Книга первая 6 страница

Три дня и три бессонных ночи в спертом и вонючем воздухе моей сырой и липкой каморки я сидел на кровати в одном нижнем белье, похожий на живого мертвеца, и обливался потом. Мое лицо приобрело пепельный оттенок от голода, бессонницы и, вероятно, от потери крови, а снаружи доносились звуки чертовски сильной грозы — треск, с которым вонзались в землю трезубцы голубого пламени, неистовый шум дождя и оглушительное громыхание. Предпринятое мной исследование состава моих жизненных соков приобретало нехороший оборот, и я с ужасом взирал на страшные черные коросты, венчавшие смертоносной короной мои раны. Стоило расковырять их, как свежая кровь устремлялась наружу: алая поначалу, она быстро темнела, сворачивалась и превращалась в отвратительный багровый сгусток, который вскоре засыхал и чернел. Да, да, именно чернел.

Оторванные коросты я складывал в жестянку из–под табака, дно которой выложил ватой. Потом я положил эту жестянку в обувную коробку, на которой было написано «Обрезки*. В ту же коробку я складывал обрезки моих ногтей и волос.

Мне трудно припомнить… все, что случилось в те три дня… подробности утонули в сплетении колючей, как шиповник, боли и красных струек… бормотание в темноте… липкие лужи… трясущиеся руки и темная жидкость на дне крохотных колодцев… смутные пробелы в памяти… эти страшные дни.

Выломав плохо прибитую доску в стене комнаты, я мочился на кустики чертополоха, когда увидел в щель, как молния ударила со свинцовых небес и вонзила свое лезвие в трухлявое сердце висельного дерева, отломив от главного ствола его воздетую к небу левую руку. Уцелевшая же рука так и простиралась к небу, умоляя Бога о пощаде. Бог, казалось, наконец услышал этот глас вопиющего в пустыне и ответил громовым хохотом, метнув огненное копье в просящую милостыни ладонь.

Треск надломленной древесины был ужасен. Я упал на свою постель и, словно внезапно стряхнув с себя бесовскую одержимость, завладевшую мной, в ужасе увидел, в каком жутком состоянии нахожусь я и мое жилище: мусор, испачканные кровью простыни, разорванный пергамент табачных бандеролей, влажные комки газет, погнутые иглы, разодранная Библия, листы из которой были расклеены по всей комнате при помощи крови, заляпанный пол, смятая постель, усыпанная осколками стекла, погнутыми кнопками и отломанными от досок щепками. Мороз пробежал у меня по коже. Ледяной пот выступил на спине. Потоки слез хлынули по щекам. Я сидел, подняв руки вверх и растопырив пальцы, и душа моя корчилась в разодранном облачении оскверненной плоти.

Мое зловоние переполняло комнату. Я был мерзок. Я был гадок Я был само воплощенное свинство. Я хотел очиститься от всего этого.

С трудом встав с постели, я вышел пошатываясь, спустился с крыльца во двор, шаря в темноте руками, замотанными в повязки из грязной марли, словно в белые рукавицы. Я ощутил на своем лице холодное истечение небес, смывающее нечистоты с моих закрытых век и моих распухших губ, освежающее заполненный мокротой рот и запаршивевшее тело. Гроза ревела и грохотала, трещал от разрядов насыщенный электричеством воздух… В атмосфере резвились воинственные легионы чад Божьих — грязные, набыченные тучи трясли лбами и скалили огненные клыки, пронзая ими черное подбрюшье тверди небесной.

— Очисти меня, — думал я, — Очисти меня! — и небеса совершали мне омовение.

Я открыл глаза и посмотрел на расколотое дерево, и на миг мне почудилось, что удар молнии оживил мертвое растение, ибо я увидел на фоне пылающего неба силуэт с обеими руками, воздетыми к небу. Руки утыкались в небо тонкими пальцами и гнулись под порывами ветра, в то время как ствол, удерживаемый корявыми корнями, оставался недвижим. Мне показалось, что дерево волшебным образом наделено голосом, но тут ослепительно белая вспышка озарила горизонт, и дерево обернулось тем, чем оно и было на самом деле — безумным проповедником Эби По. Стоя во всей наготе своей, я смотрел, как проповедник верхом приближается ко мне, и внезапно ужас охватил меня — жуткое предчувствие неминуемого рока. Я услышал, как голос у меня в голове произнес: «Смерть — это всадник, облаченный в черное, и толпы спешат за ним следом».

Дважды прозвучали эти слова, и ладони пронзила безумная боль. А я стоял, разглядывая то окровавленные ладони, то грозовое небо, а голос у меня в голове звучал все громче и громче — это, впрочем, был уже не один голос, а целый хор, — а человек на коне все приближался и приближался… Это был вестник неминуемой смерти. Не только голоса у меня в голове, но и все, что я видел, предвещало смерть, мрак и кровопролитие, и я повалился на колени и покорно склонил чело, парализованный дождем, оглохший от творившегося вокруг потопа.

Я закрыл глаза, и именно тогда Бог впервые заговорил со мной. Да, я уверен, что это был именно Он. Потому что сквозь разноголосицу, которая все громче и громче звучала у меня в голове, я услышал другой голос, низкий и мягкий, но, тем не менее, внятный и отчетливый.

— Юкрид, — позвал меня Его голос. — Юкрид…

Прокатился низкий рокот грома, вспыхнула ослепительно–белая молния — и в то же мгновение кто–то схватил меня за обе руки и рывком поставил на ноги.

Копошащаяся людская масса, следовавшая за По вверх по склону, накрыла меня: промокшие до нитки, босые люди пихали, толкали и отшвыривали меня, как слепца, заблудившегося на оживленной городской улице. Я не слышал и не видел их приближения, оглушенный и ослепленный величием грозовой панорамы, но, неожиданно очутившись в самом центре толчеи, я так перепугался, что даже небесный катаклизм на время поблек для меня.

Тьма уже окончательно залила долину, а мужчины и женщины, следовавшие за По, все карабкались по склизкому склону и скатывались под уклон, миновав вершину. Проповедник, размахивая руками, провел их кружным путем мимо моей лачуги и остановился на берегу мутного и переполнившегося от дождя водоема, окружавшего топи, словно заполненный черной, отравленной водой крепостной ров.

За колышущимся морем голов, замерших в растерянности на краю едва видимых в темноте вод, я различил фигуру По, облаченную в белое нижнее белье. Черный зловещий пиджак, рубашку и дурацкую черную шляпу (ненавижу головные уборы) он совлек с себя и оставил где–то вместе с лошадью на твердой земле. По бесстрашно устремился в непроглядно–черные волны. Глядя на то, как безумный кликуша все глубже и глубже погружается в вышедшие из берегов воды своего религиозного фанатизма, я понял, что он воображает себя не просто еще одним последователем традиции, в очередной раз воспроизводящим священный обряд, но именно тем самым первым истощенным и безбородым крикуном. И, призывая свою паству устремиться в воду вслед за ним, По искренне верит в то, что он и есть прославленный отшельник–водолюб, а его мокрые и бесформенные подштанники — не что иное, как верблюжья шкура, опоясавшая чресла.

Несколько человек из толпы неуверенно вошли в воду, устрашенные тирадой проповедника и мрачной участью, предреченной тем, кто не примет участия в возвещенной водной процедуре. Заросли осоки на мелководье сгибались под порывами ветра. Люди толпились вокруг меня, толкали со всех сторон, валили с ног.

Те же верующие, что поддались истерике в меньшей степени, стояли, растянувшись вдоль берега, как стая цапель. С трудом удерживая равновесие на одной ноге, они стягивали с себя намокшие черные штаны и срывали некогда белые и накрахмаленные сорочки, ныне густо заляпанные жидкой грязью. Кое–кто уже ступил на полоску почвы у самой воды, которую — если я понятно объясняю — и почвой–то нельзя было назвать: скользкое, тягучее, липкое месиво. Я чувствовал себя зверем, заточенным в клетку человечьих ног: спутанные волосы, слипшаяся шерсть, корка грязи на босых лапах. И мне уже чертовски обрыдло то, что все пинают и топчут меня, ходят и разгуливают по мне. Мне хотелось заорать во всю глотку: «Отпустите! Обойдусь без очищения! Родился в грязи, в грязи и сдохну! Я — грязное человеческое отродье! Разойдитесь, дайте мне дорогу, отпуститеменя» Но меня волокли, меня подгоняли и толкали вперед, вперед и только вперед.

Тонкие тени, которые листья осоки отбрасывали под лучами спиртовых ламп, ложились на смолянистую поверхность воды. Златые пальцы света, словно грабли, расчесывали их колышущиеся пряди, придавая феерический вид тем подмосткам, на которых сейчас разворачивалась мистерия под водительством крестителя с безумными глазами.

— Славьте Господа! — заголосила Хильда Бакстер.

Судя по тому, как ходила ходуном ее грудь, можно было заключить, что ей удалось, невзирая на сопротивление скрипучих и увязающих в грязи колес, докатить инвалидное кресло Уильмы Элдридж от церкви до самой крестильной купели практически без посторонней помощи. В плену временного помешательства, вызванного крайним физическим истощением, она теперь, не обращая внимания на яростные протесты увечной приятельницы, предоставила утлую колесницу воле судьбы и устремилась вприпрыжку за людским потоком, бурно струившимся вслед за проповедником.

— Я семь зло! Я семь порок! Дух мой тлетворен! — орала старуха.

Упав на освободившийся за инвалидным креслом пятачок земли, я взирал сквозь колесные спицы на то, как разворачиваются события.

— Омой меня! Омой! — кричала Хильда.

И тут я заметил, что заляпанные грязью колеса медленно сползают по склизкому склону. Калека в кресле замерла в неподвижности, осознав неотвратимость погружения в водную стихию.

— Илия, окрести нас! — возопил внезапно Карп Бук, и, волоча за руку свою жену Сэйди, перепрыгнул через меня и погрузился в зловещие воды. Толпа сделала шаг вперед.

— Я хочу очиститься! Обнови мой дух, Креститель! — пискнула краснощекая Сэйди, и тут же молния озарила небосвод сполохом голубого огня.

— И мой дух очисти, Креститель! Смой мои грехи! — закричал еще кто–то из числа барахтавшихся в топи.

Я встал и попытался пробраться назад сквозь толпу, но задние ряды напирали, прокладывая себе локтями дорогу к искуплению грехов. После непродолжительной борьбы я обнаружил, что нахожусь все на том же месте — прижатым к спинке инвалидного кресла.

Уильме Элдридж в этом спектакле досталось кресло в первом ряду. Она сидела оцепеневшая и онемевшая от страха, вцепившись костлявыми руками в подлокотники, неподвижно держа мокрую седую голову. Я был зажат между старой каргой и взбаламученным людом, но от этого все толчки, пинки и удары под ребра стали только мучительнее — да, да, именно так. Тинно тая клоака, очутиться в которой жаждали верующие, все наполнялась и наполнялась кандидатами на очищение. Много о чем я передумал в эти мгновения. Ну, например, о том, что у меня нет ничего общего с этими людьми, это в первую очередь. А во вторую — о том, что, если я не предприму быстрых и решительных действий, то окажусь по уши в помоях. И я начал размышлять о чем–то вроде отвлекающего маневра — ну, например, если что–нибудь неожиданное вдруг приключится с По или с кем–нибудь из верующих. Тут кто–то снова пихнул меня локтем, и я подумал: «Дорогая Уильма Кресло–на–Колесиках, почему именно нам — немым и хромым — в первую очередь достается все дерьмо? Ну почему?» И когда я наклонился, чтобы снять кресло с ручного тормоза, мне почудилось, что калека набрала в легкие воздух и собралась ответить на мой немой вопрос. Но я уже метнулся в сторону, дабы предоставить толпе довершить начатое мной.

Кресло покатилось вперед, скрипя вулканизированной резиной по стали. Старуха костлявыми пальцами пыталась ухватиться за скользкие покрышки и остановить их бег. Потом она дернула за ручку тормоза, но и это не помогло: кресло накренилось еще сильнее и устремилось к мрачному зерцалу вод, простиравшемуся впереди, а затем подпрыгнуло и вверглось в наполненную мерзкой слякотью иордань.

И, подобно легиону бесов, которых Иисус вселил в стадо свиней, визжащее людское стадо отпрянуло, уступая дорогу адскому устройству из страха найти конец под его колесами, спицы которых, полупогруженные в воду, поднимали волны, словно лопасти речного парохода. Пока возбужденная и встревоженная толпа полуголых буйнопомешанных металась на мелководье, я, стоя на берегу в относительной безопасности, созерцал торчащие из пузырящихся вод между зловещих ободьев две старческие ступни, насаженные каждая на шесть дюймов лодыжки. Ступни эти смахивали на двух добродушных водяных гадов, созерцающих творящееся вокруг безумие, и — скажу вам по чести — зрелище этих неподвижных конечностей, опутанных синеватыми жилами, таких безмятежных перед лицом совершенного мной вопиющего злодеяния, — ну, скажем так, зрелище это тронуло меня — и — черт побери, понимаете, что я имею в виду — ну, в общем, не знаю, как сказать — ну, тронуло это меня — и все.

Минуту или две взирал я на эти ноги и не слышал вокруг почти ничего. Меня охватило удивительное спокойствие, и оно словно передалось всему окружающему. Я увидел, как левая нога дернулась раз и сразу же еще и еще раз, словно пытаясь привлечь к себе внимание. Наконец, после многократных подергиваний, ее заметили; несколько мужчин, подскочили и извлекли из мутной гнилой пучины кресло на колесиках вместе с безмолвной старухой. На голове Уильмы Элдридж был напялен смолянисто–черный колпак из свисавшей на плечи тины, а все ее тело окутывал кокон из всякой дряни, которая плавала в воде, — мертвых листьев, сгнивших стеблей и утонувших метелок тростника. Близнецы Шульц подняли Уильму, закоченевшую и синюю, и усадили в кресло, не обращая внимания на ее мужа, который суетился вокруг, повизгивая как хорек Бейкер Уигтам набросил свое тяжелое серое пальто на дрожащее тело старухи, а та обратила тем временем лицо к ярящемуся небу, чтобы позволить дождю смыть отбросы с ее головы и плеч.

Толпа, слегка отрезвленная происшествием, отложила на потом святое дело крещения и выбралась на берег. Эби По последовал примеру паствы. Он подошел к покореженному при падении креслу и взялся за его ручки. Внимательно оглядев собрание, он одним взглядом заставил смолкнуть говорунов, затем шумно втянул носом воздух и вскричал: «Чуете серную вонь? Принюхайтесь.

Запомните этот запашок. Сера! Здесь пахнет Сатаной/* И склонившись к уху Уильмы Элд–ридж, По прошептал ей, прошептал так, как умел только он: с ядовитым шипением, злобным присвистом, казалось бы, ей одной, но так, чтобы все слышали каждое слово.

— Да славится Господь, Уильма Элдридж, — прошептал он. — Сатана, имя тебе — погибель. Дьявол своею рукою толкает нас в бездну. Но Господь извлечет нас из нее мощной десницей!

— Аллилуйя! — с готовностью отозвалась паства. Услышав эти слова, я содрогнулся в зарослях осоки, ибо в словах проповедника мне послышались кровожадные нотки. Кровожадные?

Честно говоря, ото всех этих разговорчиков о том, кто кого толкает и кто кого извлекает, у меня просто в глазах потемнело, если вы понимаете, о чем это я. И в зарослях осоки мне стало сразу так же неуютно и зябко, как забулдыге в церкви. В нескольких футах от меня захныкал ребенок, и голосок его пробился и сквозь гул дождя, и сквозь рокот толпы, заглушив отчаянный перестук моего встревоженного сердца.

— Вон он, Дьявол! Это он рукой толкнул в бездну! Это он сделал. Я видел. Снял кресло с тормоза и толкнул. Бу–бух! Видите? Там вон, в осоке, обделался со страху — знает, что виноват!

Уиггем Большие Кулаки стоял расставив ноги и, показывая на меня своей пухлой конечностью, брызгал слюной.

— Вон тот идиёт ее пихнул в лужу! Вон тот идиёт! Вон тот говнюк! Вон тот говнюк!

Внезапно все сделали шаг в мою сторону! И еще один шаг!

Из толпы мгновенно возник Эби По. Закатав выше локтя рукав своего грязного исподнего, он засунул руку в заросли осоки, ухватил меня за загривок здоровенной, вымазанной в черном иле ручищей и извлек на свет Божий.

Проклятущая толпа сгромоздилась вокруг, пялясь на меня с крайним отвращением. Все кивали головами, все бормотали «ага!>>, «вот он!» и «попался». Сразу откуда–то нашлось сотни две свидетелей моего преступления.

Стальные пальцы По впились мне в шею, и мне ничего не оставалось, кроме как уставиться потупившись в землю.

— Откуда ты взялся, а?! — прорычал мне в ухо По, затем повернулся к толпе и крикнул: — Чей это мальчик?

Уиггем Большие Кулаки отозвался первым: — Это вон тех подонков, что в той лачуге живут, наставник! — и ткнул в сторону моего дома пухлой лапой* — Как тебя зовут? — спросил По, ухватив меня за подбородок и задрав мое лицо вверх, чтобы лучше разглядеть. —Я тебя спрашиваю или нет?

— Да никак его не зовут! Если у него и есть имя, он все равно не скажет. Идиёт он!

Дурак немой! — взвизг-' нул Большие Кулаки… и тут я вывернулся, засунул руку в грязную пасть, рванул изо всех сил и швырнул кровавый ошметок слизистого языка, все еще шевелящийся, прямо ему в пухлые трусливые ручонки… но нет, конечно, я ничего подобного не сделал. Конечно же, не сделал. Вместо этого я посмотрел По прямо в глаза. И мне сразу же стало страшно от того, каким взглядом он мне ответил. Лицо его чудовищным образом измени*-лось. Ужасный алый шрам побледнел и стал тускло–лиловым, а глаза его — глаза стервятника — потускнели, как два дымчатых опала, словно адское пламя, горевшее в них, внезапно погасло, хотя все еще продолжало чадить. Голос По внезапно зазвучал глухо, и когда он заговорил, казалось, что он говорит не со мной, а с кем–то внутри меня.

— Зрите все, се — дитя, одержимое бесом немоты! Как давно вселился в него сей бес? Полагаю, лет десять уже он мучает эту злосчастную душу.

— Не угадал. Тринадцать с половиной, — подумал я.

— О поколение, утратившее веру, сколько еще тер–петь мне беззаконие твое? — возопил По.

— А мне — твое?! — воскликнул я про себя.

— Я — дух Илии, — загробным голосом возгласил По, — очищаю, исцеляю, вопию в пустыне.

Толпа зашевелилась, отчаянно пытаясь получше разглядеть происходящее.

— Если воистину уверуешь, то все станет тебе возможным. Истинна ли ваша вера? — спросил проповедник, не обращаясь ни к кому в частности. Некоторые, не очень понимая, кого именно вопрошает По, крикнули в ответ «Да!» или «Истинно верую!» — Тогда, дух немоты, заклинаю тебя: изыди из этого ребенка и не входи в него более!

И тут, скажу я вам, внутренность моя содрогнулась и я внезапно понял, — да, да, именно понял, — что сейчас заговорю — непременно заговорю. Судорога поднялась от моего чрева к груди, подкатила к зеву — и я харкнул от всей души.

Здоровый сгусток харкотины коснулся правого колена Эби По и пополз вниз по его голени, оставляя за собой паскудный зеленый след, и так он полз и полз, пока не проскользнул между пальцами ноги.

Я скрежетал зубами, брызгал слюной и пускал пену. Я дико тряс головой.

Внезапно все слова, которые я когда–либо хотел сказать, столпились у меня в глотке, ибо бес немоты покинул мое тело.

Толпа расступилась, отшатнулась, разредилась, устрашенная тем, как я брыкался и бился, тем, как я, закатывая глаза, колотил себя в грудь, готовый возопить «Аллилуйя! Славен Господь милосердный на небесах!». Тем, как я то рыдал, то смеялся, катаясь из стороны в сторону в грязной луже.

Люди расходились, понуро опустив головы и бормоча себе под нос слова, которых я не мог расслышать. Я вскочил и побежал вверх по склону, пробивая, прокладывая, расчищая себе путь в толпе. Вскоре сборище осталось уже далеко позади. Я упал в траву, нагой, загнанный, и смотрел сверху на людей, которые устало плелись к дороге, возвращаясь домой. Разгладив ладонью сырую траву, я приложил ухо к раз* мокшей почве и стал слушать, как разбиваются о землю капли дождя.

XI

Я помню времена, когда еще благорастворялись воздухи. Времена, когда небеса были лазурно–голубыми и разве что яичная скорлупа кучевых облаков покрывала их безбрежную гладь. Времена, когда долину наполняли только пронзительные песни цикад да нескончаемое перешептывание листьев тростинка. Времена, благоухавшие сосновой смолой и цветами апельсинового дерева. Времена, когда в сумерках блуждающие огоньки и летающие светлячки мерцали в зарослях орляка и воронца, когда гудящее дыхание лета ласкало зыбкие ланиты вод, раскачивая из стороны в сторону стебли осоки. Помню времена, когда в году все еще было четыре сезона, а день сменялся ночью. Времена зорь вечерних и утренних, дисков солнечных и лунных. Времена, когда вся зелень долины торопилась выспеть, дабы принести людям щедрый урожай в награду за радение в тяжком труде. Люди же славились крепким здоровьем, ладным бытом, христианским милосердием, братолюбием и богобоязненностью, и солнце никогда не забывало осыпать их своими благодеяниями. Я помню те времена, когда в долине еще царил мир.

Но только не для меня. Уж я–то всегда был здесь чужим.

По правде сказать — и я надеюсь, что в словах моих нет тайного злорадства, — единственные годы, когда мне было легко нести свой крест, были те самые проклятые года потопа. Как только я привык к настойчивости ливня и распознал руку Провидения, сжимавшую рукоять сего безжалостного бича, я полюбил его. Мне, Юкриду Юкроу, стал нравиться дождь.

Непогожими и унылыми днями я часто выходил на крыльцо и сквозь водную пелену внимательно изучал долину. Я пристально рассматривал опустошенные поля и некогда бойкий город, населенный ныне призраками. Я окидывал взглядом черный окоем и всклокоченное подбрюшие неба, размышляя, по какой такой причине все это зрелище так созвучно моим чувствам. Наконец, решив, что не стоит, как говорится, смотреть дареному коню в зубы и проявлять немудрую пытливость, я заключил, что дело, скорее всего, в том, что страдание есть относительное состояние, ощутимое только на фоне чужого счастья. И если принять во внимание тот факт, что население долины в ту пору испытывало жесточайшую нужду, неудивительно, что я ощущал, как заметно полегчало бремя моих страданий.

Кроме того, что дождь возвел нужду и отчаяние в закон, он сделал для меня еще немало хорошего. Так, он позволил мне под покровом пасмурного неба безнаказанно проникать в город — особенно в последние годы потопа, когда уже мало кто из жителей отваживался покидать свои пришедшие в упадок безмолвные дома. Иногда мне даже удавалось пройтись по Мэйн–роуд, насвистывая песенку или пиная жестянку, и даже в самом центре города не повстречать ни одного прохожего. А если я кого и встречал, то они проходили мимо с опущенной головой, глядя себе под ноги, будто опасаясь меня. Словно я был их приятелем или знакомым в солнечные дни, еще до того, как начался дождь, покрывший стыдом и позором всех и каждого.

Но тут явился По, и счастью моему пришел конец.

XII

Счастливая звезда упала Уиггему Большие Кулаки прямо в пакостливые ручонки.

Большие Кулаки задумал продавать укулитам в качестве сувенира пули из револьвера Эби По. В поисках пуль уиггемовский мальчишка тщательно осмотрел каменную кладку, окружавшую колодец. Он не нашел пуль, но нашел в щели между двумя камнями записку, вложенную в пластиковый мешок. Сузив глазки, он быстро прочитал текст и захихикал.

Милый Сардус,

Я бесплодна, Господь счел меня недостойной стать матерью твоего ребенка. Я останусь твоей женой в вечности. Мы встретимся снова в лучшем из миров, ибо мы немало страдали в земной юдоли. Я возьму тебя за руку и введу в Царствие Небесное и усажу тебя на трон, возведенный в моем сердце.

Обнимающая тебя в грядущем

Ребекка

В полдень Большие Кулаки пришпилил записку самоубийцы к доске объявлений у входа во Дворец правосудия. К шести часам того же дня во всей долине не осталось ни души, которая бы не побывала у доски, чтобы прочесть письмо несчастной Ребекки, за исключением, может быть, самого Сардуса Свифта, ибо тот уже год как не выходил из своего логова на свет Божий.

XIII

Период беспрестанного ливня получил среди укули–тов имя Трех Проклятых Лет, и имя это стало синонимом смерти, катастрофы, божественного гнева и всеобщего разрушения. Как показывают цифры, к концу второго, 1942 года, смертность возросла более чем в два раза по сравнению с годом 1940–м. В 1943 году умерло уже втрое больше людей, чем в последний год перед дождем.

1940 5 смертей

1941 9 смертей

1942 12 смертей

1943 16 смертей

Но если мы хотим постичь трагедию укулитов во всем ее размахе или, вернее сказать, во всей глубине, то нельзя пройти и мимо того факта, что к концу потопа в долине насчитывалось на четыре приверженца Укулоре больше, чем до потопа.

И по весьма простой причине: разверзшиеся хляби вызвали невиданный прирост рождаемости. Вот цифры: 1940 3 новорожденных 1941 4 новорожденных 1942 18 новорожденных 1943 17 новорожденных 1944 16 новорожденных Таким образом, если исходить только из вышеприведенной статистики, период вполне мог бы носить имя «Трех Плодовитых Лет». Недаром детей, зачатых в то время, называли «Дети Дождя».

XIV

— Что еще надлежит нам совершить в день сей? Что? Теперь, когда мы очистили наши души в святой воде,. ] что нам делать дальше? — вопрошал По с кафедры.

Волна приглушенного шепота пробежала по собранию; все посмотрели друг на друга. Но большинство глаз уставилось на Фило Холфа, старшего из братьев Холф, которого негласно считали выразителем мнения всей укулитской общины.

Холф был простым, но разумным человеком, внушающим уважение если ^ не рассудком, то своей статью. Одно время на него даже возложили попечение над маленьким Музеем естественной истории, располагавшемся в пристройке к Дворцу правосудия. Ныне музей пребывает в прискорбном запустении и почти всегда закрыт.

Мощная фигура Фило воздвиглась над церковной скамьей, сопровождаемая шлейфом сочувственных взглядов. Красноречие было неведомо почтенному Фило. Помедлив немного, он без охоты молвил: «Если позволите, наставник По, то это вам видней, что нам делать теперь, когда мы очистили наши души».

— Неужто следует снова окунуться в помойную яму, в которой мы чуть было не захлебнулись? Этого ли вы желаете? Почивать на наших чертовых лаврах и оплакивать нашу треклятую участь? Бить баклуши в ожидании того часа, когда на небе иссякнет вода? Братья и сестры! Чего мы ждем? Снова и снова я повторяю: нет времени ждать! Ибо днесь Господь взирает на нас и судит нас по грехам нашим. И сегодня зачтется нам все. Святым таинством крещения смыли мы мерзость с наших душ и приготовили дух наш словно пахотную землю, дабы упало в нее семя Творца. Смотрите! Се — прорастает семя Господне/ Во многих душах пустит оно пышные побеги, но! — есть и такие среди нас, в ком растет лишь дурная трава, черная и спутанная. И это именно они погубили нашу долину и обрекли ее на гнев Божий!

При этих словах проповедника дождь полил еще сильнее, словно соглашаясь с ним. Мягко, но настойчиво Фило спросил: — Но как нам распознать ее, наставник По? Как нам распознать дурную траву?

Собрание одобрило вопрос новой волной перешептываний.

—Я, Эби По, главный знаток сорняков.'Я — та рука, что пропалывает поля! Они не посмеют более нагло утверждать: «Мы — Древо Жизни», ибо они суть Плевелы Смерти!

Воодушевленный одобрительными возгласами, Фило воскликнул: — Но нам–то что делать? Что ты хочешь сказать, когда говоришь «Древо Жизни», «Плевелы Смерти»?

— Плевелы Смерти суть те, кто преступили границы пристойности, кто погрязли в похоти и забрели в трясину неверия и прелюбодеяния. Те, кто тайно почитают чуждых нам ложных кумиров. Те, кто водрузили позолоченные венцы на свое чело. Те, кто искушают и совлекают с пути истинного праведников. Те, кто затворили свои уши для слова Божьего. Те, кто всуе произносят имя Господне! Вот каковы Плевелы Смерти! Мы распознаем их и вырвем их с корнем По воздел руки к потолку и сжал кулаки.

— Я семь серп, который срежет Плевел Смерти! — изрек он и с этими словами обрушил кулаки на Библию в кожаном переплете, лежавшую на кафедре.

— Но кто же они, наставник По? Кто именно? — спросил, внезапно вскакивая на ноги, Карл Холф. Его требовательный вопрос был подхвачен всеми верующими, вслед за ним вскочившими со скамей, производя немалый шум и грохот. Эби По вновь воздел руки, на этот раз широко расставив пальцы в стороны. Так он стоял пару–другую минут, склонив голову и ожидая, пока уляжется шум. И тогда проповедник поднял голову и сказал: — Полагаю, среди нас найдется по крайней мере одна отважная особа, которая бросит камень первой. Миссис Элдридж, прошу вас.

От паствы отделились шесть женщин под предводительством калеки, целый взвод старух с морщинистыми лицами, обезображенными годами, прожитыми в постоянной желчности и злобном презрении к миру. Шесть жен, подобных шести ядовитым ящерицам, одно дыхание которых уже смертоносно. И смолк ропот толпы. И ничего не стало слышно, кроме скрипа и стона погнутых колес инвалидного кресла. Уильма подъехала к кафедре и развернулась перед ней лицом к залу.

Хильда Бакстер, ее неизменная спутница, стояла позади, держась за ручки кресла. Элиза Уильямсон и Бесс Сноу стояли справа и слева от нее, одинаковые, как два дорожных чемодана, а по бокам кафедры заняли свои места карлица Хельга Вандерс и великанша Кэйт Бай–ран, придавая тем самым некую завершенность сему собранию каменноликих сестер. Каждая из женщин удостоила По вежливым кивком, а затем все они вновь обратили свои лица к верующим, которые уже уселись обратно на свои места. В женщинах этих чувствовалась молчаливая решимость противостоять любому несогласию.

Уильма Элдридж сжимала в руке распятие; пальцами она так стискивала серебряного Христа, что тот, казалось, раскалился добела.

— Воистину, братья и сестры, Сатана засеял терновником Божий сад!

— Аминь! — в унисон воскликнули женщины, и верующие отозвались слабым эхом.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: