на крайне ответственном посту. А это ведь серьезное заболевание.

— То, что она потеряла способность говорить?

— Да.

— А вы в это верите?

Тяжкий выдох премьера свидетельствует о разочаровании. Нет, от серьезного политического журналиста он подобного не ожидал.

— Разумеется. Мэри Сундин не может разговаривать.

— Но неврологи утверждают…

— Хоть я и не невролог, но полагаю, что подобные вещи иногда случаются в силу самых разных причин.

— Каких именно?

— Я бы не хотел в это углубляться.

— Психических?

— Повторяю — я бы не хотел в это углубляться. На мой взгляд, крайне важно — чтобы мы все выказали Мэри Сундин нашу заботу и сочувствие. И обошлись без спекуляций.

Ведущий смотрит в свои бумаги.

— Так вы, получается, ничего не знали о ее муже?

Премьер качает головой.

— Нет, я же сказал. Не имел представления.

— Как на ваш взгляд, существует ли связь между личной жизнью Мэри Сундин и тем фактом, что она как министр уделяла столь много времени и сил проблеме трафикинга и торговли людьми?

Голос премьера преисполняется печали.

— Торговля людьми — это стыд и позор сегодняшнего дня.

— Но сможет ли Мэри Сундин продолжать после этого работу в правительстве?

— Мэри Сундин болеет. Было бы несправедливо спекулировать на…

— Вы ей по-прежнему доверяете? Несмотря на то, что она явно скрывала правду?

Премьер чуть улыбается.

— Не хотелось бы впадать в спекуляции, говоря о больном человеке. А Мэри Сундин больна.

Музыкальная заставка. Ведущий поворачивается к телекамере и желает всем доброй ночи. Музыка заканчивается, свет в студии гаснет. Премьер отстегивает микрофон от лацкана, потом наклоняется и что-то шепчет.

Но никто, кроме ведущего, его не слышит.

лучшее, что есть

Свобода. Зачем она мне?

Чтобы стоять вечером в парке в ожидании той, что не я?

Стеклянная дверь Русенбада светится во тьме. Если Мэри там — она скоро выйдет. Сиссела пойдет первой, придерживая дверь одной рукой, а другой запахивая черный палантин на плечах. Мэри выйдет следом, в расстегнутом пальто, устремив взгляд в неведомую даль.

О чем она думает? Об угрозах премьера? Или о том, что ждет ее в Бромме?

Не знаю. Не хочу знать.

Время позднее. Дроттнинггатан лежит совершенно пустынная, если не считать редких ночных прохожих, бредущих сквозь тишь. В нескольких метрах впереди — немолодая пара. Они не смотрят друг на друга, но идут в ногу. Я следую за ними в том же темпе, делаюсь их эхом и тенью.

Когда они останавливаются и смотрят на витрину, останавливаюсь и я. Они разглядывают книги, я смотрю на перчатки и шарфики, а потом движение возобновляется. Женщина достает что-то из сумочки и подносит к лицу. Мне не видно что. Может, просто сморкается. Мужчина, сунув руку в карман, принимается жестикулировать, похоже — что-то рассказывает. Женщина кивает и что-то говорит, как будто бы спрашивает. Мужчина оживляется, жестикулирует еще энергичнее и смеется. Женщина улыбается в ответ, потом оба умолкают и убыстряют шаг. Они продолжают ночную прогулку по Дроттнинггатан, я двигаюсь следом, в нескольких метрах позади. Однако они существуют в другом мире, в совершенно иной вселенной.

Мы со Сверкером ни разу не ходили в ногу по Дроттнинггатан, в октябре, в четверг вечером. Мы даже не знали, что такое возможно. Мы с самого начала полагали, что брак учрежден для того, чтобы было от кого прятать свою тайну.

— Я люблю тебя, — в конце концов сказал Сверкер.

Пять лет пришло и миновало. Бильярдный клуб «Будущее» собирался в полном составе по двадцати пяти торжественным поводам — пять раз на Вальборг[29 - Традиционный шведский студенческий праздник, отмечается 30 апреля (исторически — День святой Вальборг (Вальпургии).] у Анны с Пером, пять раз на Мидсоммар у Сверкера и Мод, пять раз у меня на Праздник раков,[30 - Тоже сезонное празднество — раков в Швеции принято есть в августе, с соблюдением особого ритуала.] пять раз на совершенно безумный глёг[31 - Глёг — шведская разновидность глинтвейна, традиционный напиток на Рождество.] у Торстена и пять — на встречу Нового года у Сисселы. И каждый раз Сверкер появлялся с новой девицей. За черноглазой Хеленой с искусствоведения следовала белокурая Биргитта из Высшей школы экономики, за которой, в свою очередь, — пепельная блондинка Анне-Мари с факультета психологии Стокгольмского университета. Не считая других, чьих имен никто уже не давал себе труда запоминать. Все понимали, что все равно скоро последует замена. Так что всегда, накрывая на стол, ставили еще один прибор возле Сверкера, но на карточке рисовали вопросительный знак. Некоторые его подружки обижались, а другие только поднимали брови. В совершенно определенном смысле. Карточки? Что за мещанство?

Но мы не были мещанами. Хотя и были слишком честолюбивы, чтобы позволить увлечь себя тогдашним политическим сектам, притом что старались держаться сильно левее средней линии. А кроме того, мы ощущали себя несколько старше ровесников. Магнус, пожалуй, был единственным исключением, но его компенсировала Мод, самая младшая в Клубе и в то же время — наша старшая. Едва сдав выпускные экзамены, она уже говорила с Магнусом как заботливая мамаша с любимым сорванцом: влюбленный смешок, притаившийся за строгим, попрекающим тоном. Ну Магнус! Ну разве так можно!

У нас в те годы много чего произошло. Пер устроился в МИД, а Сверкер получил работу в самом клевом рекламном агентстве Стокгольма. Анна бросила учить французский и подалась в Институт социологии, чтобы бросить и его, едва забеременев, у Торстена вышло одно стихотворение в литературном альманахе издательства «Бонниерс»,[32 - Литературный журнал, выпускавшийся с 1932 по 2004 год издательством «Боньерс», публиковал современную прозу и поэзию.] а другое — в «Урд о Бильд».[33 - Старейший шведский культурно-просветительский журнал.] Сиссела стала подрабатывать экскурсоводом в Музее современного искусства и написала не оставшуюся незамеченной диссертацию про Хальмстадскую группу,[34 - Сообщество шведских художников-сюрреалистов, возникшее в начале 1930-х годов.] Мод поступила в Стоматологический, Магнус слонялся по городу, заявляя, что ищет себя, а сама я после трех нескончаемых стажировок получила наконец постоянную работу в «Афтонбладет».

И вот мы в седьмой раз собрались отметить Вальборг. Пер и Анна только что переехали в старый таунхаус в Тэбю, где была и столовая, и камин, и узловатая вишня под кухонным окном. Мы неуверенно озирались, пока вешали одежду в передней и ставили в рядок свою уличную обувь. Мы привыкли к домам под снос и комнатам в общежитии, и здесь чувствовали себя несколько неловко. И не сразу поэтому решились шагнуть в гостиную, а все толпились у зеркала, пихаясь и хихикая, словно школьники. Посреди гостиной стоял Пер в новом костюме дипломата и покачивался на каблуках, а из кухни, где невидимая покуда Анна гремела посудой, доносился слабый запах чеснока. Сиссела первая решила, что пора кончать хихикать. И, схватив свой букетик из трех гвоздик, шагнула в гостиную. В то же мгновение из кухни, переваливаясь, вышла Анна. Она напоминала куклу с круглым животом, изумленно хлопающую большими темными глазами.

— Видели? — сказала она и повернулась в профиль, сложив руки под животом. — Толстенная, да? А еще больше месяца осталось!

Сверкер первый положил ладонь ей на живот — сложил горстью и аккуратно провел по мягкому велюру просторного Анниного платья, прежд


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: