ГЛАВА 4 Салют Коли Дмитриева

Писать молнию, порыв ветра, всплеск волны — немыслимо с натуры. Для этого художник должен запомнить их…

И. Айвазовский

Вернувшись в Москву из лагеря, Коля еще ближе сошелся с Витей Волком. Ему можно было показать любую работу без опасений, что он ее «оборжет», а этого всегда очень страшился Коля, который потом уже редко возвращался к рисунку, вызвавшему хотя бы малейшие насмешки товарищей. Коля все время пробовал, экспериментировал, испытывал разные карандаши, менял сорта бумаги, часами смешивал на тарелке разные краски, и ему нужен был человек, который относился бы с уважением к этим опытам.

Витя как раз и был таким человеком. Он сам очень много работал, прочел немало книг и ценил, что Коля не просто делает рисунки и сочиняет композиции, а всегда проникнут какой-то мыслью, воодушевлен интересным соображением. И никто, как Витя, не умел сказать Коле без лести и умиления о том, что было хорошо в работе, и так же прямо заявить, чего в ней не хватает. Ведь многие свои домашние работы Коля не показывал в школе, считая, что они, так сказать, не заслуживают официального внимания. А Вите он теперь показывал все. Витя чувствовал и понимал, что Коля считает себя в чем-то сильнее его. Но Коля никогда бы в этом не признался. Он, наоборот, всегда говорил Вите:

— Витька, ты просто это превосходно написал! Нет, ты прямо молодец! Я вот сколько ни бьюсь с этим, никак не могу справиться. — Заметив изъян, он деловито добавлял: — Вот тут у тебя, Витя, не совсем получилось. Ты, верно, хотел не так сделать? Я на твоем месте, если ты, конечно, со мной согласишься, взял бы тон более глухой.

Коля к этому времени уже не только исправил свои ошибки по части цвета, но так далеко шагнул по живописи, что его акварели были уже под стать черным рисункам, а иногда даже сильнее их. Постепенно для него открылся целый мир красок, как когда-то в детстве расступился перед его глазами листок бумаги, когда он впервые нащупал магические законы перспективы. Иногда его еще манила неожиданность угаданных им цветовых сочетаний и тянуло сыграть на ней, но постепенно он отказался от этих навязчивых эффектов и радовался уже не поразительному, а правдивому соотношению красок, достигнутому им в работе. Они много говорили с Витей относительно колорита, общей гаммы, которой подчиняется картина. Витя даже отчеркнул карандашом место в книге о Сурикове, где художник говорил, что и «собаку можно рисовать выучить, а колориту не выучишь».

Часто теперь они ходили вдвоем в Третьяковскую галерею, где у каждого были свои любимцы. У Коли — Серов, Суриков, Врубель; у Вити — Репин, Левитан, Федор Васильев. С последним Коля был прежде почти совсем незнаком. Витя открыл ему Васильева.

— Ты только подумай, Коля, — говорил Витя, стоя в Третьяковской галерее возле «Мокрого луга», — ведь умер он совсем молодым. Двадцать три года всего было. И образования-то настоящего художественного не получил даже. Веселый был, выдумщик, озорной. Я читал, что он на полях серьезных рисунков схемы чертил, как лучше бильярдные шары в лузы загонять. Один раз поехали художники на Иматру, так он там старался перекричать водопад. А Крамской его называл «гениальным мальчиком»… А Репин — «феноменальным юношей» и в молодости даже сам поддавался его влиянию. Ты только посмотри, как он небо писал! Вот я читал, как он в письме одном жалуется даже, что его пугает слишком развитое у него чувство отдельного тона. А он, Коля, считал, что картина не должна ослеплять отдельным каким-нибудь местом, разделяться на яркие лоскуты… И вот видишь, какой он цельной гаммы умел добиваться!

Коля с благодарностью вглядывался в дышащие почти ощутимой ароматной и влажной свежестью полотна художника, трагическая судьба которого его вдруг очень взволновала. И, придя в школу, он сейчас же бросился в библиотеку искать книжку о Васильеве. Найдя и едва раскрыв ее, он замер с занывшим сердцем над зловещими строками из письма уже больного художника, взятыми в эпиграф: «Я все-таки думаю, что судьба не убьет меня ранее, чем я достигну цели»… А судьба, как уже знал Коля, не пощадила…

Коля не был книжным мальчиком, то есть таким, который все на свете видит лишь так, как он вычитал в книжке. Для этого он слишком жадно, с неутомимым любопытством смотрел на все, что окружало его в жизни. Но он радовался, когда, читая, находил подтверждение своим догадкам, и любил проверять хорошей книжкой собственные мысли и поступки. И они оба с Витей много говорили о полюбившихся книгах.

Несколько раз перечитали «Моцарта и Сальери» Пушкина — сначала каждый отдельно, а потом вместе вслух, на два голоса. При этом Коля взялся было читать за Сальери, чтобы великодушно предоставить другу Моцарта, но Витя, к удивлению приятеля, наотрез отказался.

— Нет уж! — заворчал он и смешно, по-медвежьи, как это он умел, собрал губы к носу и задвигал ими. — Нет, Моцарт будешь ты…

— Почему это я обязан быть Моцартом? — не сдавался Коля.

— Потому что так правильнее. И все. И не спорь.

— А ты что же, Витька, считаешь, что тебе больше подходит Сальери? Ну-ну, не ожидал… Значит, ты в душе меня отравить собираешься. Хорош друг!

— Дурак ты, хоть и Моцарт, — очень серьезно, глядя Коле в глаза, сказал Витя, — а из дураков, помни, толка в искусстве не бывает. Ничего ты не понял…

— Ну, не обижайся, не злись, Витька! — Коля обеими руками потряс друга за плечи. — Ну, я пошутил… Знаешь, я сейчас вспомнил, как один знаменитый актер, в Англии кажется, до того здорово играл злодея, что какой-то зритель не вытерпел и застрелил его прямо из зала. Зрителя этого казнили и похоронили в той же могиле, где и артиста. А на могиле написали: «Лучшему актеру и лучшему зрителю».

— А я слышал продолжение этой истории, — подхватил всезнающий Витя. — Явился этот убитый актер на тот свет, собирался уже в рай совсем идти. А бог, оказывается, тоже театрал заядлый. Тоже так поверил в игру артиста, что отправил его как злодея прямехонько в ад… Вот, видишь, на что я иду ради искусства, Колька, чем я рискую! А в общем, начали… «Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше…» — самоотверженно задекламировал Витя.

Озадачил, а потом и очень рассердил обоих друзей Киплинг[28] своим «Сказанием об Анге», искусном резчике по мамонтовой кости, которого племя щедро одаривало, но в бой и на охоту не брало. И, восхищаясь искусством Анга, люди в то же время не очень верили его изображениям: так ли на самом деле ведет себя окруженный охотниками мамонт? Верно ли взмахнул дротиком воин? Анг обижался, но мудрец утешал художника и советовал ему благословлять слепоту племени. Иначе бы Анг ничем не выделялся среди племени своего и не знал бы ни даров, ни восхищения благодарных соплеменников…

— Ну, это просто уж безобразие какое-то! — возмущался Коля. — Я считаю, искусство, наоборот, должно заставить людей прозревать, видеть правду и красоту. А тут призывают художника радоваться слепоте людской. Мракобесие какое-то, по-моему!

— Что ты хочешь, — соглашался с ним Витя, — империалист он.

Совсем проникся Коля уважением к своему просвещенному другу, когда в школе возник среди ребят спор о серовском портрете Лукомской, написанном акварелью. Витя утверждал, что эта работа Серова называется «Портрет Лукомской». Коля же, считавший себя уже знатоком Серова, говорил, что это «Портрет Драгомировой». Поспорили на карандаш «Руслан», который в то время ценился в школьном обиходе. В качестве верховного судьи для решения этого спора был избран пятиклассник Медведев. Он тоже придерживался Колиной точки зрения, считая, что Витя неправ — Серов писал портрет Драгомировой. Колин авторитет в классе в то время уже был так велик, что на Витю только руками махали: «Что ты, ну конечно, Драгомировой! Эх, брат, видно, совсем Серова не знаешь!»

Пошли в Третьяковку чуть ли не всем классом. И оказалось, что портрет-то действительно писан с Лукомской… Коля был сперва обескуражен, но упрямо твердил, что он еще не сдается.

На другой день благородный и во всех таких делах очень щепетильный Витя сам принес в класс книгу, в которой была репродукция с портрета, вызвавшего столько споров. И под портретом было написано: «Лукомская, урожденная Драгомирова».

Таким образом, карандаш остался неразыгранным. Зато уважение класса к обоим друзьям сильно укрепилось.

Потом вызвала много бурных толков и споров в классе композиция Коли на тему «Застава Богатырская». Неожиданно для всех и даже к некоторому смущению добрейшей Антонины Петровны, Коля изобразил огромного, налитого тяжелой, неподвижной силой коня типа битюга, повернув его хвостом к зрителю, а всадника, богатыря, тоже нарисовал со спины. Кольчуга туго охватывала литые, выпуклые плечи витязя. Невидимый зрителю взгляд витязя был устремлен куда-то в глубь картины, к далям, которые, казалось, вызывали недобрую тревогу. Недвижно, незыблемо застыл, упершись копытами в заросшую травой землю, конь под богатырем.

В классе удивились, почему так невежливо и странно, спиной к зрителю, повернул Коля своего богатыря. Не сразу ответил Коля — долго заливался краской, но потом попытался объяснить:

— Я вам сейчас скажу… Погодите! Я вот очень люблю Васнецова. Такой он весь таинственный… Его смотришь, так будто сам сумерничаешь со сказкой. Только мне всегда немножко не по себе… ну, неуютно как-то перед его «Богатырями». Как-то я не найду себе места перед этой картиной, ну, не вижу своей позиции. Где я? И кто я? Половец, печенег или хозар, что ли? Русь-то ведь там, за ними, за богатырями… А я хотел, чтобы у меня зритель был единомышленником и с моим богатырем и со мной… Я считаю, у нас такое время, что позиция должна быть ясна. Ну, чтоб нам за его, вот этого богатыря, спиной все было понятно, спокойно. Понимаете?

И переубедить его было довольно трудно. Но Антонина Петровна, глубоко чтившая Васнецова и, как известно, знавшая его лично, объяснила Коле, что он не понял замысла художника: васнецовские богатыри обращены лицом ко всему миру, чтобы отовсюду было видно, какая несокрушимая сила стоит на страже бескрайных равнин Руси, миролюбиво простирающейся за плечами трех витязей… Она сказала, что замысел у Коли, может быть, и хорош, но надо поискать какой-то другой ракурс, ибо у картины есть свои законы и поворачивать героя спиной, а коня его — хвостом к зрителю не очень-то красиво.

К этому времени относится также и история, которая произошла у Коли с сочинением по литературе. Писали о Дубровском. И Коля, изложив все, что он знал об одном из своих самых любимых героев, закончил сочинение рассказом о том, как Дубровский сражался в Париже на революционных баррикадах и там погиб геройски… Возле этого места учительница поставила красным карандашом жирный вопросительный знак, написав на полях: «У Пушкина этого нет».

— А у меня есть, — сокрушенно признался Коля, возвращаясь на парту с тетрадкой, в которой стояла четверка.

Он только сейчас понял, что нечаянно вписал в сочинение эпизод, который сам додумал и даже изобразил уже в одном из эскизов к композиции «Дубровский». Он рисовал его с таким жаром, что в конце концов сам уверился, будто у Пушкина герой кончает жизнь на баррикадах…

— Я уже дома нарисовал это, — оправдывался Коля в классе. — Ну не могу я примириться, что Дубровский куда-то канул в неизвестность. Такой человек где-нибудь уж да сыскался бы и себя оправдал.

Когда ходили опять с экскурсией в Исторический музей, он повернулся в зале к окну, выходившему к кремлевской стене, и долго смотрел на длинную очередь, тянувшуюся к Мавзолею. Дома он сделал карандашный эскиз к композиции «У Мавзолея Ленина». Но написать его решил немножко позднее: нужно было запастись силами, чтобы передать все то, что увидел и понял он, глядя из окна в каменное ущелье между стеной Кремля и Историческим музеем, где текла в гору, устремляясь к Мавзолею, медленная, молчаливая людская река…

Многому еще следовало поучиться, прежде чем взяться за такую тему.

И чего только не успел Коля зарисовать в этот год! Изобразил парикмахерскую, в которой нарисовал самого себя, обвязанного простыней. Чтобы запечатлеть себя с затылка, пришлось долго переставлять два зеркала и до ломоты поворачивать шею. Нарисовал праздничный базар на площади Пушкина, сценки в Центральном универмаге. Удалось ему наконец, после бесконечных посещений Зоопарка, схватить вздрагивающие линии чутких ланей. Нарисовал тигра, с алчным усердием грызущего кость, набросал голову львицы, лося. Сделал несколько иллюстраций к «Малиновой воде» Тургенева. Пытался нарисовать красками автопортрет, но пришел к горькому выводу, что лицо у него невыразительное, очень обыденное и не стоит на него тратить столько сил. Так и остался автопортрет наполовину не законченным. Зато полный восторг в классе вызвала его композиция «Песня про купца Калашникова», совершенно заново сделанная и притом с таким знанием кулачного боя, что знатоки почувствовали бы: художник сам неплох по этой части… Хорошую оценку получили «Пожар» и «Танки» с их тяжелой, отсыревшей на дожде броней, отлично подчеркивавшей совсем иную фактуру мокрых кожаных костюмов на танкистах.

Он теперь прежде всего стремился передать в своих рисунках и акварелях нужное настроение. Вот голубоватая таинственная тишина «Лунной ночи»; прелый осенний воздух «Ботанического сада»; ватная морозная мгла «Зимней улицы», с заиндевевшей мохноногой лошадкой, от которой, казалось, парок идет… Обновленная дождем, сверкающая под лучами прорвавшегося сквозь тучи солнца «Мокрая крыша»; многолюдный, играющий только что зажегшимися огнями «Арбат вечером»…

Многим его работы, особенно наброски, казались совершенно свободными, сделанными в один присест. Такое ощущение легкости оставляли они, столько в них было воздуха и сквозного света! Лишь сам Коля да еще, может быть, Витя Волк знали, сколько раз переделывался, переписывался каждый этюд, какого труда стоило молодому художнику достичь вот этой прозрачности и непринужденности, какая груда протертых до дыр резинкой, в сердцах скомканных, брошенных в угол бумажных листков оставалась дома и выбрасывалась.

— Целый килограмм эскизов убухал! — весело подсчитывал потом Коля.

Да, нелегко все это давалось. И бывало иногда, что за работы, которые имели шумный успех у товарищей, Коле неожиданно крепко доставалось от учительницы.

— Ты не гонись, не гонись очень за настроением, — учила его не раз Антонина Петровна. — Умерь свою прыть. Надо сначала научиться точно передавать положение предмета, это должно быть прежде всего. Изучи положение, а уж потом ищи, как и чем выразить состояние. Только тогда и будет в картине правда.

Часто задумывались они с Витей над этим: положение и состояние, состояние и положение! Как добиться объединяющей их правды?

И тогда Коля решил сделать наконец работу, которая давно уже была им загадана и внутренне обсуждена.

В первый раз ему захотелось изобразить это еще в ту памятную июльскую ночь 43-го года, когда он, дрожа от ночного холода, укутанный в одеяло, стоял на сыроватом дачном крылечко в Мамонтовке, а по небу раскатывался далекий гром первого салюта и плыли вздрагивающие алые отблески его. Он вспоминал командира самоходной батареи старшего лейтенанта Горбача, с которым они дружили в то лето. Ведь это и ему тогда салютовали московские пушки. И сколько раз после, выбегая на улицу во время военных салютов и иногда даже залезая на крышу заранее, пытался Коля уловить то пышущие мгновенным жаром, то льдисто-зеленые перелетные краски этой дивной, гордой игры огня и грома! Он уже пробовал не однажды изобразить то, что видел с крыши. Но каким тусклым и мертвенным выходило все это на бумаге! Тщетно искал он образцы у художников. Нет, и у них не получались салюты. Коля видел на картинах и рисунках лишь скучное, хотя и крикливое, подобие того торжественного, победительным светом распирающего и небо и сердце праздника, которому он вместе с Женьчей и другими мальчиками радовался на крыше.

Но как, однако, передать вот этот магический свет, внезапно вторгающийся в ночные облака над Москвой, исполинский взлет из ночи в ослепительный зелено-рдяный день и медленное погружение обратно во тьму?

Тут требовалось какое-то особенное разрешение темы. Коле вспомнилась последняя ночь в лагере у Подмоклова, где он показывал Вите рефлексы Тихого океана на луне. А может быть, именно вот так, лишь отблесками, передать эффект салюта?

Так и был изображен Колей «Салют».

Он не нарисовал отдельных взлетающих ракет. Он дал полное слепящего, фосфорического свечения небо, которое прянуло из-за голых стволов и ветвей зимнего бульвара. Резкие, почти черные, как всегда кажется в такие минуты глазу, тени стремительно разлетелись, пали прямо в сторону зрителя, исполосовав на переднем плане снег, отразивший игру зеленых и опаловых огней — тех, что взлетали где-то там, на заднем плане, за пределами картины. Лишь стайки ракет, и даже не сами ракеты, а бенгальское зеленое сияние вокруг них просочилось из-за ветвей большого дерева в глубине. Но само небо, волшебно высвеченное за темным переплетом обнаженных ветвей, от контраста с ними казалось слепящим.

Да, это был именно тот ликующе-властный, наделяющий человека как бы космической силой свет, который хорошо знает каждый, кто хотя бы раз видел в Москве ночной салют.

Так удалось Коле дать внезапное магниевое озарение неба и далеко шарахнувшиеся тени, что у смотревших в первый раз эту акварель на какую-то долю секунды инстинктивно возникало желание зажмуриться…


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: