Глава двадцать первая 23 страница

С удовольствием повторяют они свое путешествие второй, третий раз. Теперь им – всё нипочем. Деревья прыгают верх и вниз, Нева играет с ними в прятки, то покажется между серых склонов, то исчезнет. Колесики вагонетки со стуком катятся по узким рельсам. Миша расхрабрился и лихо привстает во время спуска, – этого не полагается делать, но Иван свой, не замечает. Маша тоже привстает – так дальше видно вокруг, так еще интересней. За плечами визг, пассажиры то и дело меняются, и только двое юных счастливцев попрежнему остаются на первой скамейке вагонетки – Иван свой, не гонит.

– Сколько раз мы проехали? Давай считать! – говорит Миша. Они считают, потом сбиваются со счета.

Маша искоса рассматривает своего… кого? Друга? Приятеля? Возлюбленного? Нет. Она рассматривает искоса знакомого по школе паренька Мишу Майданова. Неужели она когда‑нибудь действительно подставляла лестницу к школьному забору, чтобы рассмотреть в бинокль окошко, где мог показаться этот паренек? Почему это было так? Неизвестно. Сейчас бы она не полезла.

На «американских горах» уже надоело, только сказать об этом первой неловко. Но Миша догадлив. И они сходят с вагонетки, совершив веселый рейс раз двадцать, не меньше!

Они идут, болтая, в гуще шумной толпы.

– Давай руку, а то потеряешься, – говорит осмелевший Миша.

Теперь они идут, взявшись за руки. В темном осеннем небе загорается фейерверк. Огненные цветы взлетают в небо и сыплются оттуда искристым дождем на широкую площадку, где укреплено огненное колесо и другие светящиеся чудеса. А на открытой сцене женщина в ярко‑зеленом платье с длинными золотыми серьгами в ушах нежно поет:

 

Мы на лодочке катались, золотистый‑золотой!

Не гребли, а целовались, не качай, брат, головой!

 

Отшумел сад Народного дома, и вот они стоят у Машинного подъезда. Миша смотрит на нее выжидательно – следовало бы поцеловать ее. Но по ее глазам не видно, что она этого хочет. Не она ли сама бегала за ним в школе, вздыхала и злилась, когда он шутил с другими? Подменили девушку, что ли?

Он что‑то говорит ей, он где‑то очень близко рядом, а она слушает, нарочно чуть отвернув лицо. Он нагибается еще ближе и проводит губами по ее прохладной обветренной щеке. Но Маша не оборачивается к нему, а по‑прежнему загадочно смотрит куда‑то в сторону. И ободреный тем, что она не рассердилась, и подстегнутый ее нарочитым невниманием, Миша быстро протягивает руки к ее лицу, поворачивает к себе и целует в губы, раз, и два…

– Не надо, – говорит Маша. Она чувствует себя как бы виноватой перед ним, но притворяться не может. – Не надо!

Почему?! Он не спрашивает, но весь вид его говорит об этом вопросе, о недоумении. Почему? Не ты ли сама ревновала его к другим девочкам, не ты ли повсюду искала его, не ты ли…

– До свиданья! Прощай! – говорит она и бежит домой.

Долго Маша не может уснуть, и грустные мысли не дают покоя. Это был первый поцелуй в ее жизни, опоздавший поцелуй. Но ведь раньше, в школе, она сама избегала этого? А может, она бессознательно испытывала Мишину настойчивость, его постоянство? И не тот он, не тот, хотя сердце и остановилось на нем на минуту. Она была для него тем же, чем была и та девочка из параллельного класса, чем будут другие. А для Маши весь мир, вся вселенная на мгновение сосредоточились в нем.

Грустно тебе, Маша? Ничего, грусть минует, отгремевшую весеннюю грозу заслонят грядущие бури и ураганы, и она отойдет в прошлое, оставив легкий и светлый след.

 

Глава двадцать первая

 

В Машином классе учился сын инженера завода радиоаппаратуры Олег Чернецкий. Упитанный, кудрявый подросток, ходивший в хорошо сшитых костюмах, он держался без зазнайства и не бахвалился собственными велосипедом и фотоаппаратом.

Отец следил за воспитанием Олега по‑своему. В семье праздновался день рождения сына. На это торжество отец велел приглашать школьных товарищей, но всегда спрашивал заранее: а кто папа у этого товарища? Если Олег не знал, кто папа, товарища не приглашали. Если знал, то приглашали в тех случаях, когда папа товарища был под стать папе Олега, то‑есть, человек интеллигентный.

Маша не дружила с Олегом, она не находила в нем ничего любопытного. Но он был добродушен, участвовал в пионерской работе, не плохо учился. Когда в начале прошлого года он пригласил ее к себе на день рождения, она несколько удивилась, но пошла. Из всего класса он позвал только двоих – ее и Гордина.

Дома у Олега оказалось просторно и уютно. Среди его сверстников‑гостей Маша увидела девочку, которая ей очень понравилась. Это была двоюродная сестра Олега, Люда.

Тоненькая, коротко подстриженная, она сначала показалась Маше малышкой лет двенадцати. Когда, начался домашний концерт и каждый из детей выступил с каким‑нибудь номером, Люда выступила тоже. Она прочитала свое собственное стихотворение. Бросив строгие взгляды на обе двери, за одной из которых сидел за рюмочкой отец Олега с какими‑то дядями, а за другой постукивала ножом о тарелку и покрикивала на прислугу Олегова мать, Люда доверчиво взглянула на ожидающих ребят и начала:

 

Пускай говорят, что мы молоды,

Пускай говорят, что мы не знаем жизнь,

Но мы тоже возьмем в руки молоты

И пойдем строить социализм…

 

Маша слушала ее очень серьезно. Стихи ей понравились. Когда рассаживались за столом, Маша села рядом с Людой. В свою очередь Маша читала стихи Жарова. Люда слушала ее одобрительно. За столом она спросила Машу:

– А каких еще поэтов ты читала, кроме Жарова?

– Еще Безыменского и Есенина.

– А Маяковского?

– Не читала…

Люда посмотрела на нее и спросила, почему Маша не читала Маяковского: потому, что книжка не попалась или из‑за каких‑нибудь предрассудков? Она добавила:

– А ты почитай Маяковского. Он лучше их всех. Смелее. Не признает никаких сантиментов. Я тоже не признаю все эти нежности, вымышленную романтику.

– В какой ты школе? – робко спросила Маша.

– Я не учусь. Я окончила семилетку и теперь работаю секретарем райисполкома. Мы живем в пригороде, – в городе у нас нет квартиры. И мама у меня больная. А отца нет.

Вот как, она работает! Уважение к Люде выросло. Окончательно она завоевала сердце, когда после ужина позвала ребят в коридор и возле стены сделала на руках стойку. Она гордилась своими гимнастическими достижениями и специально надела сегодня под юбку синие сатиновые шаровары в сборочку. Она сделала стойку легко, маленькие руки оказались очень сильными и ловкими. Стриженые волосы упали с затылка вниз, стройные детские ножки в спортивных туфельках аккуратно, как сошедшиеся вместе стрелки часов, смотрели носками в потолок.

Ребята глядели сосредоточенно, с восхищением. Люда простояла долго, потом, отдохнув, сделала стойку снова. Когда Олег попробовал проделать тоже, у него не вышло. Его плотные ноги, точно налитые свинцом, сразу потянули вниз. Кто‑то рассмеялся. Олег попытался еще раз, и снова сплоховал. Другие ребята тоже не могли похвастаться успехом. Сравняться с Людой никому не удалось.

– Ты ведешь дневник? – спросила Маша Люду.

– Веду. Только не очень подробный. Я, вообще, не мелочна, – ответила Люда как‑то строго. – Я пишу туда свои мысли о работе, о жизни. Ведь от наших переживаний зависит очень многое. Мы же строим такое общество, где человек должен стать Человеком с большой буквы…

Маша всё это знала, Люда напрасно взялась ее поучать. Но она говорила искренно. А уходить она собралась раньше всех потому, что ей надо было ехать на поезде.

Когда она уехала, Маша пожалела, что не спросила у нее адреса: стали бы переписываться, девочка умная, независимая.

И вот Чернецкий снова пригласил Машу к себе. «В честь чего?» – спросила Маша. – «Семейный праздник… Ты приходи, Людмилу увидишь», – сказал он коротко.

Маша пришла. К ее удивлению, детей в гостях не оказалось, были только родственники. Люды не было видно.

– А где Люда? – спросила она Олега.

– У мамы в комнате. Ей платье подкалывают. Сшили, а она в нем обтянутая, худая. Она же невеста. Ты на свадьбу пришла, – сказал Олег.

Люда – замуж? Эта тоненькая девочка, делавшая недавно стойку в коридоре? Сколько же ей лет? Семнадцать, кажется? Так рано замуж…

– А кто ее… жених? – осторожно спросила Маша.

– А один дядька. Инженер, папин сослуживец. Идем, я покажу тебе свои летние снимки.

Он повел ее в детскую, где жил вдвоем с младшим братом. Дверь в комнату его матери была приотворена, и Маша увидела Люду. Она стояла перед зеркалом в длинном шелковом платье нежноабрикосового цвета, а мать Олега, опустившись на одно колено, прикалывала к бокам ее платья какие‑то оборки и говорила, вздыхая:

– Господи, хотя бы имитацию бедер… Это неприлично, совсем детская фигура.

Люда молчала.

Когда всех пригласили за стол, Люда вошла в комнату последняя, раздраженно отталкивая руку жениха, пытавшегося поддержать ее локоть. «Какой старик», – подумала Маша, с отвращением взглянув на жениха. Это был мужчина лет тридцати пяти, черноволосый, с подстриженными усиками и в пенсне. Пробор на его прическе, был сделан над самым ухом, чтобы замаскировать маленькую лысину. Глядел он хмуро, и только Людины резкие движения переносил с каким‑то странным удовольствием, словно говорил: «Сердись – не сердись, а досталась ты мне, и всё будет так, как мне хочется». Он был ужасен, этот сослуживец Олегова отца. Почему Люда выходила за такого замуж?

Маше очень хотелось отвести Люду в сторону и обо всем расспросить ее по‑честному. Но Люда не смотрела на нее, словно, стеснялась чего‑то.

Командовал за столом Олегов отец. Он называл себя тамадой, произносил тосты, подливал мужчинам вина. Взрослые быстро опьянели и не заметили, как стали громко кричать. На Олега, его брата и Машу никто не обращал внимания.

Маша не сводила глаз с Люды. Хоть бы раз улыбнулась эта невеста, хоть бы слабый налет радости, довольства появился на ее лице! Ничуть. Вина она почти не пила, только пригубливала рюмку. Когда кричали «горько!» и жених властно и бесцеремонно поворачивал ее к себе, она не противилась и приближалась к нему, совершенно каменная: целуй, если так надо. Зачем, зачем она согласилась на это?!

Олегов отец был доволен больше всех. Он шутил с Людиным женихом, намекал, на что‑то, вспоминая о каком‑то заказе, и говорил, глядя ему в глаза: «Услуга за услугу, а, неправда ли?». И тот лениво отвечал: «Мы в долгу не остаемся, мы люди порядочные».

«Они ее продали замуж, – подумала Маша. – Но как же она согласилась? Уговорили? Ради больной матери, ради квартиры в Ленинграде? Добровольная жертва, что ли?» Об этом было страшно думать. Неужели Люда так мало ценит любовь, настоящую, взаимную, искреннюю, от которой у людей вырастают крылья? Как же, отчего же Люда согласилась на это?

С каждой минутой Маше становилось противней и горше. Она старалась перехватить взгляд Люды, но та упорно не смотрела в ее сторону. Она совсем была замучена, тоненькая девочка с коротко «остриженными волосами. Она устала делать каменное лицо и готова была расплакаться. Наверно, ей надоела эта комедия.

– Скажи, почему она выходит замуж? – спросила Маша Олега шёпотом.

Он пожал плечами и улыбнулся, поглядев куда‑то вбок:

– А что… он хорошо зарабатывает. И жить будет по крайней мере в городе.

Конечно, догадки оправдались. Но как же пошла на это Люда, Люда, совсем недавно читавшая в этой самой комнате свои детские стихи: «Пускай говорят, что мы молоды…». Нет, Олег просто не знал о том, что творится в Людиной душе. Это не может быть…

Маша перебирала в уме разные случаи: влюбилась! – Этого не было наверняка… Идет замуж из благоговения перед заслугами мужа, перед его подвигами, славой? – Нет, жених не обладал такими качествами… Идет замуж из выгоды, из корысти? – Нет, Люда так не могла поступить… Значит, жертвует своей молодостью ради больной матери? – Это возможно. Но как же это ужасно! Неужели была такая крайность?

Маша знала, что невесту надо поздравлять и высказывать ей разные добрые пожелания. Теперь уже это было нетрудно сделать, часть гостей ушла из‑за стола. Но разве можно было поздравлять эту несчастную девушку? Ей можно было пожелать только одно: садись на свой пригородный поезд и уезжай, пока не поздно…

Олег жил на одной улице с Машей, и она не спешила домой. Она молча сидела в кресле, думала и ничего не могла придумать. Когда почти все гости разошлись, Маша поспешила в коридор и стала натягивать свое пальто. В коридоре стояли уже одетые к выходу Люда с женихом. Они вышли на улицу – там стоял извозчик. Жених уступил ей дорогу, чтобы она первая села в пролетку, и тогда Люда обернулась. Тоскливо и беспомощно оглядела парадную, из которой только что вышла, скользнула глазами по Маше, словно сказала: «Что в тебе толку? Ты не поможешь».

– Что же ты? Садись, Людочка, – нетерпеливо сказал жених.

– Успеете, – ответила она грубо, стоя уже на подножке и не отводя лица от парадной дядиного дома.

Извозчик восседал на козлах, повернувшись к ней спиной, затянутой в синее сукно сбористого кучерского армяка. Он даже не обернулся, услышав эти слова. Он не такое видел на своем веку, он помнил дореволюционный Петроград, возил не таких дамочек и девиц… А тут что ж, всё идет нормально.

Маша застыла с какой‑то кривой улыбкой на лице. Наконец, Люда уселась, жених тоже, кучер натянул вожжи, и пролетка, не спеша, покатилась, разбрызгивая колесами жидкую осеннюю грязь.

После, когда Маша рассказала дома об этой странной свадьбе, отец подтвердил ее мнение:

– Дурочка, вот и вышла без любви. А жених этот подловат. В замужестве любовь – это главное, основа всего. Любят родители друг друга – и детям хорошо, и в семье лад. А так… Да и жених уже успел, наверно, порастрепать свою молодость. Через несколько лет они разойдутся, вот увидишь.

– Как же так получается? Общество у нас новое, а такие дела…

– Бедноваты мы еще, – сказал отец, – хотя и новое общество. Люди‑то у нас не заново созданы, взяты из старого мира. Вот и гнут свое, юную душу совращают, на благородстве ее сыграли.

– Значит, пока у нас в этом вопросе всё по‑старому?

– Но ты же возмущена этим фактом? И другие подруги, и многие люди возмутились бы, если б узнали всё. Значит, постепенно происходит поворот в мозгах. Прежде молодостью торговали и считали – всё нормально. Сейчас это случается редко, и люди возмущаются. А придет время, когда девушки научатся ценить свое право на любовь, на взаимную сердечную радость, и ни за что не пойдут на брачный союз без любви, ни за какие тряпки и квартиры.

– Скорее бы оно приходило, это время.

– Да, люди у нас не заново созданы, – повторил отец. – Когда‑то повстречался я с одним бухгалтером. Обыкновенный бухгалтер небольшого учреждения. Оказался белогвардейцем. Мне потом его физиономия часто мерещилась, да я себе не верил. А нынче – читаю в газете о процессе вредителей, глядь – знакомая фамилия. Значит, поймался, голубчик. Шпион иностранной разведки, бывший русский подданный. Так это явный враг, политический. А сколько имеется людей, которые у нас добросовестно работают, благо жить надо, а советская власть платит за труд. Работают, а сами насквозь обыватели, буржуазные пережитки из них так и прут. Они и не маскируются… пока. Пройдет время, и пережитков этих люди стыдиться будут. Поймут, что стыдно это, унизительно, ради материальных благ обманывать, подличать, да и молодостью торговать тоже. Не пропала бы твоя Люда и за городом. И дядька поддержал бы.

– Он ее и высватал. Он подлец, ее дядька.

– Всё равно, не пропала бы.

Люда, Люда! Можно понять темную неразвитую девушку, которая представления не имеет о лучшем. А ты же казалась умницей. Как же ты так сплоховала?

 

* * *

 

Подошел праздник Октября. К этим дням Маша получила ответ на письмо, посланное в Гамбург. Фрида была необыкновенно рада весточке из Советской России. Машине письмо она прочитала на сборе своего пионерского отряда, его вставили в рамку под стекло, и пионеры рассматривали его и читали. Когда Маша узнала об этом, она густо покраснела: а вдруг наделала грамматических ошибок? Кто знает, всё могло случиться. На ее письмо смотрят чуть ли не как на святыню, ведь это письмо из Страны Советов! Как страшно писать такие письма, как ответственно.

Фрида рассказывала об участии пионеров в демонстрации, о вечере, посвященном слету. На этом вечере две девочки танцевали русский танец, им хлопали больше всех. Фрида привезла с собой сборник советских песен, переведенных на немецкий, и пионеры ее отряда разучивали «Дубинушку», «Вейтесь кострами, синие ночи» и другие песни.

В конце письма Фрида рассказывала, что в семье у них беда: отца перевели на неполную рабочую неделю, и теперь его заработок уменьшился на треть. Отец да и брат Фриды охотно пошли бы на любую поденную работу, чтобы принести в дом еще несколько марок, но найти такую работу не удавалось.

«У нас на всех заборах объявления – нужна рабочая сила, – размышляла Маша. – А у них… капитализм, ничего не поделаешь. Надо им активней бороться. Но как?» Забастовки, демонстрации, от этого они не увиливают, отец и брат Фриды. Но что это давало им? Что даст?»

Маша принесла письмо на сбор школьного пионерского отряда и прочитала его в оригинале и в переводе. В оригинале она прочитала нарочно: пусть прислушаются, пусть некоторые пожалеют, что нехотя, лениво изучают чужой язык. Они же советские люди, мало ли где может пригодиться им иностранный язык! Мало ли кто обратится к ним когда‑нибудь за помощью!

В день Седьмого ноября они вышли на демонстрацию со своим комсомольским комитетом. Стоял необычно теплый солнечный день, шли в легких пальто, а некоторые ребята – в свитерах. На каждом перекрестке останавливались, пели песни, танцевали прямо на мостовой. Лучше всех в их школе танцевала Лена Березкина: стройная, тонконогая, с черными‑черными большими глазами, она летала по мостовой, как по паркету и, наплясавшись вдоволь одна, подтанцовывала к кому‑нибудь из ребят, о ком знала: умеет, танцует. Она заманивала, махала рукой с платочком, дробно отбивая ногой ритм, отступая назад шажок за шажком, улыбаясь во всё лицо. Нельзя было не любоваться этой девушкой‑подростком, такой радостной и подвижной.

И снова быстро строились на ходу и бежали догонять ушедших вперед, пока не прошли Дворцовый мост. Здесь движение сделалось размеренным, ровным: приближалась Дворцовая площадь.

Идут, идут, весь город плывет и движется живыми параллельными потоками, весь город, разукрашенный, как именинник – в цветах, флагах, с дорогими сердцу портретами самых лучших людей, с макетами домен, гидростанций, заводов. Чемберлен, сделанный из раскрашенного картона, с моноклем в глазу, качается над толпой, словно идет на ходулях. Какие‑то буржуи вместе с папой римским сгрудились на грузовике. На борту грузовика надпись: «На свалку истории». Конечно, пора им на свалку, но пока папа римский призывает к крестовому походу против нашей страны. Под хоругвями католической церкви…

Всё поет, всё поют. Откуда‑то несется тоненький, задиристый девичий голос: «Трубочиста любила, сама чисто ходила во зеленый сад гулять!». А вокруг подхватывают: «Чушки‑вьюшки‑перевьюшки, Чан Кай‑ши сидит на пушке, а мы ему по макушке бац! бац! бац!». И кто только выдумал эти песни раешники! А все их любят, все поют. Или перевернут всё вверх дном и придумывают к песне о Стеньке Разине такой припев, что слушать нельзя без смеха: «А быть может, не челны? В самом деле не челны? Да!».

Но вот приближается трибуна. Песня умолкает: все поворачивают головы к трибуне, чтобы увидеть Сергея Мироныча и гостей.

Киров стоит посреди трибуны, окруженный лучшими людьми города, ударниками заводов, передовыми бригадирами, секретарями партийных комитетов. Он стоит, большеголовый, улыбаясь своей неповторимой кировской улыбкой, и поднятой вверх правой рукой приветствует сограждан. Их много прошло уже сегодня перед этой трибуной, он следил за знамёнами и надписями: «Красный путиловец», «Красный треугольник», заводы имени Карла Маркса, имени Энгельса, имени Ленина. Все лучшие имена даны заводам и фабрикам, чтобы в честь этих людей не угасал огонь в топках, не останавливались машины.

Счастливыми глазами смотрит Киров на живое колышащееся море. Всё это товарищи, помощники, люди, на которых партия может смело положиться. Сколько из них вырастет за годы пятилетки, сколько из этих вот парней и девчат выйдет мастеров, директоров предприятий! И – ученых, изобретателей, артистов, художников! Смотрит Киров на свое молодое войско, и отцовская гордость осеняет его лицо.

И они отвечают любящими взглядами, эти мужчины и женщины, юноши и девушки, старые и молодые. Наш Киров! Многие видали его в цехах своего завода, на улицах города, в институтах, школах.

А рядом, по левую руку, – гость из чужой страны. Он стоит в светлосерой форме Красного фронтовика и приветствует товарищей‑ленинградцев сжатым поднятым кулаком. Голова его – в белой марлевой повязке: совсем недавно немецкие фашисты чуть не убили его во время выступления на каком‑то митинге. Об этом писалось в газетах, он пролежал несколько недель в московской больнице, а сейчас почти здоров, только шрамы еще не зажили, оттого и повязка. Глаза немецкого коммуниста сияют, он впервые видит столько советских людей сразу, он не ждал такого счастливого праздника, такого шквала приветствий.

Над белой марлей выбилась черная прядь волос, она падает на лоб и немного мешает смотреть. Гость поправляет волосы и что‑то говорит Сергею Миронычу. Киров смеется и легко, дружески проводит ладонью по его плечу, как бы успокаивая его. И снова подымает руку, приветствуя ленинградцев.

Маша заметила всё это. Она чуть шею не вывихнула, всё смотрела и смотрела на Кирова и на гостя, колонна двигалась, а она всё смотрела, пока трибуна не осталась совсем за спиной. Кто‑то из ребят в их колонне сказал, что это немецкий коммунист Курт Райнер. Завтра он будет выступать в школе его имени в нашем же районе. В школе? Интересно послушать. Надо туда попасть.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: