double arrow

Сталинград приходит в поселок

Зима входила в силу. Ночью сухой морозный ветер, точно песком, шуршал по стенам. На шоссе – твердо сбитые ветром переметы.

Фронт сегодня – это Волга, город на ее берегу. Газетки захлебываются речами фюрера. Обычные рассуждения о провидении и его избранниках (не стесняясь, фюрер заявляет, что он и есть избранник судьбы), а сквозь это бормотание прорывается выкрик игрока, который, не заглядывая ни в карту, ни в карман, идет ва-банк. Этот выкрик в газетках выделен жирным шрифтом: «Чей Сталинград – того победа». Совсем неожиданно это пророчество сделалось популярным, его повторяют: все видят – не дается Гитлеру Сталинград, люди верят – не дастся.

И когда свершилось там, на Волге, об этом, как тогда о разгроме под Москвой, люди заговорили как о чем-то всеми загаданном.

У комендатуры на шоссе толпятся немцы с газетками, что-то горячо обсуждают. О чем они говорят, жители знают. Люди из окон посматривают на немцев с газетками, а у самих листовки в руках. Листовки – советские. Чей Сталинград – того победа? Ну что ж, пусть будет по-вашему!

У Корзунов листовок уже не держат. Но Павел побывал у Лиса и сам сделался листовкой: в памяти его отпечаталось каждое слово и все до единой цифры. Толе радостно видеть маму такой улыбающейся. Вопросы ее чисто женские:

– Дивизия – это много?

Дружно множат количество дивизий на тысячи солдат – получается даже больше чем триста тысяч.

– Ого! – удивляется мама.

Казик явился и с порога:

– Слышали? Теперь им до границы катиться без передышки.

Он говорил, как бы закрыв глаза (хотя и смотрел), здорово хохотал над неудачником фюрером, будто изо всех сил старался заставить не верящих ему людей поверить, что Сталинград – их общая радость. Постепенно Казик увлекся, его понесло:

– Нет, нельзя сидеть ни минуты без дела. Если бы я знал, с кем связаться…

Мама не выдержала:

– Я не уверена, что этих слов не слышит тот, кто может их сегодня же передать кому-нибудь. Прошу вас чувства свои выражать у себя дома, там занимайтесь патриотическими разговорами.

И снова будто горячего хватил Казик. Лицо его сразу отяжелело, загнанно и мстительно блеснули глаза. Но он смог еще сказать:

– Да, да, осторожность нужна. Забегу-ка я еще домой. Муж как-никак, дома жена с завтраком.

И засмеялся даже.

На работе в этот день Казик держался в сторонке, Повидайка и тот не мог вызвать его на болтовню.

Жигоцкий сосредоточенно сдвигал к кювету обмякший от теплого ветра снег и думал. Что им от него надо? Ну, не арестовали же их тогда, и не он в конце концов доносил. Какое они имеют право считать его тем, кем они его считают? И кто они сами, эта семейка, почему отношением к ней должен измеряться патриотизм Казика, его честность? А ведь так и будет. Придут наши, и окажется, что Жигоцкие предатели, помогали немцам. Нет, в самом деле, кто они такие, эти Корзуны? Или этот Павел? Режет снег на правильные порции – и тут лавочник виден. Живет тем, что скажет последняя листовка, ничего своего. А небось считает, что Казик менее его понимает, кто такие фашисты. Только и думает, как бы расправиться с «немецким шпиком». Или те соплята – тоже подпольщиками себя мнят.

Особенно младший. Сочинил или услышал стишок и каждый день лезет в глаза с ним. Называет это «полицейской похоронной». Слова такие, что начинаешь сам повторять их: «Скоро конец войне: немцы – «до матки», партизаны – «до хатки»… Куда ж – мне? Куда – мне, куда – мне?..»

А про саму Корзуниху Казик и вспоминать не может без внутренней злой дрожи. Что давало право ей не верить ему, Казику? Он чувствовал ее настороженное ожидание давно. Да и магазинщик этот говорил не раз, сам возмущался ее «бабьим отношением к делу».

Будущее, сама жизнь его зависят от того, что в головах у таких вот людишек. Нет, надо освободиться от этого кошмара, как угодно, но все должно быть, как прежде. Ведь дико: приходится бояться возвращения Красной Армии. А он ли не верил, не ждал! И вот теперь, когда – Сталинград, ему приходится бояться. Действительно, кошмар какой-то. Нет, надо… Он снова и снова возвращался к мысли, которую боялся додумать до конца.

Вечером он долго колебался. То жена мешала, то отец. Старуха уже взобралась на печь: трещит лучиной, перешептывается с богом. Но все получилось как-то само собой. Батька пожаловался:

– Ложись и бойся, что спалят. Наделала чертова баба.

С печи донеслось:

– А что мы, наша хата с краю.

– Про то и говорю, что от леса. И комендатура не спасет.

Тут Казик и сказал то, что обдумывал весь день:

– Павел ихний в лес собрался, я вижу. Придет и пустит с дымом – вот что вы натворили. Им что, никто их не тронул, не обыскали даже. И член партии, а ничего.

На печи затрещала сухая лучина, будто бревна по ней катают.

Казик не спал долго, закрывал лишь глаза, когда просыпалась Лена – жена. Но старуха так и не сползла ни разу с печи. А подойти и шептаться с нею в хате он не решался. Она, конечно, утром пойдет, но опять не к тому и не то скажет. Нет, не следовало про то, что Павел партийный… Это уже что-то совсем другое, не одной семьи Корзунов касается. А он должен, он просто вынужден, да, да, его вынудили, и он должен избавиться от тех, кто хочет сделать, кто делает его «предателем», «немецким холуем».

Проснулся – в доме ни души. Лена тоже куда-то ушла, к своим, наверно. Всегда уходит к себе домой так, точно убегает. Боится она старухи. Казик оделся, заглянул в сарай, в погреб. От гумна батька идет. Старуха уже калитку закрывает. Говорит батьке, что ходила базар посмотреть. Но Казик знает, где она побывала. Не сговариваясь, они уже вдвоем скрывали что-то от старика.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: