Начало октября, понедельник

Я ем стекло. Выпил бутылку коньяка из бабушкиного серванта, потом разбил сервант, хрустальные тарелки и фигурки с птичками, потом ёбанул бутылкой об угол пианино, разнёс ее на коричневые пазлы. Разнёс всё. Ложусь на ковер. Такое ощущение, что я всё плыву куда-то, что ноги у меня заплелись в жирную сырную косу и кто-то начинает жевать их зубами в железных пластинах.

Гиря в голове, - падаю лицом в твердый ворс. Почему я раньше не спал на полу? Здесь так уютно, ничуть не более жёстко, чем на кровати. Может, стоит падать почаще, и голова, - так, блин, болит голова ужасно, как будто спицу всунули в ухо. На глаза как будто пальцами давят, лампочка жёлтая в темноте сорит светом. Я сломал ноутбук.

Отец. Это всё ты, пидорас, виноват.

Я ем стекло, и губы у меня кровоточат от мысли о самоубийстве: о, да, я бы так хотел сейчас по вот этой вот руке белой, с вылупившимися венами, взять и - осколок с пола вот этот, кривой многогранник, - втиснуть острым куском, поглубже затолкать, не резать, не вдоль и не поперек, а просто воткнуть в руку, чтоб пальцы отнялись и не могли согнуться.

Ем стекло, и в горле сухо и остро, как от кимчи с перцем, а я впервые попробовал кимчи на твоем дне рождении, как же я ненавижу это. Потолок наваливается на меня, неутомимый любовник, придавливает руки и ноги стеклянной тяжестью к хреновому состоянию. Смотрю на люстру: а что, если отвалится, вот прям щас, она ведь упадёт мне на ноги или на пах, и у меня ни хрена больше не будет ни ног, ни члена, и ничего не будет, хоть бы она упала, блять, и я мог покончить с собой, и у меня было бы оправдание перед ним.

Я рыгаю, вяло вскрикиваю в собственный живот, как маленькая девочка, уставшая плакать, резко сажусь, блюю себе на руки, - и так противно, что теперь весь ковер это впитает, эту кисло-горькую коричневую жижу с непонятными кусками. Меня сейчас снова вырвет, думаю, и меня и вправду снова рвёт: первая лужа уже впиталась и теперь, как плесень, присыхает к ворсинкам, вторая пока поблёскивает влагой. Я встаю на шатающихся ногах, спотыкаюсь об себя, ударяюсь головой об дверь и ничего не понимаю, приподнимаю одно веко, другое, коридор двоится в глазах, как в калейдоскопе двоятся, троятся, четверятся, спариваются блестки, и всякие сердечки, и звёздочки из серебряной фольги, чёрт, нахуя я столько выпил, брат? Надо тебе позвонить, приезжай, приезжай...

Замер. Такое чувство, что меня прибили гвоздями к стене. Я скатываюсь по ней - рывками, потому что вот меня в неё вмазали зарядом из пистолета - и вот теперь щипцами выдёргивают из мякоти живота и рук с противным чмоканьем каждый гвоздик. Сверху вниз, от макушки к лодыжкам и к косточкам на них. У него были сильные стройные ноги, лошадиные ноги, у меня таких никогда не будет, потому что я скелетообразное говно, а он был красивый, и от него многого ожидали, и... Падаю на пол в переходящем - изогнул руку, подложил под горяченную щёку, и рука немеет.

Подобное ты назвал бы полным провалом. Ты это и делаешь.

- Полный провал, - говоришь ты, кладёшь руки мне на спину и - гладишь.

Я лежу на полу. Я плачу. Полный провал! Плачу, плачу, воняю, как дохлая кошка, и "типа" избегаю твоей руки на своей спине, - не тро-огай, я только что блевал на наш ковер, тебе, наверное, противно, на кого я сейчас похож? Он смотрит на меня как-то, как жираф, что ли, - с высоты шейного отдела и роста под метр восемьдесят два, - и продолжает гладить, и я засыпаю - весь заблеванный и в слезах.

А потом мама орёт. Открывает дверь в квартиру, звякают ключи, и она орет: "А-а-а-А-адриан, МоЙ МА-а-А-а-Алыш-ш!" Может, ты заткнешься? Я говорю с Сандром, а ты мне мешаешь. Мама бесит своей неожиданной уменьшительно-ласкательной истеричностью, и мне хочется врезать ей, ударить в лицо со всей силы. Но сил нет. Я засыпаю. Мне снится, что я умер, а ты блюёшь на наш ковёр и раздумываешь, как воткнуть себе в руку вот тот осколок, - а на самом деле умер ты, и это я сплю, я - дохлая кошка, иду по карнизу к соседскому балкону, мяу, блять, мяукаю, и из пасти выпадает гнилая земля с червями, а я их опять подбираю и глотаю вместе со стеклом, и иду, как многоугольник, без грации, вот такая вот дохлая обоссанная кошка - твой живой брат!

 

Прости меня. Лучше бы умерла мама.

 

Утром просыпаюсь, как будто неделю ничего не пил и не ел. Все ещё лежу на полу, но накрытый одеялом. Рядом валяется подушка без наволочки, - наверное, во сне меня снова вырвало, и мама унесла ее в стирку. Я понимаю, что происходит, и меня холодит изнутри, полощет, - простыня, вывешенная сушиться во двор. Городской двор. Мимо проходят подростки и гадят на неё. Я - простыня.

Осколков нет, бабушкин сервант теперь без стекла и без внутренностей из хрусталя, потому что я, конечно же (не очень помню, но уверен), вынес всё подчистую какой-нибудь палкой или шваброй. Не рукой точно: руки целы, даже царапин нет, - только тело ноет, и передняя стенка желудка присохла к задней.

Я встаю. Жду, пока перестанет кружиться голова. Все еще в темноте нащупываю ручку, затем взгляд проясняется, как будто с глаз разом слетела целая стайка мошкары, и я открываю дверь в коридор. Хорошо пахнет - какой-то лимонной химией и свежевымытыми полами. Мама возится с тряпкой на кухне. Я вижу её торчащие из-за угла ноги и задницу.

- Проснулся?

Ее голос. Прям одноразовая бритва, которой пользовались годами. Бреешь лицо, и сразу холодно, и дерет больно, жёстко.

- Я хочу пить.

- У тебя было отравление. Я хотела звонить отцу, - отирает рукавом лицо, пытаясь снять с него пот, садится и смотрит на меня. С тряпки у нее свисают чьи-то волоски и грязь. Меня охватывает такое тошнотворное безразличие ко всему, что произошедшее вечером кажется больным сном, бредом.

- Не надо отцу, - спокойно. Мама шмыгает носом, но не от слез или чего-то такого, - я даже и не подумал бы, - а от пыли. У мамы на голове косынка, мама толстая. Она снова ползёт и намывает линолеум.

- Мам.

- Чего?

- У тебя видно труселя.

Она молча подтягивает домашние штаны, не поворачивается ко мне и заползает на кухню. Я смотрю в пол, прижавшись плечом к стенке в коридоре.

- Мам.

- Чего тебе?

- А Сандр умер?

Она молчит.

- Он правда умер вчера или нет?

- Да заткнись ты! Сукин сын! - она встает, неуклюже оперевшись на коленку, и швыряет в меня половой тряпкой. Я прикрываюсь рукой. Сукин, сукин, мам. Мама садится на пол. Она плачет, и у нее такое некрасивое лицо сейчас, и мне так ее жаль. Я подхожу к ней, сажусь рядом, обнимаю её за голову. Горячие слёзы. Дышит мне в подбородок. И эти вздрагивающие плечи, - такие вздрагивающие, что мне кажется, будто я обнимаюсь с работающей стиральной машинкой.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: