ГЛАВА 3 Краски восхода

Временами он мог позабыть все, принявшись за кисть, и отрывался от нее не иначе, как от прекрасного прерванного сна. Вкус его развивался заметно.

Н. Гоголь

За час до утренней побудки в лагере хватились, что Коли Дмитриева нет. Койка его была прибрана, но сам он исчез. Это было очень странно. Все всполошились. За десять дней пребывания в школьном лагере близ села Подмоклово на Оке все привыкли считать Колю мальчиком дисциплинированным и аккуратным. Вечером накануне он был на линейке со всеми, потом отправился на общее мытье ног, лег вовремя, был на месте во время ночного обхода дежурного по лагерю. А сейчас словно сквозь землю провалился…

Куда мог деться такой старательный, никогда не позволяющий себе дурных выходок мальчик, о необычайном трудолюбии которого среди «шпротов», как называли старшеклассники младших обитателей лагеря Художественной школы, ходили уже легенды! «В первом-то классе Дмитриев с утра до ночи только и знает, что пишет и пишет. Прямо ненормальный какой-то…»

Первые дни Коля ходил в майке, сильно обжегся на солнце, и все его дразнили: «Сгорел на работе». Куда же он пропал сегодня?

Сергей Павлович немедленно организовал поиски. Несколько групп школьников, которые тут же не без удовольствия назвали себя «поисковыми партиями», вышли за пределы лагеря. Мальчишки были очень довольны этим неожиданным развлечением, а девочки, и прежде всего, конечно, Юля Маковкина, волновались и строили всякие страшные предположения. Выйдя из лагеря, миновав холм с березовой рощей и приблизившись к лесу, все стали кричать: «Коля-а-а-а! Дми-три-ев! Ау-у!»

— В чем де-ло-о? — послышалось вдруг позади искавших.

Все остановились. К ним со стороны больших берез, росших на склоне холма, подходил как ни в чем не бывало Коля Дмитриев. За поясом у него торчала толстая книжка в красивом переплете с надписью «Тургенев». Из кармана высовывался неизменный блокнот.

— Где ты был? Откуда ты взялся?

Его обступили со всех сторон.

— Я тут и был все время.

— Как — был, когда мы тут только что проходили, а тебя не видели! Мы эту местность всю прочесали… Ты что, с неба свалился?

— Почти… — отвечал уклончиво Коля, несколько смешавшись, но стараясь не показать этого. — А что, разве уже побудка была? Я не слышал.

— Да не в этом дело! — закричали все на него. — При чем тут побудка? Просто перепугал ты всех. Видим — койка прибрана, пустая, а тебя нет. Где ты был?

Коля молчал в замешательстве. Его выручили донесшиеся издалека певучие перекаты пионерского горна, который играл побудку в лагере.

Все были так довольны, что Коля нашелся, и горды успехом поисковой экспедиции, что никто даже толком и не расспросил в этот день отмалчивавшегося Колю, где он пропадал.

Сергей Павлович должен был срочно уехать на день в Москву и пообещал Коле, что займется им завтра.

Во время «тихого» часа Витя Волк, перегнувшись с койки, тихонько спросил Колю:

— Может быть, ты мне скажешь, Коля, — если конечно, это не какая-нибудь тайна, — куда тебя утром носило сегодня?

— Ладно, — зашептал Коля, — тебе я скажу. Ты поймешь. Но больше никому. Понимаешь, Витька, я хотел первым увидеть сегодня солнце, — чтоб самым первым из всех. У меня сидит в башке мечта написать картину «Ранний восход», или «Счастливого пути». А всегда как-то получается так, что либо проспишь, либо погода скверная. А сегодня я встал, вы все дрыхнете, а птицы поют-поют, а потом вдруг замолкли. Это они всегда перед восходом затихают. Ну, я и вылез и пошел. Залез на самую высокую березу и видел раньше всех вас солнце — самый первый-первый луч!

— А что это за книжка у тебя была?

— Это… — Коля виновато ухмыльнулся, — это я Тургенева брал. Хотел проверить, верно ли у него восход описан. Ну веришь ли, Витька, абсолютно точно! Вот чувствовал человек! Вот видел! Ты знаешь, я прямо чуть с дерева не скатился — в такой раж пришел. Давай, Витька, завтра, пока Сергей Павлович не вернулся, вместе полезем и попробуем этюдик сделать. Только другим не говори, а то все за нами увяжутся.

Ранним утром Коля и Витя Волк одновременно свесили босые ноги с коек, стоявших одна подле другой, осторожно ступили на крашеный, показавшийся очень холодным пол, быстро прибрали койки, посмотрели на мирно спавшего Егора и других мальчиков и вылезли из окна лагерной дачи, держа в руках штаны, куртки и ботинки, болтавшиеся на шнурках.

— К побудке успеем вернуться.

Сев на землю под окнами дачи, они быстро обулись, натянули брюки, влезли, ежась от сырости, в рубашки.

— Егора надо было бы разбудить, — предложил Витя.

— Ну да, растолкаешь его! — возразил Коля. — Он энтузиаст поспать больше всего.

Через пять минут, мокрые от предрассветной росы, стуча зубами, они сидели на верхушке самой высокой березы и жадно смотрели на восток. Предутренняя свежесть пробирала их до костей. Холодный воздух был недвижен, и стояла та особенная, торжественная, полная проникновенного ожидания тишина, когда весь мир внимает чему-то, словно жаждет услышать первые, еще беззвучные шаги надвигающегося утра. Мальчики прижались друг к другу покрепче, пристроились на толстой ветви.

Коля вынул из-за пазухи томик Тургенева и блокнот.

— Вот, Витька, смотри теперь и запоминай, а я тебе прочту, как это у Тургенева описано. Ну поразительно просто!.. Вот сейчас как раз то, про что у него так сказано. «Все совершенно затихло кругом, как обыкновенно затихает только утром, — начал почти шепотом читать Коля, так как ему казалось кощунственным в эту минуту говорить громко, — все спало крепким, неподвижным, предрассветным сном…»[25]

За Окой, которую хорошо было видно с вершины дерева, давно уже погасла последняя звезда. Темная линия горизонта вдруг резко отделилась от посветлевшего неба, накалилась по краю, и розовато-золотой свет разлился в полнебосклона, отражаясь в холодном зеркале реки, гладь которой была совершенно неподвижна.

— «Свежая струя пробежала по моему лицу, — едва справляясь с застывшими губами и кое-как удерживаясь, чтобы не зацокали зубы, но с большим чувством продолжал читать Коля, — Я открыл глаза: утро зачиналось…» Ты, Витька, смотри, смотри кругом, запоминай… «Отсырела земля…» И я, Витька, тоже весь… «запотели листья, кое-где стали раздаваться живые звуки, голоса…» Слышишь, Витька, все так и есть. Где-то корова замычала, что ли… вот что-то, слышишь, стукнуло. «Ранний ветерок уже пошел бродить и порхать над землей. Тело мое ответило ему легкой, веселой дрожью…» Да, куда уж вернее!.. Так и пробирает… Потри мне спину, Витька, я совершенно заледенел. Сейчас, следи, самое главное будет, не пропусти. Вот сейчас, погоди немножко…

Что-то прорывалось там, по кромке далекого горизонта за Окой. Засверкали над самой головой словно из фольги вырезанные листья березы, в ветвях которой, сидели мальчики, белый ствол ее озолотился сверху, и по нему вниз скользнул теплый, розовый, до самой земли просочившийся отсвет.

— Вот оно, вот оно! — зашептал Коля, снова принимаясь читать. — «Уже полились кругом меня, по широкому мокрому лугу, и спереди, по зеленевшим холмам, от лесу до лесу, и сзади, по длинной, пыльной дороге, по сверкающим, обагренным кустам, и по реке, стыдливо синевшей из-под редеющего тумана, — полились сперва алые, потом красные, золотые потоки молодого, горячего света…» Как это здо́рово и верно, Витька: «молодого, горячего света»!

— Насчет горячего я что-то не очень чувствую, — трясясь, отозвался Витя.

— Ты бесчувственный, Витька!.. Читаю дальше: «…Все зашевелилось, проснулось, запело, зашумело, заговорило. Всюду лучистыми алмазами зарделись крупные капли росы…»

Коля захлопнул книжку, прижал ее к себе, огляделся, привстал на ветке, держась одной рукой за ствол.

— Витька, Витька, ну куда мы все годимся? Где нам силенки взять, чтобы хоть чуточку все это передать!.. Ведь для этого, ей-богу, жизни не хватит даже!

Задрогшие, мокрые, явились они в лагерь до побудки. И весь этот день — и на зарядке, и за завтраком, и во время занятий по натуре — поглядывали друг на друга, осторожно перемигивались, словно только им двоим открылась сегодня ранним утром какая-то большая, важная тайна…

Однако, когда к вечеру играли в футбол на лагерной площадке и хитрый Витя Волк, собираясь забить гол в ворота, которые защищал Коля, крикнул ему: «Колька, оглянись, какой закат!» — Коля сперва поймал сильно пущенный мяч, а потом уж, выбивая его в поле, обернулся, глянул назад, туда, где разливались за лесом дымчато-багровые закатные тона, и спокойно заметил:

— Закат-то хорош, а вот закатить тебе не вышло все-таки. Всему свое время. Есть час восхода, есть час захода. А счет один — ноль в мою пользу. И меня ты, Витька, не обжулишь ни днем, ни ночью. Имей это в виду.

Было очень интересно жить в лагере. Хорошо работалось, и мест для этюдов кругом было предостаточно. Коля делал зарисовки и писал без устали ежедневно, по нескольку часов кряду. В Вите он нашел для этого дела верного друга и терпеливого товарища. Егор был немножко с ленцой, и ему порой казалось чрезмерным Колино усердие. А вот Витя готов был сопровождать Колю куда угодно и никогда не торопил его домой. И они очень хорошо понимали друг друга, подолгу рассуждали об искусстве, о месте художника в коммунистическом обществе, теоретизировали, спорили, пересказывали друг другу прочитанные книжки по живописи. Витя очень привязался к своему новому товарищу. Его поражала неожиданная фундаментальность знаний, которые Коля обнаруживал, стоило лишь коснуться какого-нибудь специального вопроса или биографии Серова, Сурикова, Репина, Тропинина, Врубеля…

О работах самого Коли уже ходила слава среди младших лагерников. Особенно нравился всем «Пруд» с опрокинутыми в зеркальную глубину отражениями больших берез. Все удалось в этой работе Коле. Свежей лесной и озерной прохладой так и тянуло с этой акварели. И даже такой строгий, придирчивый ценитель, как Витя Волк, удивлялся:

— Как это, Колька, у тебя такая глубина чувствуется этого пруда! Хорошо ты стал работать! Я тебе правду скажу: раньше мне казалось, что ты очень уж гоняешься за оригинальностью цвета…

Многое открылось Коле в это лето. Никогда еще так не были близки и понятны ему отмеченные в книжке о Чистякове места, где говорилось, что, «разрешая законно задачу, художник, беседуя с природой, глядит ей прямо в глаза и развивается как человек и как мастер». Понял теперь Коля, где и как постигается истинная техника живописи, о которой Чистяков говорил: «Когда душа, исполняя законы, запоет, охваченная работой, тогда и выходит техника». Становились доступными и вызывали теперь внутренний восторг и чувство радостного согласия строчки, в прошлом году еще непонятные: «Закон лежит в самой сущности природы, а не выдумывается. Из природы же избранный и любящий художник и почерпает его постоянно, стараясь изучить, понять, и, подчинив его, по мере сил, своей воле, он становится свободным в творчестве».

И Коля старался использовать каждую минуту погожего лета, чтобы почерпнуть, изучить и понять эти сокровенные законы во всем, что его окружало. И он мог часами сидеть, всматриваясь в тонкий зубчатый вырез сорванного им кленового листа с нежными прожилками в тонкой живой ткани, сличал его с зазубринками на крыле бабочки и рассказывал Вите Волку, что читал где-то, как знаменитый художник Латур[26], работавший пастелью, чтобы найти нежнейшие краски для портрета одной красавицы, употребил, по преданию, цветную пыльцу с крыльев бабочки.

Коля научился подмечать неожиданное сходство. Веточка ландыша напоминала ему то капельки молока, брызнувшего на траву, то крохотные фарфоровые ролики на зеленом тонюсеньком, лилипутьем столбике.

— Витька, смотри! Будто табунок молоденьких зебр в лесочке там пасется! — показывал он на рощицу молодых белоногих березок.

Сорвав пшеничный колос с длинными золотыми усами, он вертел его над головой, подставляя лучам солнца, и спрашивал приятеля:

— Правда, Витя, как похоже на палочку зажженного бенгальского огня?

Пчела толклась в воздухе над цветком, собираясь сесть в его чашечку. Ветер покачивал цветок, и пчела качалась в лад с ним. А Коле, который наблюдал за этим, вслушиваясь в звенящее жужжанье, виделся уже маленький зуммер, где на невидимой пружинке дрожит пчела. И он набрасывал в блокнотике изображение ее, стремясь передать эту подсмотренную им связь между цветком и насекомым. В другой раз Витя Волк заставал его согнувшимся над букетом только что принесенных на дачу роз.

— Погляди, Витька, — говорил он. — Ты смотри только, какая нежная спиральная туманность внутри этой белой розы! А вот у этой в глубине совсем густой алый огонь отстаивается, а тени прямо бархатные! А лепестки какие нежные вот у этой шафрановой! Знаешь, страшно тронуть… Они какие-то живые, трепетные, как человеческие веки. Правда, Витька, а?

Внимательный глаз его распознавал теперь ускользавшие раньше различия в схожих как будто вещах. Не только деревья, но даже тени их, например, имели разный облик: переливчатая тень березок, трепещущая, зябко поигрывающая, и тяжелая, медленно текучая тень дубов…

Когда он писал этюды, он уже все на свете позабывал. То вдруг бросал работу на землю, согнувшись смотрел на нее сверху, садился на корточки, откидывался назад, сосал кисть, сплевывал, опять бросался писать. И не видел, что вокруг него собрались товарищи и потешались над тем, как он, выпячивая губы, морщился, корчил гримасы, прыгал на четвереньках. Но даже самые неисправимые насмешники через минуту замолкали. Ведь интересно смеяться над тем, кого можно раздразнить, отвлечь, вывести из состояния сосредоточенности. А на Колю это не действовало, он продолжал работать.

Все это не помешало ему быть одним из первых зачинщиков ночного подушечного боя, который разыгрался в лагере. Сперва он охватил одну дачу, потом перебросился в соседнюю, и скоро над всем пространством лагеря в лучах лунного света носились, мягко шлепая в стены дач и в головы сражающихся, белые подушки.

За это Коле Дмитриеву, Вите Волку и многим другим отличившимся в ночном бою был объявлен выговор на лагерной линейке. Хотя Коля и делал вид, что все это ему нипочем, на самом деле он огорчился. Не очень приятно было выслушивать жесткие слова выговора, произносимого на линейке при всех, да и вообще не вязалось это происшествие с настроением, в котором пребывал этим летом Коля.

Вскоре в Подмоклово приехала соскучившаяся по сыну Наталья Николаевна с Катей. Они жили неподалеку в деревне у некой тети Дуси. Как ни увлекался работой Коля, его тоже давно уже тянуло к своим. И в первый же вечер он отпросился из лагеря к маме.

Они сидели вдвоем с Натальей Николаевной на краю крутого берега Оки. Теплый, душистый вечер стлался над рекой, лесом и, казалось, над всем миром. Было очень тихо. Первая вечерняя звезда созрела над горизонтом. Ее тонкий след, как серебряная ниточка, прошил стекловидные струи Оки. Где-то вдали слышались голоса ребят, игравших в волейбол.

Коля обо всем уже переговорил с мамой. Теперь оба молчали. Слышно было, как, срываясь с берега, падают изредка в воду комья глины, подмытые течением реки. Разбегались, уплывая, круги на поверхности.

— Мама! Коля! Где вы? — донесся откуда-то Катин голос.

Мама сделала движение, чтобы ответить, но Коля остановил ее:

— Тсс!.. Не надо, мамочка. Посидим немножко тихо. Не откликайся минуточку.

Некоторое время они сидели так. И казалось, что Коля приник ухом к тишине, в которую засыпавшая природа облекла свои вечерние тайны.

— Хорошо как! — сказал Коля шепотом и прижался к плечу матери.

Потом он встрепенулся, встал и громко позвал Катю.

— Что же ты раньше не откликнулся и мне не дал? — удивилась мама. — Я думала, ты мне собирался что-то по секрету сказать.

— Нет, мамочка. Мне просто надо было помолчать с тобой. Иногда так хорошо помолчать…

А в лагере его ждали неприятности. Оказывается, вечером ребята, перед тем как мыть ноги, устроили праздник Ивана Купалы, хотя ни в каких календарях он сегодня не значился. Сначала брызгались, а потом стали обливаться из кружек. И за это весь первый класс получил на завтра штрафной наряд на чистку картофеля. Коля заявил, что он тоже будет чистить картошку, хотя его не было в лагере, когда праздновали Ивана Купалу. Тут уж не только Юля Маковкина пыталась воспротивиться этому, — даже спокойный Витя Волк сказал Коле:

— При чем ты тут, Колька? Тебя же не было.

— Все равно, это наш отряд, и мы все-таки отвечаем друг за друга. Том более, что если бы я был, так уж, верно, тоже бы…

— Не совсем я тебя понимаю.

И тогда Коля объяснил ему:

— Погоди. Дай я тебе сейчас скажу. Только пусть это не покажется тебе слишком громкими словами. Знаешь, меня так приучили думать два очень хороших человека. Это, во-первых, мой первый вожатый, Юра Гайбуров, и потом его отец, профессор. Слышал, наверно, — академик. Он, понимаешь, старый большевик, и как-то все он удивительно умеет точно обозначить. Я ведь тебе рассказывал о нем. Так вот, он мне, Витя, однажды сказал так: «Красный галстук пионера — это знак того, что человек добровольно принял на себя какую-то долю ответственности за все, что происходит в мире людей». А потом он еще добавил: «А в искусстве это чувство есть также и совесть художника».

— Ох, это здо́рово! — сказал Витя. — Как, как? Ну-ка, еще раз повтори. Дай-ка я запишу.

— Можешь записать. А я это наизусть помню.

На другой день он геройски вместе со всеми провинившимися чистил картошку на кухне.

Он уже порезал себе два раза палец, но оставался на месте. Сердобольная Юля мучилась, глядя на него, и бегала в комнату, чтобы записать в свой дневник: «Сегодня ужасный день. Коля вызвался со всеми виноватыми чистить картошку. Меня это просто убивает. Такой гений — и чистит картошку, как все. Я предлагала ему помочь, но он посмотрел на меня так, что уж лучше бы я и не предлагала».

А Коля уже тем временем приспособился и даже находил известное удовольствие в том, что достиг некоторого совершенства в этом деле: он припомнил, как помогал однажды сделать какой-то чертеж Женьче и тот объяснил, как работает токарный станок. И вот сейчас Коля насаживал картофелину на щепочку, зажав конец ее в одной руке, как в барабане станка, и вращал клубень, подставив к нему другой нож наподобие резца. С картофелины слезала длинная винтообразная очистка, похожая на бинт. Неприятно было только, что картофелина при этом чрезвычайно уменьшалась в весе и объеме, да к тому же была продырявленной… И Коле за такое усовершенствование досталось от шеф-повара, дяди Мелитона.

…Скоро пришел последний день первой лагерной смены.

Над лесом, над лагерем после ужина пронеслась студенистая, похожая на медузу, волочащая нити дождя туча. Вечером все собрались в лагерном клубе, который был устроен в одной из дач. Ребята достали где-то светящиеся гнилушки, потушили свет. От гнилушек в темноте шло робкое, неверное свечение. Зашел разговор о предстоящих занятиях, о большой нагрузке по общим предметам.

— И зачем нам столько знать всего! — сказал Егор. — И так нашему брату достается.

— Да, взялись за нас! — вздохнул кто-то в темноте.

— И на каток не сходишь, — поддержали в углу.

Коля возмутился:

— Молчи уж ты, Егор! Грех жаловаться нам! Вспомни Федотова, Левитана, Шевченко. Вот кому действительно было трудно! И как они знания добывали себе! А уж нам-то надо помалкивать! Да с нас будет и спрос другой.

— Тебе-то, конечно, хорошо, — не сдавался Егор, — вокруг тебя все художники. Вот и Репин пишет, там, где он о Серове говорит, что очень важно с детства расти в такой атмосфере, чтоб кругом искусство окружало.

Но это был один из любимых коньков Коли, и тут его сбить было трудно.

— А сам-то Репин что, из художников, что ли, произошел? Он из военных поселян. Они постоялый двор держали. А остальные — возьми, пожалуйста! Только Иванов и Брюллов из художнической семьи. А Суриков из казачьего рода, очень небогатого. У Левитана отец железнодорожным кассиром был. Крамской прежде волостным писарем служил. Тропинин и Шевченко — крепостные. У Айвазовского отец — базарный староста, а мать — поденщица. Так что это все ничего не значит. В такое трудное время жили, и то выбились. Верно, Витя?

Витя кивнул в темноту утвердительно.

— А уж если из нас ничего не выйдет, так просто грош нам всем цена в базарный день!..

— Верно! — загудели дружно в темноте. — Давай, Дмитриев! Давай, Коля!

Коля, обычно робевший, когда собиралось много народу, пользуясь сегодня спасительным мраком, в котором не видно было, как у него горят щеки, продолжал:

— Недавно, ребята, я читал про Ивана Ерменева. Сын конюха, а пробился в академию и стал историческим живописцем. В Париже когда был, так сам участвовал в штурме Бастилии[27] в этом… как его… тысяча семьсот…

— …семьсот восемьдесят девятом, — подсказал всезнающий Витя.

— Да, в тысяча семьсот восемьдесят девятом! — продолжал с воодушевлением Коля. — И еще зарисовку сделал для гравюры. И на ней написал: «Сделано во время действия». А? Здорово? Вот и мы так должны жить и поступать, я считаю, чтобы и на наших картинах иметь право тоже написать: «Сделано во время действия». Ведь мы во время таких действий живем, что никому раньше и не снилось! И надо себя подготовить так, чтобы во всем этом самим участвовать…

Долго в этот вечер не расходились ребята. В лагерном клубе говорили о труде художника, читали стихи, вспоминали картины.

За окном зарницы метались в ветвях деревьев, обступивших дачу. Где-то еле слышно перекатывался гром. А в дощатой дачке, при еле теплившемся свете гнилушек, мальчики и девочки в красных галстуках, темневших на блузках и рубашках, с затаенным жаром толковали об искусстве, которое было ныне призвано в молчаливой симфонии красок, в недвижном разбеге линий передать могучий свет и неоглядные перспективы великого нашего времени.

Расходились по дачам очень поздно: сегодня все лагерные правила были отменены.

Тучи расползались, и на небе плыл в легких, сквозных облачках месяц. Возле яркого зубчатого серпа сквозило полуосвещенное, бледное и рыхлое пространство лунной поверхности.

— Ты знаешь, что это такое? — спросил Коля, схватив за руку Витю и указывая на луну. — Это отсвет нашего Тихого океана. Я читал об этом в одной книге. А правда здо́рово, Витька, что мы вот здесь, в Подмоклове, видим на луне полутень — отражение нашего земного океана? Вон какие рефлексы и связи бывают! А тут пишешь натюрморт и никак огурца с горшком не свяжешь толком. Эх мы, художники!.. — И он щелкнул Витю по затылку.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: