double arrow

Ущербность и грех всегда агрессивны — и всегда навязывают себя в качестве нормы. 10 страница


Вымышленный ангел, явившийся из этого мнимого мира, поэтому выглядит соответственно способностям Дуни к фантазированию. Но ангел здесь же — посланец "небес", "исследовательский зонд" в пространстве растерянного человечества. Одновременно он самостоятелен, сам обнаруживает земной мир в результате исследования вселенной. Поэтому существование самой Дуни становится следствием пытливого ангельского поиска.

Против ангела ведётся интрига — самим Сталиным — "в пику Всевышнему": с целью задержать ангела на Земле, чтобы не создавались помехи для осуществления вожделенной социальной гармонии. Но это становится лишь частью более сложной и коварной интриги дьявола Шатаницкого, тоже имеющего виды на Дымкова: с его помощью окончательно погубить человека, чтобы оправдать свой ропот против Творца, и Дымков вовлекается, вкупе с православным священником, в более хитрую игру, должную привести к сатанинскому выигрышу. С этой точки зрения встреча Шатаницкого и Дымкова выражает главный смысл всех событий, так что "единственно для маскировки той туманной пока, сверхмасштабной махинации заблаговременно возникли не только старофедосеевское кладбище с укромным флигельком, заселённым нынешними обитателями, но и самая эпоха наша, предшествующая великому финалу". То есть для переговоров вымышленного ангела с вымышленным дьяволом создаётся само время, в котором осуществляют своё бытие не только народ, страна, Москва, Кремль, Сталин и прочие, но и сам автор, всё это нафантазировавший. И вся сталинская эпоха оказывается наваждением, как пирамида-памятник вождю. Автор навязчиво подчёркивает, что он со своей фантазией есть лишь исполнитель некой воли, что он подобен пишущей машинке, на которой кто-то печатает, что он выполняет задание... Но задание-то он получает на встрече с Шатаницким, то есть с вымышленным им же самим персонажем. Автор — орудие своего вымысла?

Всё начинает напоминать вопрос: что первично — курица или яйцо? Кто снёс то яйцо, из которого вылупилась первая курица? Кто придумал необходимость встречи ангела с дьяволом, которые используют персонажей, придуманных автором, который сам явился лишь внешним созданным условием для придуманной (кем?) встречи ангела с дьяволом?

Соответственно этому замкнутому пространству неразрешимых вопросов в повествовании полностью смешается хронология, разобраться в которой порой невозможно. В одной системе координат некое происшествие может стать следствием другого, для которого, в иной иерархии, оно является уже причиной. В структуре событий романа действует многоуровневая система слежения всех за всеми. И автор — в такой же мере объект слежения персонажей, в какой сам следит за ними, пытаясь осмыслить человеческое бытие.

В воображаемом пространстве романа-наваждения выстраивается пирамида, уходящая вглубь (а не ввысь) бытия, но так, что погружение внутрь неожиданно выносит исследователя вовне, в сферы, обнимающие всё, что представлялось прежде всеобъемлющим. Погружение в микромир приводит к обнаружению себя в макромире. Этому соответствует помещённое в роман рассуждение о замкнутой на себя физической модели вселенной. Так утверждает дьявол Шатаницкий, но таков и опыт ангела Дымкова.

Важно, что Дымков постигает всё это из чистой тяги к знанию, тогда как дьявол имеет и цель, изучив всю иерархическую пирамиду, бросить вызов Главному — заменив человеческую живую веру и даже безверие верой зрелости, состоящей "в более жестоком антагонизме с наивной и всесильной верой детства, чем самый атеизм". Иными словами: вера должна быть разрушена рациональным началом, только облекающимся в оболочку религиозности, но по сути становящимся верой в математические и физические абстракции.

Секрет в том, что во всех этих самозамкнутых пирамидах нет подлинной вершины: абсолютная величина одной пирамиды тут же оказывается абсолютной малостью другой. Поэтому у ангела становится бессмыслицей то, что истинно у отца лжи.

Леонов выводит своё познание к давней проблеме противостояния веры и рассудка. Но в пирамиде романного пространства он оставляет эту проблему туманно неопределённой. В созданной им системе теряет смысл любая иерархия и любой вопрос о причинах и следствиях. Всё причина всего и одновременно всё следствие всего. Вот где кроется обоснование мысли дьявола об отсутствии Бога в бытии. Но против кого же он тогда борется? Да против Того, Кто в одной (дьявольской) системе ничто, а в другой, взаимопроникающей, — Всё.

Одновременно рассудок совершает переосмысление искупительной жертвы Христа: Голгофа есть искупление собственной жестокости и несправедливости Творца к Своему творению. К такой мысли приходит у Леонова православный священник. О. Матфей склонен приписать именно Христу вину за все беды человечества.

Занимательно описание видения о. Матфея, "не уступающего" апокалиптическому (претензия, однако!). С некоей колокольни о. Матфей взирает на необозримый поток человечества, покидающий Христа и движущийся к "мечте", овеществлённой "материальными объектами" в виде "башни вавилонского профиля" и кварталов райских небоскрёбов с весьма привлекательными подробностями жизни и быта в них. Ясно, что "мечта" есть воплощённая богоборческая идея. (И после подъёма на вершину пирамиды последует неизбежное падение.) Но перед этой идеей оказывается бессильным Сам Христос, вместе с о. Матфеем взирающий на людское шествие. Положение Христа представляется священнику двойственным: Он и совершает подвиг выше Голгофского, вдохновляя человечество на стремление к "мечте", и оказывается ненужным этому обновляющему себя человечеству.

О. Матфею представляется всё совершающееся именно концом, "излётом", христианства: Христос вначале предал смерти Своё человеческое естество, теперь же растворил в человечестве и Свою Божественную природу. Вот, якобы, смысл вселенской мистерии, знаменующей космическую судьбу христианства. Человечество устремляется к "мечте", во Христе же обретённой, и тем обрекает себя, по тайному замыслу дьявола, на уничтожение (Вавилонская башня указана недаром).

Еретическая убеждённость священника в непременном примирении Добра со злом (ведь если первородный грех в несправедливости Творца заключён, то что помешает это "зло" устранить?), в восстановлении небесного единства (со включением сюда и прощения сатаны, и апокатастасиса), "порушенного разногласиями при создании Адама", — обусловила предназначенность о. Матфея совершить сакральный акт, знаменующий грядущее примирение Главногос бунтарями — "возглавить генеральный момент унизительной процедуры — нищей епитрахилью накрыть посыпанную главу коленопреклонённого дьявола — босого, во вретище,с куском символического вервияна шее". Одного не знает батюшка: примирение мыслится вкупе с уничтожением не оправдавшего возложенных на него надежд человека. Священнику предлагается стать спасителем мира — ценой собственной окончательной гибели... Что ж, дьявол даже и не обманывает как будто. Только не договаривает до конца: погибнуть суждено не только священнику, но и всему человечеству. Автор словно предупреждает это самое человечество о возможном падении на пути "к звёздам", к чаемому благоденствию.

Последний роман Леонова — сложен, глубок и полон глубинных же заблуждений в попытках осмыслить основы бытия. О нём можно сказать: вот блеск и нищета той литературы, которая вышла из традиций XIX столетия, но одновременно опиралась и на опыт бездуховных исканий советской эпохи, не сумев освободиться от них вполне.

Следует также заметить: писатель направляет мысль не по православному пути освоения Истины, но уповая на неопределённый "регламент природы". А это уже поворот вспять. Ибо никуда не уйти от вопроса: какой природе призван покориться человек? Да ведь в земном мире природа, повреждённая грехом. Следование её законам неизбежно приведёт к гибели.

На самом исходе века и тысячелетия появился роман Виктора Николаева "Живый в помощи" — страшное свидетельство об афганской войне. Оказалось, человек может быть поставлен в такие условия, что готов лишиться в себе и всего человеческого. У Астафьева его воины, даже в слабостях своих и мерзостях, — всё же люди. И враги, немцы, тоже люди, по-человечески понятные, нередко и нравственно привлекательные. Здесь же, у Николаева грозит близость звериного в человеке.

Что спасёт, что охранит человека?

Само название романа — ответ. Девяностый псалом, читаемый православными христианами во время бедствия и нападения врагов, — вот ответ.

Роман Виктора Николаева — живое свидетельство очевидца. Недаром имя главного героя не укрывает его единства с автором.

Роман "Живый в помощи" — о войне, жестокой и ненужной. Но это и роман о молитве, о молитвенной помощи человеку в смертельных испытаниях. Весь текст романа перемежается молитвенными текстами, они сами становятся событиями этого произведения.

Воспоминание о давней детской молитве, вызванное свидетельством глубокой веры умирающего солдата, преображает само миро-сознание в душе главного героя, к тому моменту ещё и неверующего как будто, — и это становится рубежным моментом в его судьбе.

Впервые в военной прозе, столь обильной в нашей литературе, Николаев сказал слово не просто о русском солдате, но — о православном воине. Кажется, проще ведь было сказать о том, отображая великую освободительную отечественную войну, но то ли не посмели, то ли не разглядели того ни В. Быков, ни В. Астафьев, ни тем более М. Шолохов, К. Симонов или Ю. Бондарев. И вот теперь, рассказывая о войне непопулярной и чуждой нашему народу, нужной лишь отравленным партийной идеологией, только теперь прозвучало слово о тех, кто нёс в себе веру вопреки всему.

Доказано, что все непроизвольные поминания имени Божьего, которые вдруг прорываются у смотрящих в глаза смерти, не есть пустой звук, но свидетельство о таящемся в глубинах души, ею, быть может, несознаваемом даже.

Автор даёт осмысление самой сути православного воинства, не скрывая и отступлений от неё в огне войны, он противопоставляет воина православного всем прочим, предупреждая о пагубности забвения того основного, что все различия определяет: "Но когда мы вспоминаем о нашем русском православном Боге, возвращаемся к заветам предков, к традиционным нормам морали и нравственности, отходит от сердца злоба и ненависть, сребролюбие и трусость, и в нём водворяется смиренный христианский непобедимый покой воина, против которого никогда не выкуют, сколько бы ни старались, равноценного меча ни безбожный Запад, ни мусульманский Восток".

Николаев, опираясь именно на это понимание, касается идеи державного "имперского" сознания, так ненавидимого Западом и прозападной леволиберальной интеллигенцией. Недаром автор сближает русское самосознание с идеей битвы духа. Они и нераздельны, оттого и ненавидимы силами зла: духовная крепость определяет и державный дух, а он не даёт разъединяться тому, что только и может противостать злу мира сего.

Николаев даёт всему осмысление религиозное, поэтому и правду жизни видит вернее. Так близко, вплотную ощутивший зло, писатель не мог не поставить вопроса об истоках зла. И как православный человек не мог ответить иначе, чем ответил. Безбожие — какая же ещё может быть причина, допускающая зло в души людей? Есть же и такие, кого горе ставило на путь к Истине.

Нелёгкий путь к Богу совершает главный герой книги. После выхода из Афганистана он возвращается к обыденной жизни и как будто забывает о Боге. Но Промысл проводит его через безнадёжную болезнь, чудесное (в прямом смысле) исцеление, ниспосланное по молитвословию псалма, затем через особые знаки приводит к преподобному Сергию, затем в таинстве соборования изгоняет угнездившихся в душе бесов и определяет на служение в храме. Здесь бывший солдат ощущает себя православным воином, участвующим в духовной битве со злом.

Герою романа открывается великая истина о роли Церкви в подверженном греху мире. Обыденное либеральное сознание издавна осуждает Церковь за малое участие (или вообще неучастие) в общественной жизни, в политических распрях, за удалённость от партийной борьбы. Пребывая в алтаре, помогая священнику совершать богослужение, Виктор проникает душой в смысл литургической жизни. Церковь вовсе не устраняется от мира, но самым действенным образом участвует в жизни всеобщей, вставая на брань не со следствием, но с источником зла.

"И как бы видел тысячи и тысячи русских храмов, где в то же время единым духом и едиными устами могучей рекой благодати лилась православная служба, шла битва с мировым злом, битва с сатаной, битва с антихристом".

К сожалению, в литературе конца века среди многого написанного и опубликованного слишком мало отыщется равного по духу роману В.Николаева. Жестокое мнение о состоянии русской словесности на рубеже веков высказал профессор В.Воропаев: "Как мне представляется, исчерпаны творческие возможности современных авторов. Они не могут писать, как классики. А по-своему сочинять у них не получается. То, что они печатают, это не литература". Воропаев видит в таком состоянии литературы отражение общей апостасии современной жизни.

Развивая это суждение, можно предположить: литературы нет, потому что оскудевает духовное состояние народонаселения. Есть и будут отдельные интересные всплески художественного творчества, но утрачивается развитие, литература перестаёт быть процессом, в котором раскрывается Истина. Писателю нечего сказать, а если что-то важное и высказывается, то некому это воспринять. Вектор общественного внимания направлен не вверх, а вниз. Толпа живёт стремлениями тела, а тело требует хлеба и зрелищ. Истина оказывается никому не нужной.

Можно рассуждать менее пессимистично. Современное эстетическое освоение бытия отстаёт от потребностей времени. Реалистическое мировидение исчерпало себя. В поисках нового искусство мечется, забредая в тупики постмодернизма. Однако освоение глубин православного миропостижения может ещё подсказать художникам новые, неведомые доселе возможности творческой мысли.

Какое из двух предположений верно?

Ответ может дать лишь время.

Среди поэтов последней четверти XX века, которые в разной степени испытывали себя в духовной поэзии, можно назвать иеромонаха Романа, В.Афанасьева, И.Бродского, Н. Карташову, Ю. Кублановского, Ю.Кузнецова, О.Николаеву, О. Чухонцева. Не все они равно интересны в этом аспекте своего творчества. Так, обращения Бродского к духовным темам были эпизодичны, да он, кажется, себя невером объявил, занимая своё внимание религией лишь походя. Карташова даёт скорее душевно-эмоциональное осмысление религиозных проблем. Поэтическое творчество Чухонцева отличается неким обобщённо-христианским подходом к осмыслению жизни, то же можно сказать об эпизодических обращениях к духовным темам в поэзии Кузнецова, лирике Кублановского.

Для нас же, в рамках избранной проблемы, важнее, интереснее православная по духу поэзия, строгая, освещенная и освящённая полнотою Истины Христовой.

Виктор Васильевич Афанасьев(р. 1932) начинал свой путь в литературе как поэт мирского, душевного мировосприятия.

И вот оказалось — всё прежде созданное, написанное было лишь приуготовлением к творчеству иного рода. С начала 90-х годов стали выходить созданные Афанасьевым жизнеописания великих подвижников: преподобного Серафима Саровского, преподобного Антония Великого, Оптинского старца Варсонофия, священномученика архимандрита Исаакия. А затем — чудесный взлёт духовно-поэтического творчества. В 1996 году поэт издаёт сборник духовных стихов "Лествица", в 1999 году — сборник "Зреет жатва".

Названия сборников и примечательные, и таящие для автора опасность: они сразу соотносят наше восприятие не только с известными образами Священного Писания (Быт. 28,12; Мф. 13,30; Ин. 4,35; Откр. 14,15), но и с великим трудом преподобного Иоанна Лествичника, а с ним сопоставление кому выдержать? Но вот парадокс: память о святоотеческой мудрости не мешает, а помогает полнее воспринять и осмыслить поэзию Афанасьева. Соотнесённость же с библейскими образами всегда даёт верный ориентир в понимании любой истины. Поэт раскрывает состояние человека, совершающего жизненный путь в нелёгком восхождении от дольнего к Горнему, в постоянном памятовании о грядущей жатве Господней.

Стихотворения и поэмы Афанасьева — поэзия подлинная и православная по духу. Истинно православное религиозное чувство, нужно помнить, отличается всегда сдержанностью, строгостью выражения и отсутствием какой бы то ни было экзальтации и слащавости (что весьма ощутимо бывает у католиков). И это составляет важную особенность Афанасьева как поэта. Особенность его стихов и в том, что при всей искренней индивидуальности выраженных в них переживаний, — они всегда могут быть соотнесены с мудростью надличностной. Это укоренённое в православном сознании свойство миропонимания: ничего не вносить в него слишком от себя, от своего мудрствования, от стремления выпятить неповторимость собственного взгляда на мир. Православная вера поверяется всегда истинами Писания и духовным опытом Святых Отцов. Оттого она и истинна. Потому-то автор "Лествицы" и не боится сопоставления его стихов со святоотеческой мудростью: они, напротив, рассчитаны на такое сопоставление.

Заглавное стихотворение первого сборника — "Лествица", несомненно, одно из ключевых в сборнике, хотя и укрывается в его середине:

Как страшен для меня был этот день:

Вскарабкался я на одну ступень,

Взглянул наверх — а там лазурь Небес...

Напрягся я и на вторую влез,

И вот, душою радостен и смел,

Но весь в поту, я третью одолел!

Взглянул наверх: как тёмен свод Небес!

А вкруг меня с крюком летает бес, Д

а крюк-то острый и в крови уж тех,

Кто рвался к Небу, обгоняя всех.

Человек, новоначальный в Православии, возразит: чем ближе к Небу, тем должно быть светлее от лучей горнего нетварного сияния. Но Отцы предупреждали всегда именно об опасности самого духовного возвышения: чем выше, тем неистовее бесы и тем больше опасность падения. Поспешающего же в духовном делании, если не остановить, поджидают бесы с крючьями. Такое изображение лествицы видим мы на одной из древних икон. На него, несомненно, ориентировался и поэт.

Каждый индивидуальный опыт бесценен. Поэзия же, когда она направлена на истинную цель и когда она художественно безупречна, несёт в себе бесценное сокровище каждому, ей внимающему.

Это важно, это сущностно необходимо нам, чтобы кто-то ненавязчиво подсказывал нам необходимое для души нашей. Вот об этом, о потребности такого укрепления, такой помощи — многие стихотворения Афанасьева. Они становятся выражением молитвенного состояния человека (а теоретик отнесёт их к жанру поэтической молитвы), покаянной мольбы.

Глубоко, опираясь на святоотеческую мудрость, показывает поэт, как страсти завладевают душой, ведя её к гибели. Начинается с безобидного — приводит к страшному. Святые Отцы учат: малое открывает дорогу тому, что опасно душе. Сразу отчаяние не приходит — оно посылает вперёд себя лёгкую грусть. Мы говорим о вечном противоречии в нас между верой и рассудком — поэт облекает в запоминающийся образ то, что бьётся у каждого в тесноте непроявленных слов.

Как трудно совладать с умом своим, —

Я — за молитву, он — к делам и людям,

Он в прошлое и в даль, а я за ним,

Зову — вернись, давай молиться будем!

Но сердце, — вот где всё заключено,

Что не бежит, а всё плотней теснится,

То, чем живёт для вечности оно,

Что дал Господь отеческой десницей.

Афанасьев пишет о связи времён, о духовном единстве с ушедшими предками нашими. То, о чём пишет поэт, — есть Церковь Христова, хранящая единство всех своих чад вне времени и пространства. Об этом — многие стихи Афанасьева: о России, о пути народа через времена к Богу, об остроте ощущения своей связи бытием Церкви.

Вот эта истина, истина о единстве церковном между людьми и о единстве человека, всего мира с Творцом наполняет всю поэзию Афанасьева. Она пробуждает в каждом читателе чувства добрые, светлые, заставляет (незаметно для сознания) стремиться к горнему миру, одолевая в себе внутреннюю греховность нашу.

Однако не только содержание, но сам стих у Афанасьева формой своей влечёт к себе. Выразителен язык этой поэзии: чуть-чуть — в меру — архаизированный, уподобленный церковному. Необычайно красив ритмический рисунок многих стихотворений. Фраза у поэта всегда ёмко насыщена, часто чётко афористична и тем врезается в сознание.

Помимо лирических стихотворений Афанасьев сложил несколько поэм. Одна из них посвящена великому игумену земли Русской, преподобному Сергию; а точнее, тому событию из жития святого, который хорошо известен каждому по знаменитой картине М.Нестерова "Видение отроку Варфоломею". Кажется, это лишь первая часть большого поэтического создания. Написанная в традиции похвалы святому, то есть прославления его подвига, поэма сочетает особенности эпического повествования и духовного гимносложения. Рассказ перемежается возглашением горней радости, которая всегда звучит в икосах акафистов, так что и вся поэма становится близкой этому жанру церковной литературы. Несомненно, если автор продолжит работу над избранной темой, его поэма станет значительным произведением всей русской духовной поэзии. А что работа продолжается, свидетельствует появление во втором сборнике поэмы "Схимник Пересвет", духом и темой близкой поэме об отроке Варфоломее. По сути, обе эти поэмы могут стать главами большого духовного эпоса о времене преподобного Сергия.

Поэма "Небо" раскрывает важную истину: само созерцание мира Божьего даёт человеку возможность заглянуть и внутрь себя, увидеть многое важное, тайное, осмысляемое через духовное соприкосновение со всем бытием мира.

Ещё одна поэма посвящена переложению, поэтической обработке "Книги пророка Ионы", что сразу становится видно из названия: "Иона пророк". Традиция также в нашей поэзии давняя. Но если бы то было простое переложение — оно бы не стоило затраченного труда: проще было бы обратиться к соотвествующему тексту Библии. Нет, автор не просто пересказывает в стихах всем давно известную историю (хотя и сам пересказ поэтически интересен), но через библейскую мудрость осмысляет более позднее время, предшествующее явлению Спасителя. И это естественно, ибо в пророке Ионе толкователи видят один из прообразов Христа, а через то и наши проблемы. Важно среди всеобщей тьмы греха суметь различить то, что является залогом спасения человечества.

Достоинства этой поэзии таковы, что как явление русской культуры её должно поставить куда как выше не в меру превознесённых созданий многих поэтов, (не говоря уже о штукарях, обильно имитирующих поэзию). Жаль, что тиражи книг поэта слишком малы и что читатель, кажется, в массе своей не дотягивается до такой поэзии.

Подлинная поэзия способна так ёмко выразить мысль, что многословные трактаты и рассуждения покажутся бессильными перед её глубиной. Можно долго судить о смысле жизни, а поэт вдруг скажет просто:

Может быть, и я когда-то,

Небом и землёй богата,

Встречу наступленье дня

Со слезами примиренья,

Чувствуя, как смысл творенья

Прорастает сквозь меня.

Олеся(Ольга Александровна) Николаева(р. 1955) выразила в этих строках, вероятно, бессознательно, тяготение к духовному осмыслению бытия; религиозное, христианское приятие его всем существом своим.

В поэзии Николаевой с годами нарастает то, что определяет мировидение поэта и всё более становится основным содержанием этой поэзии: ощущение постоянного присутствия Творца в творении. Понимать эту истину как будто несложно, но жить ею удаётся немногим. Именно всеприсутствие Божие создаёт неповторимость каждой личности, несущей в себе, пусть и в искажённом виде, Его образ и подобие. Каждый ли из нас помнит об этом, тщеславно помышляя о себе?

"Говорят, человек штучен и неповторим. Никогда на свете не было такого же человека и не будет впредь. Только тот, кто любит его, понимает, что это — так.

И если не было бы Того, Кто способен это вместить, каждого человека знать по имени и в лицо, — суетна была бы вся эта бурлящая пестрота, сдерживаемая общими именами Петров и Павлов, Лазарей, Марий, Марф".

Это из цикла стихов в прозе "Апология человека". Мысль поразительно глубокая. Здесь — осмысление бытия человека через бытие Божие, через Благую весть о мире: недаром использованы столь значимые новозаветные имена. И имя каждого человека как бы включено теперь в этот знаменательный ряд. Все равны во Христе, и все неповторимы в Боге: именно через Его пребывание в каждом и пребывание каждого в Нём.

Также важная мысль: всеприсутствием Бога совершаются все дела на земле. Искусный целитель ("Исцеление"), применив своё мастерство, отступает, "давая место воле небесной", и благодарностью Совершителю завершается исцеление. Николаева каждое событие воспринимает через ощущение Божиего попечения о мире и о человеке. И через упование на это попечение, совершается ли оно непосредственно, либо через избранников, сумевших одолеть бесовские соблазны. Евангельские истины, библейская образность — важная особенность содержания поэзии Николаевой.

Заглавное стихотворение её нового сборника "Amor fati" обращает наш внутренний взор на трагизм земного бытия человека, трагизм необходимости постоянного выбора в этом бытии, трагизм постоянной скорби, ничем не одолимой, в которой осуществляет себя Промысл Создателя. Но трагический выбор скорби преображает трагедию и скорбь в радость духовную.

"...многими скорбями надлежит нам войти в Царствие Божие" (Деян. 14,22).

Отвращение от скорбей навязывается нам гордыней. Гордыня тянет к самоутверждению через тщеславное вознесение себя над прочими. Мы знаем: то болезнь наших дней. Ироничный диагноз ставит поэт этой патологии времени:

"Удивительно, как человек изворотлив, как он живуч! Чем только не способен гордиться, хвастаться человек! Что только в себе не отыщет, чтобы сделать точкой опоры, рычагом, мир поворачивающим к себе.

— У меня самые малосольные огурцы!

— У меня — самая больная в больнице печень!

— У меня — самые чёрные мысли, каких не было никогда и ни у кого!

— А у меня — самые-самые непростительные грехи!"

Поэт (как и всякий человек, но поэту проще: у него на то дар) тогда начинает истинно воспринимать и осмыслять мир, когда применяет к нему не обычную, земную линейную, но горнюю — обратную — перспективу, природа которой раскрывается в православной иконе. В обратной перспективе совершается взирание горнего мира на земной. Время необходимо осмыслять только по канонам вечности. Это трудно, почти невозможно, но необходимо.

Что может укрепить силы? Быть может, только осознание, что следуешь по пути, проторённому великими? Николаева откровенно подчёркивает свою обращённость к традиции (а мы должны вновь заметить, что только овладение традицией позволяет идти дальше и сказать своё слово, иначе всё "новое" будет просто безграмотным).

Одоление печали мирской совершается через молитвенное обращение к источнику жизни. В том, как знаем, давняя традиция русской литературы — молитвенная лирика. Николаева прикоснулась и к этой традиции.

Одно из важнейших произведений у Николаевой — роман в стихах "Августин". Произведение о загадочном монахе, не то о вымышленном, не то о настоящем, не то о подлинном, не то о самозванце: бежавшем от мирских испытаний и скорби и прилепившемся к монашеской жизни. Судьба его замысловата и сложна, но важнее не извивы её, а итог: приятие мира Божиего и всего, что есть в мире, покорность Промыслу. В келье Августина остаётся его сочинение "Сыне, отдай Мне сердце", созданное в традиции псалмотворчества.

Вот средство одолеть любые невзгоды, любое отчаяние: осознавать всеместное и всевременное действие Промысла. Николаева утверждает: эстетическое прослеживание судьбы Августина есть прямое поручение Божие, данное через того, кто Ему служит. Читатель же сам приходит к необходимому выводу: это художественное исследование жизни есть раскрытие истин православной мудрости. Поэтому Бог поручает его поэту, делая поэта своим пророком.

В поэзии Николаевой каждый найдёт знакомое ему, ибо это мудрость православной святости. В этом её ценность: она не сочинена поэтом, но воспринята от чистых сердцем.

— Зачем же повторять известное?

— Одним известно, другим нет. Истину же полезно повторять всегда.

— Но повторение не принижает ли поэзию?

— Пророк всегда говорит не своё. Он послушен велению Божию, и ему нет нужды до суетного стремления утвердить себя собой. Была бы истина. А в первый или в сотый раз она сказана — всё равно.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В падении прародителей дух человека взбунтовался против Бога. Эпоха Возрождения символизировала "освобождение" души от духа. "Серебряный век" русской культуры сделал шаг к завершившему век и тысячелетие постмодернизму, который пытается полностью вывести тело из-под власти высших начал. Конечно, совершающиеся процессы распадения первозданного единства человеческой природы не сопряжены исключительно с названными эпохами. (Так, предшественниками постмодернизма можно с полным правом назвать Рабле или новеллистов Возрождения.) Но эпохи эти нагляднее сосредоточили в себе происходящее на протяжении всей истории после грехопадения. Целью главного соблазнителя было именно разрушение целостности того, в ком был запечатлен образ и подобие Божии.


Сейчас читают про: