double arrow

Фёдор михайлович достоевский 4 страница

Лицемерная игра все-таки не входила в систему ценностей русской литературы.

2. В искусстве выражается эстетическая потребность человека. Тяга к земной красоте может быть осмыслена как некое воспоминание о Красоте Небесной. К эстетическому началу в земной жизни может быть приложено именно в этом смысле известное поучение Апостола: "Ибо невидимое Его, вечная сила Его и Божество, от создания мира через рассматривание творений видимы..." (Рим. 1,20).

Но секулярное искусство и здесь не может удержаться от таящегося в красоте соблазна, позволяя увлечь себя бесовскими образами. Ещё Пушкин, а затем с большей остротой Гоголь (опережая Достоевского) ощутили эту двусмысленность земной красоты. Двусмысленность, на которой и строится эстетический плюрализм. Если искусство церковное отражает молитвенно-аскетический опыт художника, то искусство мирское — его эмоциональный, чувственно-эстетический опыт.

А такой опыт не может быть не замутнён. Поэтому красота может служить тёмному началу.

3. Кроме того, если художник не обладает верою, либо колеблется в ней, он всегда готов уклониться от прямого пути. Одно из таких уклонений, каким подвержено бывает искусство, есть нездоровое тяготение к мистической тайне.

Ближе всего к подлинному духовному искусству в сфере искусства секулярного находится та его часть, которая следует назначению пророческого служения Истине, или, по слову Гоголя, является "незримой ступенью к христианству". Пророчество, как мы знаем, необходимо при утрате Истины; в ступенях к христианству для преображённого Богочеловечества нужды нет.

При исполнении пророческого служения воля художника должна следовать воле Божией ("исполнись волею Моей"; "веленью Божию, о Муза, будь послушна"), то есть соответствовать понятию синергии, соработничества твари с Творцом. И так искусство может помочь в стремлении человека к Богу. Но сама Истина в полноте мирскому искусству вряд ли доступна.

Это подсознательно ощущают, вероятно, многие деятели искусства, и саму цель своего эстетического творчества видят лишь в поисках, но не обретении Истины. Поиски же нередко сбиваются в сторону, теряясь либо во всё тех же мистических соблазнах, либо в безбожном осмыслении социального бытия, либо в дебрях экзистенциальных психологических загадок. И возникает иллюзия, что конечная истина всё же обретена. Так, революционным демократам казалось, что им открываются загадки бытия в социальной борьбе за переустройство мира. Искусство является мощным средством познания мира, но не всякое познание овладевает истиной. Errare humanum est. Человеку свойственно ошибаться.

4. Владение истиной (пусть даже иллюзорной) нередко подталкивает художника на путь учительства, властвования над душами и умами. В этом многие видят смысл и предназначение искусства: им начинают пользоваться как средством дидактического воздействия на человека, на общество, что наиболее откровенно проявилось в классицизме, соцреализме, хотя и иные направления дидактизмом, в явной или скрытой форме, не пренебрегают. С этой особенностью искусства часто сопряжён дух любоначалия, разъедающего душу художника, — и его, как мы знаем, не смогли избежать величайшие творцы русской литературы.

5. Иллюзия обладания истиной, в её социально-политическом обличии, заставляла художников революционно-демократической направленности видеть назначение искусства в социальном служении. Идея социального служения в русской литературе была нередко прямо сопряжена с задачей критического обличения общественных пороков.

6. В противовес высмеиванию и обличению всего дурного многие теоретики и практики искусства предъявляли к нему требование поиска и утверждения идеала. При этом для одних художников было достаточно лишь стремления к идеалу, который они могли мыслить и как недостижимый; для других идеал должен быть воплощён его в зримых формах как образец для подражания, чтобы воздействовать на бытие человека, общества. Это сопрягалось с пониманием искусства как средства наставления и учительства.

Всё перечисленное отражает различные внешние, имеющие выход на социум, цели искусства.

7. Но искусство направлено и на внутреннее бытие индивида, оно экзистенциально — и, быть может, в большей степени, нежели социально по своему предназначению. Часто оно имеет дело с клокочущими в душе художника страстями, помогает избыть эти страсти, высвобождая их в процессе творчества. Так, Гёте, принудив Вертера к самоубийству от невыносимой любовной страсти, освободился тем от собственного наваждения.

8. Искусство может быть направлено и к утишению страстей. "Искусство есть примирение с жизнью", — пишет Гоголь

Жуковскому, видя в нём своего единомышленника.

9. Художник, хотя и служитель муз, всегда немного эгоцентрик (а бывает — и много). Иные художники вовсе отвергают саму идею служения: искусство видится им как средство самовыражения, самоутверждения. И средство самопознания, ибо рождаемый воображением образ проявляет (образно же) вовне скрытые душевные движения. Лирическую предназначенность искусства нельзя исключать. У художника его творчество есть бессознательная потребность. Искусство несет в себе исповедальную для художника предназначенность, предоставляя ему возможность достаточно полно (нецерковно — да, но церковная исповедь относится к иной сфере жизни) высказать скопившееся в душе. Dixi et animam meam levavi. Сказал, и тем облегчил душу (лат.). Что сказал и как сказал — это потом, а вначале — необоримая потребность эстетического самовыражения.

Вот эта бессознательность творческого импульса позволяет иным художникам вообще отвергать какое-либо рациональное начало в искусстве. "Нет никаких идей, — говорят они, — есть лишь чистые художественные образы". Наивный самообман: когда некто утверждает, что в его сознании нет никакой идеи, он тем идею и выражает. Когда кто-то заявляет, что нет и не может быть никаких истин — он уже претендует на выражение хотя бы одной истины.

Если есть дар художественный — его должно осуществлять, выразить вовне, иначе он может разорвать душу. Почему человек пишет стихи? Почему слагает музыку, создает эпические полотна?.. Потому что не может не писать, не слагать, не создавать. Поэзия как неотъемлемое свойство искусства — не профессия, но особое восприятие мира. Рождение стиха, звука, цвета в искусстве — всегда удивляющая тайна, даже для самого художника. Поэтические чувства, волнения, восторги рождаются где-то в неведомой глубине души человека, переполняют ею и облекаются, непостижимо для рассудка, материальной плотью, являя миру чудо искусства. Разумеется, от таланта, Богом данного, зависят прежде всего достоинства этого новоявленного чуда — но и от силы чувства, от интенсивности душевных движений, от опыта, от степени владения эстетическим языком... Поэтому, как во всяком мирском деянии, здесь также подстерегает художника соблазн: слишком утвердить свою самость, увлечься самолюбованием, восхищением собственным талантом, упрочить индивидуалистическую самообособленность.

10. Эта проблема хотя бы подспудно не может не мучить художника. Искусство не только даёт радость, но и заставляет своих творцов терзаться. Речь идёт не о банальных "муках творчества", трудностях преодоления сопротивляющегося материала, идущего на сотворение образа, — а об одолении изобильных соблазнов, таящихся в искусстве. Поэтому, когда И.А. Ильин определяет искусство как "служение и радость", он имеет в виду скорее идеал, нежели реальность; во всяком случае философ весьма далёк в своем определении от всей полноты эстетической практики. В противовес такому теоретическому воззрению на искусство — практик-художник (в данном случае, А. Блок) определяет искусство как ад.

Кто прав — философ или поэт?

Преподобный Григорий Синаит утверждал, что мечтания, соединённые со страстями, строят образы силой бесовской. К значительной сфере в искусстве это имеет отношение прямое.

Но, вероятно, этот факт для поэта остаётся вековечной загадкой.

Нам не понять, не разгадать:
Проклятье или благодать,
Но петь и гибнуть нам дано,
И песня с гибелью — одно.

Когда и лучшие мгновенья
Мы в жертву звукам отдаём, —
Что ж? погибаем мы от пенья?
Или от гибели — поём?

Так терзался Вл. Ходасевич, дитя страшных лет России. Поэт, душою настроенный на гармонию с миром, В.А. Жуковский, свидетельствовал об ином: "Наслаждение, какое чувствует прекрасная душа, производя прекрасное в поэзии, можно только сравнить с чувством доброго дела: и то и другое нас возвышает, нас дружит с собою и делает друзьями со всем, что вокруг нас!"

Однако опыт Жуковского редок. Ведь художник страдает от несовершенства мира, хоть и сам он вносит в этот мир долю несовершенства, не сознавая того, быть может. Поэт стремится противопоставить внешнему миру свой, сотворённый, пронизанный гармонией, "согласием мировых сил" (как определил Блок). Это и имеется в виду при утверждении, что искусство само себе цель (искусство — для искусства), что оно самодостаточно и кроме высокохудожественных образов от него не должно ничего требовать. "Искусство выше природы" — не один XVIII век жил таким соблазном.

11. Сознавая себя выше природы, художник утверждает себя в творчестве. И тем способен неиссякаемо питать собственную гордыню. Искусство и к этому может быть предназначено: насыщать гордыню человека.

Так раскрывается величайший соблазн искусства. Этот соблазн указывается уже через язык. Мы постоянно говорим о художественном творчестве, называем художника творцом. Но есть и религиозное понятие Творца. В творчески создаваемом мире художнику легко смешать понятия и сознать себя богом.

Люди искусства всегда это знали или хотя бы о том догадывались. Многие художники горделиво объявляли себя богами в своей творческой деятельности.

Но тщета так тщетою и осталась.

12. Замыкаясь в себе, в своем сотворенном иллюзорном мире, либо просто обособляясь в мире внутренних переживаний, который кажется человеку слишком отъединённым от мира внешнего, поэт может мучительно стремиться к установлению хоть какой-то связи с реальными мирами ближних. Многие практики искусства именно так сознают для себя смысл художественного творчества. Но не является ли такая убеждённость лишь игрой художника с самим собой?

13. Искусство оттого создаёт в художнике подобную уверенность, что действительно передаёт его внутреннее состояние, эмоции, страсти душам тех, кто внимает его творчеству. "Цель творчества — самоотдача..." (Пастернак). Совершенный образ рождает в душах читателей, зрителей, слушателей, столь же, может быть, сильный эмоциональный трепет, как и тот, что растревожил самого художника. Возникшая цепь "художник-воспринимающий", замыкаясь, рождает сильный и потрясающий душу разряд. Но искусство требует таланта и от тех, коим оно предназначено. Нечуткое к поэзии ухо не пропустит поэтические токи к сердцу человека. У тех же, кто повышенно восприимчив, даже иной несовершенный образ вызывает ответное трепетание души.

Искусство — заражает. Именно как средство заражать других своими чувствами определил искусство Толстой. Но искусство и налагает на художника сугубую ответственность: чем заражает он ближнего своего? Многие художники, в своём эгоизме, такую ответственность отвергают. Через заражение они утверждают себя, свою страсть любоначалия. В искусстве легко пускать все потенции и интенции по одному и тому же порочному кругу.

14. Но в противоречии с этим, пусть часто и замутнённым, стремлением к единству с миром — в искусстве живёт и тяготение (и возможность осуществить такое тяготение) к предельному обособлению от внешнего мира. Для того-то и создаёт себе художник мир иллюзий. Искусство, объявив себя истиной, помогает (и художнику, и потребителю такого рода искусства) отвернуться, уйти от всего непривлекательного в жизни в мир грёз и "идеальных" образов, заслониться от тягостной повседневности вымыслом, фантазией. Сколько безумцев исповедовали стремление ко сну золотому навевали его пусть даже не всему человечеству, а только себе. У художника тут возможности безграничные, ему незачем ждать помощи извне — всё в его воле. Он живёт в искусстве, он всевластен в созданном им мире.

15. Как и прочие дары Божии, дар творчества, дар эстетического наслаждения могут быть волей соблазнившегося человека повёрнуты от блага ко злу. Так, дар продолжения жизни человек сумел поставить в услужение пороку блуда, дар воображения превратить в умственный разврат, дар насыщения пищей — в страсть чревоугодия... Разврат эстетский всё больше проникает ныне в художественную жизнь человечества — "искусство" конца XX столетия даёт образцы в изобилии. Предшествующему веку было до наших "изысков" далеко. Но обыденное сознание и в те времена уже породило такое понимание искусства, какое родственно всем эстетским извращениям более поздних времён. Искусство становится нередко игрою воображения в любой форме ради развлечения — пресыщенной или чрезмерно ленивой души человеческой. На этой идее основывается и вся массовая культура, и рафинированное элитное "утончённое" искусство модернизма, авангардизма, постмодернизма и тому подобное.

Конечно, в реальности не всё столь схематично упорядочено и упрощено. В искусстве всё перемешано, всё перетекает из одного в другое, и не всякий художник даёт себе труд задуматься над смыслом своей деятельности. Различные понимания сущности и целей эстетического творчества могут сопрягаться, тесно переплетаясь в пространстве не только художественного наследия одного поэта, живописца, композитора, но и в пределах единого произведения.

Пусть же и живёт искусство во всей этой противоречивости и многосложности.

Должно лишь сознать: "чистого искусства" не существует.

Всякая периодизация весьма условна. Можно, конечно, обозначить: литература начала века, середины века, второй половины века. Можно ещё более дробно распределить всё по четвертям. Но как быть с теми, кто не вписывается ни в одну хронологию хотя бы по причине долгого пребывания в земной жизни? Князя П.А. Вяземского мы традиционно относим к поэтам пушкинского времени, но с таким же правом его поэзия может быть отнесена и к иным периодам. Достоевский, к примеру, этого старшего собрата Пушкина по поэзии пережил всего лишь на три года. Не забывая о том, коснёмся поэтического творчества некоторых русских поэтов, в середине века пребывавших безусловно.

С начала 20-х годов XIX века Фёдор Николаевич Глинка (1786— 1880) основное поэтическое внимание своё обращает на псалмы и некоторые ветхозаветные пророчества, — делая их предметом вольных переложений. Позднее, написав большую поэму "Иов" (1834), автор определил её жанр так: "Свободное подражание священной книге Иова". Такое определение можно приложить не только к поэме, но и ко всем иным "Опытам священной поэзии" (под таким названием выпущен был в 1826 году сборник значительной части духовных стихотворений поэта). Приведём хотя бы несколько названий подобных "опытов": "Гимн Богу", "Искание Бога", "Желание Бога", "Блаженство праведного", "Сила имени Божьего", "Глас к Господу", "Ангел", "Молитва и чаяние", "Молись душа"...

Что заставило Глинку желать Бога, искать Бога, обращать свой глас к Господу? Причина та же, что и у многих: неудовлетворённость земным бытием, угнетённость от греховности мира.

Как из такого состояния обратиться к Богу? Религиозные настроения сказались в Глинке ещё в годы обучения в кадетском корпусе, где сильное впечатление произвёл на него учитель Закона Божиего отец Михаил (будущий митрополит Петербургский). Искание правды становится на всю жизнь определяющим состоянием Глинки: он даже даёт клятву, выйдя из корпуса, "всегда говорить правду". Удручённый неправдой мира, человек всегда стремится утвердить правду — и прежде на том поприще, какое определено ему судьбой. Глинка служил долго и беспорочно: вначале на военных должностях, затем на статских, поднявшись до генеральских чинов. Его имя можно назвать среди героев наполеоновской кампании, за которую он был награждён многими отличиями, иностранными орденами в том числе. Много и нередко успешно боролся он, исполняя государственные служебные обязанности, с той неправдой, какой так изобильна всегда сфера административного управления, как военного, так и гражданского. Вероятно, отчаяние бессилия, которое порою овладевает человеком, стремящимся честно служить всеобщему благу, завлекло Глинку искать и иных путей борьбы со злом. Он вступает в Союз спасения, а затем в Союз благоденствия — ещё сравнительно безобидные декабристские общества. Благодаря этому к Глинке прочно пристал ярлык: поэт-декабрист. Декабристом он был умеренным, монархических убеждений не покидал, поэтому хоть и был арестован после восстания, и даже побывал в крепости, но наказанию подвергся мягкому: ссылке на гражданскую службу в Олонецкую губернию. Крепостные же впечатления отозвались в строках, ставших известной песней: "Не слышно шуму городского".

Была и иная причина декабристских увлечений Глинки: в общество он пришёл из масонской ложи. В масонстве, подобно большинству русских, Глинка надеялся отыскать средство к углублённому познанию истины, средство нравственного совершенствования и исправления общественного устроения. Кто не заблуждался в не вполне зрелые свои годы!.. Соблазна мистической тайны Глинка также не избежал. Он и в более поздние времена (с середины 50-х годов) увлекся даже спиритизмом. Собственно, сама духовная поэзия его отчасти взяла начало из этого источника. Он сам в мемуарах признавался, что ещё в ранние годы, когда стихов не писал, "играл про себя в мечты и поэтизировал", а затем доводил эту игру до почти реальных "видений". Такая сила воображения не может не соблазнить поэта на блуждание в тупиках мистических обольщений.

А с другой стороны — духовная поэзия была для него средством осмысления собственного времени, его забот и тревог. Исследователи давно отметили, что вольные переложения псалмов становилось под пером Глинки близкими гражданской оде. Так, через переживание страданий Иова поэт пытался постичь смысл выпавших на его долю испытаний.

С годами поэт всё более исповедовал славянофильские взгляды, в безверии же нигилизма и западничества видел проявление зла и исток возможных бед. Среди его друзей — Аксаковы, Хомяков, Погодин, Шевырёв (хотя и Чаадаев тоже). Многие его "после-декабристские" стихи легко осмыслить в русле именно славянофильской поэзии. Из известнейших — величественный гимн Москве "Город чудный, город древний" (1840).

Глинка был автором не только стихотворений и поэм, но и опытов в драматическом жанре, басен, мемуарных записок, научно-исторических статей и пр. Наследие его огромно и не во всей полноте освоено исследователями и любителями изящной словесности.

Тот же, кто не поленится вычислить разницу между хронологическими обозначениями крайних дат земного пути Глинки, не удержится от того, чтобы не подивиться и его долголетию.

Поэтическая судьба Владимира Григорьевича Бенедиктова (1807— 1873) складывалась странно, отчасти парадоксально. Вначале, при выходе первой книги в 1835 году, поэт имел шумный успех, иные ценители ставили его даже выше Пушкина. Но затем имя Бенедиктова оказалось едва ли не навсегда сопряжено с понятием "бенедиктовщина", которое означало: невысокий вкус, банальность, шаблонность поэтического мышления. "Развенчал" Бенедиктова Белинский — с его почти непогрешимым эстетическим чутьем. Конечно, художественный дар поэта не выделялся силой и оригинальностью, особенно в лирике любовной, да и в некоторых притязаниях на философское осмысление бытия. Однако в обращении к духовным темам поэтическая искренность Бенедиктова помогала ему, особенно в поздний период, превозмогать немощь таланта, рождала смелые образы, свежие идеи. Доказательство этому — созвучность его стихов нашему времени. Иные из них написаны как будто сегодня.

Остаётся лишь удивляться, как точно он угадал и отметил наши беды, нашу боль, наши проблемы. Из глубины времени обращая к нам жёсткие вопросы, поэт указывает каждому его собственную вину в собственных же бедах. Поэт полностью бездарный и неоригинальный никогда не сумеет одолеть жёстких границ своего времени, а если и ответит сочувственно настроениям и потребностям душевным какого-то круга читателей, то ненадолго. Поэзия Бенедиктова в лучших, хоть и немногих образцах своих одухотворена искренней верой и исконно православным стремлением к смирению и покаянию, — а это верный признак истинной духовности высших проявлений его поэтического мироосмысления. Поэт знает несомненно: спасение только в уповании на Бога; в Его помощи, в Его милосердии обретается человеком опора всегда и всюду.

Алексея Васильевича Кольцова (1809-1842) историки русской литературы не причисляют, кажется, к поэтам духовным, религиозным. Иные современники скорее склонны были укорять его даже в безбожии. Но в чем же виделось это "безбожие"? В том, что поэт как будто избегал тем сугубо церковных? Однако истинно религиозный человек и не обязан к месту и не к месту всуе употреблять имя Господне.

Кольцов — поэт истинно народный, что, несомненно, признаётся всеми за бесспорную истину. Религиозность же народная — часто особого свойства, что и отразил поэт. Простой человек не торопится выставить напоказ собственное отношение к Богу, тщательно укрывает его порой (что давало в своё время религиозно нечуткому Белинскому повод объявить русский народ равнодушным к вере). Религиозность народа, как и духовность поэзии Кольцова, сказывалась в обращении к вере в минуты скорбей и сокровенных раздумий над важнейшими вопросами бытия.

Испытание веры совершается тем выбором, который постоянно предлагает человеку жизнь: выбором между небесными и земными сокровищами. Как русский православный писатель, Кольцов в этом выборе не колеблется. И он предается размышлениям о "земном счастье" (для человека эвдемонической культуры нет важнее вопроса). И счастье это разумеет, опираясь именно на евангельскую мудрость — в том сомневаться не приходится.

Религиозность народа, отражённая поэзией Кольцова, проявляется и в том, что, отыскивая ответы на обступающие его вопросы, человек как бы бессознательно ищет опору в наставлениях церковных: не мудрствуя лукаво, сознаёт в них высшую правду. Показательно здесь стихотворение "Удалец" (1833).

Обращение к Богу, к вере мы нередко видим в тех стихотворениях Кольцова, которые и не связаны прямо с духовным поиском, а говорят о простейших жизненных ситуациях. Это так же естественно для поэта, как дыхание, и является признаком истинности его веры.

Как всякая вера, она может и колебаться сомнением, но у Кольцова на пути к безверию заслон: молитва к Богу с просьбой дать мудрость для постижения такого труднопостижимого противоречия. Так и во всяком сомнении — свет не от рассудочного знания, но от Божией мудрости. Размышление над тайнами природы ("Великая тайна", 1833) также завершается сменою тяжких дум сладостной молитвой.

Кольцов с большой поэтической силой выразил укорененную в народной жизни и народной душе не нарочитую, но органически присущую русскому человеку бесхитростную веру. Вот и ответ на сомнение, вот и помощь неверию. Вот и духовное прозрение: истина в любви Милосердного.

Есть среди многих прекрасных стихотворений Ивана Саввича Никитина (1824—1861) одно, которое при всей его безыскусности и внешней непритязательности, мы можем поставить в ряд великих шедевров русской поэзии. Недаром даже Добролюбов, не очень благоволивший к стихам Никитина, отметил эти строки с незатейливым названием "Дедушка" (1858).

Сыскать ли более точный образ истинного христианского отношения к жизни — в миру, в бытовой обыденности? Немногими штрихами, но полно обозначенная жизнь человека — радостное приятие всего, что предназначено волей Божией. При физической немощи — великая духовная сила. В чём источник той силы? Стихотворение заканчивается вопросом, риторическим по сути, ибо ответ уже дан: "И за скорби славит Бога божие дитя". Если не мудрствовать лукаво, то в этом ведь и выявляется единственно истинная вера, укрепляющая дух.

Вопрос о крепкой опоре не был для поэта отвлечённым: собственная жизнь его была полна многих тягот и лишений, и обретение силы духовной стало насущной необходимостью и для него самого. Никитин не замкнулся в своём индивидуальном бытии, ибо стремился разглядеть, ощутить одухотворяющую силу во всём Божием мире.

Красота природы определена для поэта Божиим в ней присутствием. Этого же чувства не отнять и у других русских поэтов, но у Никитина это ощущение, быть может, становилось особенно обострённым.

Можно сказать: наблюдать и видеть мир так приметливо, как то обнаруживаем мы у Никитина в его пейзажной лирике, — до восхищения и любования самыми тончайшими проявлениями красоты каждого мига бытия природы — это значит выражать свою любовь к Богу. Ибо в красоте творения отражается всегда красота и совершенство Творца. Напротив, небрежение красотой творения есть равнодушие к его Создателю. Никитин даже не называя имени Божьего, говорит каждой строчкой о своей любви к Нему.

Разумеется, любить природу может и безбожник. Для него в такой любви раскрывается возможность душевного движения к Творцу, но не всякий использует такую возможность.

Для Никитина же состояние духовной жажды было естественно и едва ли не постоянно. Внутренний прорыв его поэзии поэтому всегда устремлён ввысь.

Стихотворений с религиозными темами у него множество. Но их надобно не перечислять, а читать. Их всех объединяет — горячая убеждённость: ни в чём, кроме веры, не найти человеку поддержки и опоры. Это стало главной темой поэтического творчества Никитина. С несомненностью увидел он животворящую силу в святой благодати, о которой смиренно и молил Творца.

Слово молитва частое в названиях стихов Никитина: "Молитва", "Молитва дитяти", "Сладость молитвы". Именно в сладости молитвы ищет поэт и обретает, подобно многим, утешение в тяготах земных, прославляя Бога за посылаемые скорби. В сладости молитвы и в обращении к Слову.

Разумеется, такая направленность поэтического дара Никитина не могла вызвать сочувствия революционного демократа Добролюбова, что и стало скрытой причиной неприятия никитинской поэзии критиком, ибо смирение антиреволюционно по сути своей.

Никитин был истинным печальником за народ, он через собственное сердце пропускал общие беды. Это одна из причин его ранней смерти. И к печали за народ он звал собратьев по перу.

Видя во всём святую благодать, Никитин стал одним из самых проникновенных певцов природы, обогатил русскую поэзию многими шедеврами пейзажной лирики.

Поэт обладал несомненным панорамным зрением. Оно величественно проявилось в одном из шедевров русской поэзии, стихотворении "Русь" (1851), где всё необозримое пространство русского бытия поэт охватывает единым взором. И важно, что Русь для поэта не просто широкое пространство, дивящее своими красотами, но — державная и Православная родина.

Не всегда громкая, но всегда истинная поэзия Никитина раскрывает смысл подлинной духовности, запёчатлённой в тревожащих всякую чуткую душу строках его стихов.

Алексей Константинович Толстой (1817—1875) известен читателю как тонкий лирик (недаром многие его стихи положены на музыку), исторический романист (кто же не читал "Князя Серебряного"?), драматург (историческая трилогия о событиях на Руси прославлена многими постановками), несравненный мастер иронии (Козьма Прутков едва ли не превзошёл славою одного из своих создателей). Гораздо менее знаем мы его как поэта духовной направленности. Между тем, в самом его обращении к истории нельзя не увидеть стремления дать нравственно-религиозное осмысление не только событий давнего прошлого, но и жизни вообще. И если в лирике поэта произведений чисто духовного содержания не столь много, то это вовсе не говорит о религиозном индифферентизме его. Скорее это целомудренное желание скрыть слишком сокровенные переживания.

Но религиозное чувство, если оно есть, не может не обнаружить себя. Оно отразилось во всей полноте прежде всего в поэмах "Грешница" и "Иоанн Дамаскин", главная тема которых — торжество святости.

Сюжет "Грешницы" (1858) прост, безыскусен. События происходят в Иудее при правлении Пилата. Некая грешница-блудница горделиво утверждает, что никто не сможет смутить её и заставить отречься от греха. Однако святость Христа повергает её.

Поэма "Иоанн Дамаскин" (1859) основана на житии святого, она есть его поэтическое переложение. Разумеется, автор выделил в пересказе прежде всего то, что живо тревожило его душу: тема осуществления поэтом Божьего дара, преодоления препятствий для духовного поэтического творчества.

Особого разговора требует историческая трилогия А.К. Толстого, состоящая из трагедий "Смерть Иоанна Грозного" (1866), "Царь Феодор Иоаннович" (1868) и "Царь Борис" (1870). Трилогию можно рассматривать как грандиозное произведение в пятнадцати актах: настолько близки между собою все части событиями и составом действующих лиц. Главный герой трилогии — Борис Годунов, с ним связана основная нравственно-религиозная проблематика её. Борис — в центре событий, разворачивающихся не только в последней трагедии, но и в первых двух: как действующее лицо он равнозначен и царю Иоанну, и Феодору. Единство действия трёх трагедий основано на сквозной интриге — на стремлении Бориса к власти и на пребывании его во власти. При этом каждая часть строится и на собственной идее, выделяемой из единого содержания трилогии как составная часть.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: