IV. Обстоятельства, устраняющие наказуемость 52 страница

 

Н. С. Таганцев
Дневник 1920-1921 гг.

 

Дневник (начиная с отъезда Нади в Витебск) [1920 г.]

Мая 27 нового стиля. Надя выхлопотала себе билет для поездки к отцу и матери в Витебск.

Мая 28, пятница. Надя в 3 часа уехала.

Мая 29, мая 30, мая 31.

Июня 1, вторник. Фрося и Даша получили паек в Миллионной, в Доме ученых*(1). Последний раз я был в диетической столовой, ее в этот же день закрыли, отобрали всю посуду, прогнали всех служащих, кроме одного; вместо поварих стали стряпать повара. Отпускать стали очень небольшие порции: суп и кашу, и притом не по рецептам больным, а по трудовым карточкам для рабочих, и совсем малые порции - по обеденным карточкам. Больше мне ходить в столовую не пришлось ввиду лишения всякой возможности питаться по обыкновенным обеденным карточкам.

Среда, 2 июня нового стиля. В 11 часов Володя уехал в Москву, а со среды на четверг у нас был обыск: производил комиссар, сыщик и было человек 8 красноармейцев. Обыск начался в 4 ч. утра с нашей спальни с мамой*(2), причем прежде всего набросились на тюфяк, который был прорван, и пружин сломанные части высунулись одним концом изтюфяка. Так я спал на нем уже года два; вытащил сыщик всю внутренность, потом тщательно искали в печке.

Потом мы узнали, что искали драгоценных камней, которых по доносу Володя получил для продажи в Москве, что я даже не подозревал. Кажется, что указание было на то лицо, которого бриллианты будто бы взял Володя и которое было заарестовано.

Обыск длился часа 4, но был вполне корректен: хотя и без юридических формальностей, но в присутствии председателя домового комитета бедноты. У меня взяли только какие-то письма; более писем и бумаг было взято у Володи в спальне, но никаких вещей, ни денег взято не было. У меня хотели взять две нераспечатанные игры карт, но потом оставили и их. Да ничего подозрительного и не было.

Мне объявили, что я, жена, внук Кирик 3 1/2 лет, внучка Ага 1 года 3-х месяцев, няня - старуха и кухарка Фрося остаемся под домашним арестом, и у нас была устроена засада.

3 июня нового стиля, четвер г.

4 июня, пятница.

5 июня нового стиля. Третий день ареста, суббота. Продолжалась засада, всех приходящих задерживали и отправляли на Гороховую, 2*(3), где некоторые просидели дней по 4, по 5, и даже прислуга, бывшая у Зины, Нюша - две недели.

6 июня нового стиля, в воскресенье, четвертый день ареста, мы сидели за завтраком в 2 часа; застучали громко в парадную дверь, и мама, опасаясь, что постучала дочь Надежда Николаевна, которая обыкновенно приходила по воскресеньям утром и у которой был грудной ребенок*(4), подошла к двери и неблагоразумно сказала: "К нам нельзя, у нас арест". Оказалось, что это пришел комендант Бозе (латыш), который пришел для проверки стражи; он пришел потом с черного хода, бросился вместе со стражниками в нашу столовую с браунингом в руке, страшно раздраженный, крича: "Кто осмелился говорить через дверь?" Он обращался ко мне, но жена встала и заявила, что говорила она. Тогда он грубым голосом закричал: "Как ты смела, отправляйся на Гороховую, я там тебя заморю!" Она пошла одеваться, я бросился за нею в комнату для Володи; когда она уходила, мне сделалось дурно, и она оставила меня в комнате у Володи в полуобмороке.

На автомобиле у нее произошел такой разговор с везшим ее комендантом Бозе. Жена: "Я плачу потому, что не знаю, что делается дома, ведь когда я уезжала, мужу сделалось дурно". Он: "Ну что ж, издохнет, тем лучше" (дословно верно).

Следователь на Гороховой сначала обращался с женою так: "Ну, баба, что вы наделали? - и был суров, но потом, когда жена стала говорить, что то, что она сделала, было так естественно, и что она оставила дома меня в бессознательном состоянии, следователь смягчился и стал называть ее бабушкой, а затем отпустил ее домой с конвойным, пешком, так что она воротилась домой к шести часам.

Потом оказалось, что в тот день в какой-то засаде на Фурштадтской улице, кажется, оба дежурившие конвойные были убиты, а сидевшие скрылись, и Бозе перепутал и думал, что это случилось в засаде у нас*(5).

...Так я пролежал минут десять, а ее повезли в автомобиле на Гороховую. Она всю дорогуплакала, особенно потому, что оставила меня без чувств. Юный следователь, к которому ее привели, сначала обращался с нею грубо, на "ты", называл бабой; но потом, когда она стала объяснять ему, почему она так сделала, и сказала, что и он то же бы сделал, - следователь смягчился и к 6 часам отослал ее домой пешком с солдатом как арестантку. Когда она пришла, у нас оказался задержанным Михаил Иванович, который у нас перед тем ночевал две ночи (как сказал Володя, что он приехал из Москвы); впоследствии оказалось, что это был князь Шаховской. Я его фамилии не знал, да и самого-то видел один раз утром, потом он у нас обедал в Духов день, потом он уже в именины Кирика (11 мая, Кирилла и Мефодия) завтракал вместе с сыном. Тогда я уже знал, что он Шаховской. Когда он попался в засаду, он был страшно взволнован, метался по комнате, точно в зверинце хищные звери в клетках*(6). Теперь стало известным, что он присужден на сколько-то лет в обязательные работы.

После ареста Шаховского никого сколько-нибудь подозрительного у нас не арестовывали.

7 июня, понедельник.

8 июня, шестой день ареста, вторник. За пайком моим и Володи ходила Даша; потом оказалось, что она часть взятого оставляла себе, например часть хлеба, масла, сахара; в гимназии, откуда мы получали обеды, она продолжала получать обеды каждый день на четырех, и даже усиленные порции; но преспокойно брала себе, нам же лишь под конец ареста стала приносить только суп и изредка немного каши.

9 июня нового стиля, среда. Отдали Максимову плату за квартиру.

10 июня новаго стиля, четвер г. Восьмой день ареста. Продолжаем сидеть в одной комнате без перемен. Кажется, о нашем аресте уведомили Надежду Феликсовну. У жены после тряски в автомобиле по теперешним изрытым улицам Петербурга, когда ее повезли на Гороховую, появилась ее старая болезнь - камни в печени: страдала страшно сегодня и в ночь на пятницу.

Пятница, 11 июня. Девятый день ареста. Получена открытка от Нади из Витебска, вероятно, бывшая в сыскном: шла очень долго.

Суббота, 12 июня. Десятый день ареста. То же.

Воскресенье, 13 июня. Одиннадцатый день ареста. То же.

Понедельник, 14 июня нового стиля. Двенадцатый день ареста. Я обнаружил, осматривая свой письменный стол, что после переселения нас в комнату Володи из моей кожаной папки, оставшейся, к сожалению, у меня на письменном столе, вынуты все бумаги, в которых, к счастию, ничего важного не было, кроме материалов для воспоминаний о пережитом, письма Ивана Петровича (старший рабочий) из Залучья*(7), написанные после нашего выселения оттуда; и еще кое-что. Буду узнавать, куда дежурившие у нас гонцы их дели.

Вторник, 15 июня. Тринадцатый день ареста. Сегодня ночью чувствовал себя плохо: все оконечности онемели; пульс едва прощупывался. Принимал строфан.

Среда, 16 июня нового стиля. Четырнадцатый день ареста. Отдышался, чувствую себя лучше. Сегодня сказал красноармейцу, которого подозреваю в хозяйничестве, о том, что они взяли мои бумаги. Он сначала запирался; но потом сознался, что это сделал его товарищ и отнес, по его словам, к следователю.

Наши маленькие запасы пшена и картофеля истощились, и мы начинаем окончательно голодать. Сегодня у нас, например, были за обедом суп и кашица из хлебных крошек. Получаемый мною паек к нам не доходит; а равно, что мы имели по карточкам. Сегодня пропустили почему-то только две плитки шоколада.

Четверг, 17 июня. Пятнадцатый день ареста.

Пятница, 18 июня. Шестнадцатый день ареста. Пишу заявление следователю.

Суббота, 19 июня. Семнадцатый день ареста. Голодуха продолжается. Сегодня за обедом был суп жиденький, одна селедка, да хлеб, который принесли с Гороховой.

Воскресенье, 20 июня. Восемнадцатый день ареста. У мамы разболелся глаз. Нарыв на веке и опухоль пошла на щеку. Просил прислать врача-хирурга: Сапожкова или Грекова. Они ответили, что их нельзя, - пришлют от следователя. Пришлют, вероятно, какого-нибудь жида.

Прилагаю текст поданного мною заявления следователю.

"Гражданин следователь. Сегодня окончилось 18 дней моего домашнего ареста. Меня не допрашивали ни как обвиняемого, ни как свидетеля. Причина ареста мне неизвестна.

Мне 77 лет, у меня болезнь сердца, необходимо движение на чистом воздухе.

Прошу Вас обратить внимание на мой арест и окончить его.

Николай Степанович Таганцев".

18 июня 1920 г.

 

[1921 г.]

Первые недели после смерти мамы тянулись мучительно долго*(1). Шли однообразные, так сказать, животные дни; я все не мог примириться с мыслию, что уже я никогда ее не увижу и не услышу. Пришел девятый день, сходил к Симеонию на Моховую*(2), служил отец Сергий*(3); на кладбище после похорон я и до сих пор не попал за отсутствием средств передвижения*(4). На панихиде были почти только свои, потому что в газетах оповестить о панихидах невозможно. Накануне панихиды я уходил на Литейную*(5) и оставался там после панихиды еще один день. Володя перенес мою кровать и письменный стол в угловую, т.е. нашу старую спальню, там я был перед портретом мамы работы Кустодиева, который мне теперь сделался особо доро г. Сам Володя перенес свой письменный стол в столовую, туда же перенес и рояль. Двадцатый день совпал с моими именинами (9 мая), после панихиды я пришел на Литейную и остался там и на именины Кирика (11 мая), так что я провел на Литейной дней5; все шло по-хорошему, так же однообразно время протянулось и до 40-го дня, который был 29/16 мая, воскресенье. Еще в пятницу вечером у меня на Миллионной были Фрося с Кириком, они приходили за Володиным ученым пайком; расставались мы, ничего не подозревая. Володя не хотел остаться на 40-й день и уехал с 5 спутниками, в том числе с Виктором Михайловичем Козловским, от Сапропельного комитета в Залучье. В субботу утром, не помню через кого, до меня дошли слухи, что в ночь с пятницы на субботу на квартире у Володи был обыск, устроена засада. Поэтому я на ночевку к ним не пошел, я явился прямо к Симеонию на панихиду. Там сведения подтвердились, причем было сообщено, что, кажется, Надя арестована и отвезена на Гороховую, а Ползикова сообщила даже, что и дети и Фрося увезены. Последнему слуху я не поверил, потому что детей и Фросю видели, как сообщил бывший дворник дома, в окне. В понедельник слухи об увозе и аресте Нади подтвердились, причем сообщили, что был вторичный обыск, уже в отсутствие председателя домового комитета, и что этот обыск сопровождался страшным разгромом квартиры, т.е. всякой движимости.

Тогда я, страшно беспокоясь о детях и в особенности о Кирике, во вторник 31 мая утром решился сам ехать на квартиру и остаться там с детьми. Я обратился в Комитет Дома ученых*(6), где было заседание под председательством А.М. Горького, сообщил ему, что происходит у нас, и просил помочь мне отправиться домой. Комитет и особенно Горький отнесся очень внимательно к моим почти истерическим словам, и Горький дал мне своего извозчика, и я около часа поехал на Литейный. Когда я вошел в квартиру, т.е. в засаду, то меня, конечно, впустили, но сейчас же как заарестованного хотели стражники отправить на Гороховую. Я заявил, что явился добровольно, зная, что в квартире засада, что я не уйду, так как эта квартира моя, что идти пешком я не могу за болезнию ног, а останусь здесь под домашним арестом, пока не освободят детей. Я был крайне доволен, что решился приехать и остаться, потому что ребятишки, а в особенности Кирик, выбежали ко мне крайне возбужденные и обрадованные; да и взрослые, т.е. Фрося и заарестованная вместе с ними чухонка-прачка, старуха 60 лет, из богадельни, стиравшая у нас белье и в этот день заночевавшая на квартире. Так я и остался под арестом, беседовал с ежесуточно менявшимися стражниками и стал приводить в порядок сначала мой кабинет и спальню, в которой все ящики в письменном столе были частию отперты, частью взломаны, все перерыто, многое из моего архива, находившееся в ящиках, унесено, между прочим мой, выданный из Департамента герольдии герб, моя гербовая печать, письменные принадлежности, полученные мною от Гринберга из Комиссариата народного просвещения, некоторые бумаги, я, напр""имер"", не нашел старых планов Залучья, и т.д. Привел в порядок книги на моей книжной этажерке, также все перерытые и раскиданные. Затем попытался водворить некоторый порядок на письменном столе сына и в ящиках стола, уложил разбросанные в разных местах ноты. Потом стал приводить в порядок гостиную, где у нас была составлена мебель и накрыта холстом. Эта комната представляла нечто невообразимое. Вся мебель была нагромождена одна на другую, стулья и кресла поломаны, письменные столы и туалет с ящиками мамы весь опорожнен и вещи разбросаны по полу; поверх всего рассыпаны были листы бывших в моей шифоньерке томов собрания узаконений за три года, все печатные и писаные документы, относящиеся уже к описанным мною заседаниям комиссии под председательством Государя*(7). Трудился я в первые четыре дня моего ареста добросовестно, в комнаты Володи я не заглядывал, там разгром был еще более невероятный. Все представляло один первобытный хаос: книги, мебель, вещи, бумаги - все лежало горою, в которой разобраться было невозможно. Так прошло четыре дня. Питались мы кое-как, хлеб приносили с Гороховой, были кой-какие продукты. Готовила Фрося, бывшая и прежде кухаркой. В конце четвертого дня явился следователь Отто (латыш), который стал производить третий обыск, главным образом в письменном столе Володи, который я только что привел в порядок, - показалось ему, очевидно, что я, приводя в порядок бумаги и книги, спрятал что-нибудь; потом произошел осмотр картин, нот около рояли, опять создался новый хаос. Следователь допрашивал у меня, кто бывал по вечерам у Володи, и на мой естественный ответ, что я сам с октября не бывал в квартире, он продолжал спрашивать, бывали ли такие-то. Притом оказалось, что благодаря неверному языку он называл женские имена с мужскими окончаниями. Да к тому же и когда я жил вместе, я обыкновенно в 11 часов уже спал и вечерних гостей не видал; потом спросил меня, почему я не показываю, что у него найдена пропаганда белых, что будто Фрося показала, что она говорила мне, что в печке (правильнее, в трубе железной печи в спальне Володи) найдены прокламации. Я сказал, что если она это показала, то, вероятно, говорила, хотя она же мне заявляла, что при обыске не была и что нашли не видела. Я заявил следователю, что из моего письменного стола в спальне - кабинете взято моих личных денег 83 000 в советских деньгах, которые я носил на груди в замшевом мешочке и оставил на столе, чтобы взять назад к себе после панихиды 40-го дня. Потом следователь заявил, что он мне их возвратит, но до сих пор, т.е. до 22 июня, не возвратил. Затем следователь и комиссар объявили мне, что Фросю с детьми увезут немедленно в приют на Пантелеймоновскую, 5, а я с чухонкою - прачкою останусь в засаде впредь до распоряжения. Так и сделали. Опечатали все комнаты, нам оставили только маленькую людскую, такую же детскую и кухню. С нами остались стражники, а остальные обитатели с великим плачем и стенаниями Кирика были увезены на автомобиле.

После их увоза я пробыл под арестом еще четыре дня. Питались мы преимущественно чаем и кофе, было немного хлеба, да ежедневно из Гороховой получали на нас двоих фунт хлеба и 1/8 сахара, да еще пользовались провизиею сухою, которую принес председатель домового комитета Максимов по пайку Володи. Одним словом, я не голодал. Накануне Вознесения часов в 8 вечера приехал комиссар и еще несколько человек. Сначала предполагалось, что при мне запечатают и дверь с черной лестницы и установят общий домовой надзор; но потом оказалось, что меня увезли, чухонке дали удостоверительный билет, что она была в засаде, чтобы ее не исключали из богадельни, куда она не являлась в течение почти двух недель. Узлы, которые были с нею, она снесла частью в домовой комитет, частью взяла с собою. Меня отвезли на автомобиле в Дом ученых на Миллионную. Дорогою сопровождавший меня коммунар сообщил мне, что он ездил в Залучье и привез сюда Володю, что Володя сидит на Гороховой.

На другой день я пошел прежде всего на Пантелеймоновскую, 5, там оказался приют для мальчиков. Мне сказали, что Кика сидел там дня три один, а потом его увезли в распределительный пункт на Михайловской улице, бывшая "Европейская" гостиница, а Агу совсем и Фросю не привозили. На другой день, значит после Вознесения, я сначала пошел на Гороховую, чтобы увидать следователя Отто, получить от него, согласно переданному мне Максимовым, 83 тысячи моих денег и точнее узнать, куда девались дети. Но к следователю, несмотря на мои хлопоты, меня не допустили, заявили, что для получения пропуска к нему надо предъявить его приглашение меня. Указание мое на то, что это фактически не достижимо - получить приглашение, не видавши того, кто должен пригласить, - получил нелепый ответ, что иначе не могут дать пропуска. Так к следователю я не мог попасть и ничего не узнал. С отчаянием пошел я на Михайловскую. Как найти в громадном помещении привезенного туда пятилетнего мальчика? И места, и детей там много. Но промысел Божий охранял детей! Совершилось просто чудо. Подхожу к входной двери, а у входного тамбура с другой, внутренней стороны стоит мой дорогой Кирик с принявшей его под свое покровительство воспитательницею и учительницею Марьею Никитичною Трушниковою. Оказалось, что она, зная его близко по дому, приняла под свое покровительство, поместила, чтобы не смешивать с другими мальчиками, в лазарет, где он по своему ласковому характеру успел уже приобрести сочувствие и дружество управляющего персонала. Мне он, конечно, страшно обрадовался, пришел я с ним в комнату Марии Никитичны; но он нервно-чувствительно ничего не говорит ни о папе, ни о маме; этот удар залег в его детскую память. Следующие дни прошли по моим хлопотам по Дому ученых о возвращении моих вещей. Но, кажется, без результатов.

Кажется, 26 или 27 июня*(8) посетил меня Максимов, который сообщил, что удары судьбы продолжаются; что через два дня после моего увоза с Литейной туда приехал грузовой автомобиль, на котором увезена почти вся оставшаяся движимость, кроме икон и мебели и части книг, что увезено более 10 сундуков и корзин с платьем, бельем, всякою одеждою взрослых и маленьких; что увезено все в подвалы на Гороховую, а что при этом присвоено увозившими - конечно, Бог ведает; что при этом хотя и составлялась опись, но в таких общих рубриках, что ничего не определишь. Так все продолжалось и далее - удалось установить только переписку с заключенными, т.е. с Володей и Надей. Они, возвращая посуду, сообщали, что они просят прислать, и посылали краткие записки, даже подписанные. Но наконец как будто остановилась карающая десница Господня и началось успокоение. Прежде всего всепоглощающее время внесло умирение в мою душу, потрясенную утратою мамы. Когда стряслась описанная выше гроза над Володей, Надей и детьми, я духовно прозрел, что не печаловаться следует о неожиданной и по моим понятиям преждевременной кончине мамы. Господь ведал, что ниспослал, ее кончина была для нее наградою, а не карою Господнею - что бы перечувствовала и пережила она за эти страшные дни с ее характером, с ее беспредельною любовью к Володе и Кирику. Бог осенил ее своею милостью, уберег ее сердце от невыносимых страданий. Да, судьбы Божии неисповедимы. Затем началось улучшение и в отношении живущих, и прежде всего участи детей. Должен сказать, что я, найдя Кирика, думал, что для него будет лучше, если я устрою его в санаторию для детей дошкольного возраста, мне очень хвалили заведующих - настоящих педагогов - женщин, и относительно хорошую пищевую обстановку. Но вот пришла ко мне (кажется, в субботу 18 июня) сестра Надежды Феликсовны, Софья Феликсовна Гринева, и стала убеждать меня на лето, до ожидаемого возвращения из тюрьмы родителей (или по крайней мере Нади), отдать детей к ним на дачу в Вырице, где они будут на чистом воздухе, вместе с ее дочкой Ниной; после некоторых колебаний я согласился. Тотчас же написал заявление на имя заведующего распределительным пунктом д-ра Топнера (?)*(9), что я желаю взять Кирика на свое попечение; что тот на другой день и сделал. С Агой оказалась история более сложная. Я такое же заявление послал и к заведующей приютом на о-ве Голодай, у Морского канала, где Марья Никитична разыскала Агу. Туда поехали Софья Феликсовна и Марья Никитична, но заведующая приютом отказалась отпустить Агу без уполномочия матери, т.е. Надежды Феликсовны; так ни с чем возвращались они на Царскосельский вокзал, чтобы уехать с одним Кириком, но по Божию промыслу у Гринева, относившего пищу Наде, оказалась записка, присланная с посудою от Нади, в которой она умоляет сестру взять на время ареста детей к себе. С этой запиской они опять возвратились в приют, и тогда заведующая после некоторых колебаний согласилась отдать и Агу. Так Бог устроил детей. Это громадное облегчение. Одновременно я начал хлопотать о Володе и Наде. Я написал два письма Ленину и Гринбергу, в которых у первого я в приличной форме ходатайствую о возможном смягчении участи Володи, а у Гринберга, с которым я был близок и который лично знал Володю, прямо прошу защиты и, во всяком случае, спасения жизни. От Гринберга уже получил (правда, словесное) сообщение, через бывшую в Москве нашу заведующую, чтобы я не боялся, что ничего страшного не будет. Но пока это одни слова, которых, конечно, мало, о чем я написал во втором моем к нему письме, посланном через Осадчего.

Я это время живу спокойно, только стал есть очень много, так, что обжираюсь; правда, кормежка раз в день и пища вегетарианская, но пресыщение полное. Только одолевает леденящий ужас при мысли о бесцельности моего бытия. Этот дневник - это вся моя производительная работа: ведь это менее, чем ничто. Меня только успокаивает общее сочувствие, которое удары судьбы, посыпавшиеся на меня, возбуждают во всех меня знающих и со мною разговаривающих (по крайней мере, на словах). Материальное мое положение невероятно улучшилось через то, что я получил из кассы взаимопомощи ученым 350000 рублей, так что траты на продукты еды покрываются: купил для себя третьего дня молока бутылку, а сегодня 1 фунт прекрасного вологодского масла за 20000.

Буду далее записывать поденно.

23 июня (10 старого стиля). Утром обещанного извозчика не оказалось, пошел пешком к начальнику секретной следственной Комиссии (Гороховая, 5); свидания добился сравнительно легко. Я пришел к 11, он приехал в половине первого; ждало несколько человек, но принял довольно скоро. Я отрекомендовался: заявил, что бывший первоприсутствующий уголовного кассационного департамента, сенатор, заслуженный профессор и почетный академик; он ответил, что меня знает, сам предварил, назвав мою фамилию: он юрист, хотя окончил курс в нашем университете после моего выхода, человек по виду весьма приличный*(10). Я объяснил, что я пришел с тремя вопросами: 1) самый главный - о Володе: в чем он обвиняется. На этот вопрос он ответил довольно уклончиво, что обвиняется в пропаганде посредством распространения прокламаций, контрреволюционных листков и участия в реальном покушении на взрыв статуи Володарского, бывший 15 мая*(11) (к сожалению, я не спросил об обвинении его в том, что он вел казначейскую часть). Во-вторых, я спросил об Анне Юльевне Кадьян, которая сидит с первого дня задержания в 1-й день засады, т.е. почти три недели. Он сказал, что о ней ничего в следствии не упоминается и что ее, вероятно, забыли. Он записал ее фамилию и сказал, что сегодня же напомнит о ней. Наконец, в-третьих, я спросил о своих вещах и деньгах, отобранных лично у меня. Он запросил об этом следователяОтто, но тот оказался в каком-то заседании. Тогда он вызвал какого-то другого следователя Леонтьева и заявил ему о моей просьбе. Затем в ответ на неслышные мне слова Леонтьева он ответил, что я так стар, что сам явиться не могу, а затем сказал, что ответ сообщат мне в Дом отдыха в Комитет*(12). На этом мы расстались.

24 июня, четвер г. Утром часов в 11 пришел ко мне председатель нашего домового комитета Максимов. Заявил, что у нас в квартире засаду сняли, заперли черный ход изнутри, а сами ушли через парадный; квартиру запечатали, а ключ передали Максимову.

После Максимова пришла Анна Юльевна, ее освободили вчера вечером; не знаю, было ли это последствием моего разговора с Озолиным. Я было встретил ее совершенно дружески, сочувствуя перенесенным ею страданиям человека, забранного по ошибке за чужие грехи; но через пять минут я уже не мог разговаривать с нею. Это человек, до такой степени поглощенный своим "я", всезнанием и пониманием, что с ней обыкновенным людям разговаривать нельзя. Как при жизни Александра Александровича Кадьяна к ней все относились почтительно и переносили все только ради уважении и любви к нему, так и теперь. Я думаю, что сидеть с ней в одиночке более чем трудно. Отношения мои совершенно те же, что и покойной мамы. Она сообщила, что сначала ее и Надю держали на Гороховой; что Надю при обыске раздевали до рубашки, так что не щадили ее женской стыдливости, обыскивали грубо мужчины; что потом на следователя из Москвы Попова она заявила жалобу, хотя, по словам Анны Юльевны, боялась, чтобы этим не повредить Володе. Потом Анна Юльевна рассказывала, что во время обыска один из красноармейцев хотел стащить какие-то вещи; что комиссар усмотрел это и не только обругал, но жестоко избил его (красноармеец был лет 20); что на него это страшно подействовало; что потом, когда они приехали на Гороховую, то этот красноармеец на лестнице застрелил комиссара и застрелился сам (налестнице); она говорила, что потом, когда их водили на допрос, то они ходили по луже крови. Как я ни верю в грубость и жестокосердость особенно комиссаров - латышей, но думаю, что некоторая раскраска события была. Она же сообщила, что будто бы Володю допрашивали 15 часов подряд, как когда-то Каракозова*(13). Эти слухи на ее ответственности. Получаемые от Володи с провизией записочки имеют другой, бодрящий тон: конечно, он, может быть, скрывает.

26 июня, воскресенье. Надежда Ивановна Воскобойникова поехала в Москву. Поручил ей через Осадчего или лично напомнить Гринбергу, что "воз и ныне там". Сегодня день праздничный - ничего, вероятно, не будет. Вчера был у меня вторично бывший швейцар Государственного совета, который брал у меня первый выпуск моих воспоминаний, одобрял. Вспоминал, как подействовала на всех слышавших наши речи в ноябрьском заседании Госсовета моя краткая, но достаточно энергичная речь о том, что отечество в опасности и что пора сбросить ярмо Змея Горыныча-Распутина, тогда еще бывшего в апогее славы*(14). Ко мне почему-то все низшие служащие относились сочувственно. Днем ничего не произошло: только ел - хотя и растительную пищу, но более, чем надо; не жалея, употребляю сахар и масло. Все равно существовать недолго. Отдал швейцару чинить сапоги.

27 июня, понедельник. Пока ничего нового. Приходил Александр Николаевич из Вырицы, сообщил, что дети здоровы. О Наде и Володе у него никаких сведений нет. Отдал ему Володин паек. Он сообщил слух, что будто суд над Володей был, но это невероятно. В пятницу я видел Озолина. Так как никаких других последствий нет, то я думаю сходить к нему в среду: может быть, что-нибудь узнаю.

28 июня, вторник. Сегодня была Анна Юльевна: как всегда, тяжелый человек, всегда неделикатный, полный самой себя, хотя сегодня была помягче. Была Надя [Миштовт], принесла известия от Володи и от Нади [Таганцевой]. Сидят и ждут, что будет. Сегодня принес сапоги швейцар. Прекрасно починил и взял недорого - 5000; говорит, что это только из любви и уважения. Я сегодня беседовал с нашей прислугой Иришей: как симпатично и любовно относится ко мне вся наша прислуга. Я теперь читаю Джека Лондона - несомненно талантливого писателя, но, бесспорно, сильно увлекающегося и недостаточно объективно-справедливого. Как ни далеко от нас жизнь американцев, но несомненно, что черные краски сильно сгущены. Ведь нет ничего отрадного. В особенности в области гуманитарной и общечеловеческой. Перед господствующими нравами в Америке высокими идеалами покажутся не только наша современная действительность или эпоха догнивающего царизма конца XIX и начала XX веков, но даже в некотором отношении наша Московская Русь, с точки зрения ее общественных и государственных порядков. Что краски тенденциозно сгущены - это доказывает, например, описание знаменитой одиночной тюрьмы. Ведь, несомненно, вполне недостоверно, что там все напоказ, внешний порядок - а внутри неимоверное взяточничество, подкуп, а над всем приписываемые всей нации невероятная жестокость, лицемерие и ханжество. Довольно сказать, что быт каторги в "Мертвом доме" Достоевского куда же выше и человечнее быта этой образцовой одиночной тюрьмы.

29 июня, среда. Во вторник я опять ходил на Гороховую к начальнику секретно-сыскной части Озолину. В этот раз я, поблагодарив за отпуск Анны Юльевны, попросил его допустить мне свидание с Володею, так как я полагаю, что следствие уже в таком фазисе, что это может быть допущено. Он отнесся к ходатайству, по-видимому, благожелательно, так что я, придя домой, размечтался и даже сон видел подходящий, и пасьянс сошелся. Но в 11 часов утра 30-го Озолин по телефону объяснил мне, что он обращался к следователю, но тот ответил, что по ходу следствия это невозможно и что может быть допущено разве дней через десять. Боюсь, что тут вмешиваются не служебные, а какие-нибудь личные отношения следователя. Ходатайство мое о возвращении вещей и денег также не подвинулось вперед.

1 июля, пятница. Получаются с Волги ужасные известия о полной голодухе Поволжья-Симбирская, Самарская, кажется, Саратовская губернии - полная засуха и неурожай. К этому присоединяется полный разгром населения большевизмо-коммунистами: уничтожение всяких запасов, всяких орудий производства, скота, даже у таких деятельных рабочих, как сормовские и самарские немецкие колонисты, - все это теперь нищенствует и бродяжничествует. К этому присоединяются, как естественный придаток голодухи, повальные болезни, как голодный тиф и холера; мрет население страшно, так что эта часть России превратится, по-видимому, в пустыню. Путешествовать теперь, по слухам, безопаснее на волжских пароходах, потому что на поезда чинятся форменные нападения; так что теперь времена Разина, и прежнее "сарынь на кичку"*(15) заменилось каким-нибудь пролетарско-анархическим возгласом. Вечером пришел Молчанов и принес, наконец, мою пенсию за три месяца. Перед ним заходила Анна Юльевна: нового ничего, приходится говорить об одном и том же. Беседовали мирно. Но так и кажется, что опять на чем-нибудь поссоримся. У ней в голосе чувствуется страшная нота зависти к моему благодушному и вегетариански-сытному состоянию.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: