Разве поймешь эту маму

От предельного напряжения, когда человек, кажется, сгорает, в душе у него образуется твердая корка, которая сберегает остаток сил, помогает держаться, делает человека если не спокойным внешне, то сосредоточенным. Так жила мать с той минуты, когда узнала о гибели Виктора, а потом об аресте Кричевца, и особенно после посещения дома Пуговицыным. Она вставала раньше всех, готовила завтрак и уходила на работу, не завтракая. Обедать приходила вечером.

А тут случилось такое.

Собирались обедать. Как всегда, без мамы. Но пришла она. Очень расстроенная. Обращаясь ко всем, сказала:

– Вы только подумайте! Старики наши вздумали картошкой торговать. Титу три корзины тайком продали.

Толя захохотал: бабка, видно, решила снова копить на «черную годину».

– Я из сил выбиваюсь, такую семью надо держать, на волоске все, а тут еще они… – закричала мать на бабушку и, разрыдавшись, ушла в спальню.

Толе сделалось стыдно за свой дурацкий хохот. Он страдал. Он просто ненавидел бабку, которая и теперь хотя и смущена, но что-то сердитое быстро-быстро шепчет. И к Павлу недоброе чувство шевельнулось. «Они» – это и он тоже, сколько из-за него лишних тревог у мамы. Павел нерешительно шагнул вслед за мамой. Маня удержала его сердито:

– Сиди уж хоть ты!

Дедушка вздыхает на всю хату, не по себе ему. И как это втравила его бабка в такую коммерцию? Бабка что-то там колдует над ним.

– Уйди ты, га-адина! – гаркает дед.

– Ти-ише, дурень старый, – шипит бабка, выметаясь на кухню.

Алексей хватает шапку и бежит из дому.

С опухшими веками ушла мама на работу. Толя видел, как следом за ней на аптечное крыльцо взошел батя Разванюши.

Сидели за столом, глотали, запивая рассолом, горячую картошку: бабка не всю успела продать. И вдруг вернулась мама, позвала в зал.

– Ну вот, попались!

Сказала она это, не владея от отчаяния голосом, и потому могло даже показаться, что она удовлетворена своей правотой.

– Вот что значит не слушаться меня, дурную бабу. Я же знала, кто такие эти Жигоцкие. А вам все казалось… Сегодня опять приходила в полицию старуха, заявила, что ты, Павел, собираешься в партизаны, что член партии.

Павел стоял, опустив глаза, лицо Мани белело ужасом.

– В полиции был Коваленок и еще один. Но кто знает, кому она еще сказала или скажет. И Коваленка подведем. Что делать, что делать?

– Уходить, – сказал Толя, но его точно и не слышали, возможно, потому, что слишком много воодушевления было в его голосе.

Павел молчал. Он знал, что расправа грозит не только ему. Он уже понимал: немалая вина за то, что может случиться со всей семьей, ложится на него. И потому он не хотел решать за всех. Мать оценила его честное молчание. Она как-то даже успокоилась.

– Схожу к Шумахеру, разузнаю.

Но тут же снова вернулась. Кто-то ей встретился по дороге. Оказывается, видели, как сегодня утром Жигоцкая ходила к Пуговицыну домой.

– Что же делать, Аня? – дрогнувшим голосом спросил Павел.

Каждую секунду во дворе могли появиться они. С невыносимой тоской мама повторяла его же слова:

– Что делать, что же нам делать? Почему я должна все одна? Все на меня, опять на меня! Боже мой!

– Уходить, и все тут.

Но мама Толю не слышит. Плачет, спрашивает опять и опять, укоряет кого-то за невыносимую тяжесть, за беспомощность перед тем, что вот-вот может случиться:

– Почему вы молчите? И тут ничего вы не можете!

Алексей отозвался наконец:

– За домом, конечно, следят. Надо ждать ночи.

Мама пошла к старикам. Сердясь на их растерянность, она пыталась втолковать им, что немцы собираются людей вывозить и потому надо одеться потеплее, подготовиться. Бабушка заохала и вознамерилась к соседям бежать, чтобы побожкать на людях. Уже в сенях догнала ее мама, схватила за руку и почти втянула в кухню.

– Ты что? Погубить детей мне хочешь? Чтобы ни шагу из дому!

В голосе, в глазах мамы столько жесткой решимости, что бабушка аж попятилась. Так же сердито командует мама всеми. Толе обидно, что в такие минуты, когда их могут навсегда разлучить, маме точно видеть его неприятно.

– Не слоняйтесь вы, помогай Алексею… чемоданы не ставьте вместе, сразу видно, что собрались выносить… там на кровати белье, наденьте по две пары…

Ночь еще далеко. Тревога растет. Все кажется в этот вечер не случайным. Неспроста сегодня часовой вздумал разгуливать по шоссе от комендатуры до самого дома. И этот немец на лыжах будто и не нашел другого места, где он может раз за разом падать… Полицейские ходят по шоссе, и очень уж безразличные у них физиономии.

Но вот часовой больше не показывается, залез за колючую проволоку. И лыжник убрался. Почти поверили: сегодня они не придут. Павел сбегал к Лису, вернулся оживленно-деловитый. Лисы тоже уходят. Лесун подъедет через час-два.

Одетые, стояли у окон. Мама время от времени заходит к старикам и старается объяснить им, почему нужно все бросить и уйти. Старики пугливо соглашаются, чтобы только не рассердилась невестка, но заметно, что не понимают, почему нужно уходить из теплой хаты в морозный лес, тяжело вздыхают.

– Куда мы их потащим против зимы, – жалуется мама. Неожиданно говорит Павлу: – На всякий случай, если что не так получится. Значит, разругались мы, ты уходишь жить к Лису. Оставь там записку.

Звучит это наивно, но чем больше обсуждают детали этого примитивного спектакля о рассорившейся семье, тем больше мама верит в возможность его успеха.

– С обидой только напиши.

– Хорошо, Аня.

– У Лиса ты решился и уходишь куда глаза глядят.

– Хорошо, Аня, напишу так.

Толя возмутился:

– Дураки они, чтобы поверить!

Но мама, конечно, полагается не столько на текст спектакля, сколько на свое исполнение главной и самой опасной роли.

– Давай, мама, пойдем, – уже просит Толя.

– Хорошо, детки. Вот Артем подъедет.

– Приехал! – испуганно сообщила Маня.

По-ямщицки ловко Лесун развернулся с санями под стеной дома. И надо же так близко жить от комендатуры!

– Не стойте вы, быстрее, – приказывает мама.

– Шибче, шибче, – доносится из-за калитки густой шепот Лесуна. Уже Маня с закутанной в одеяло Таней сидит в розвальнях, швырнули несколько узлов, чьи-то чемоданы.

Лесун не выдержал, сани сорвались и пропали в темноте.

– Догоняй их, – взволнованно шепчет мама.

– А ты, Аня?

– Беги за ними. Мы потом… посмотрим… утром. Не забудь, Павел, про записку, – шепчет мама в темных сенях.

– Сделаю, как договорились. На столе или на дверях оставим. Прости меня, Аня, если что не так.

– Берегите Таньку.

– Спасибо тебе, Аня, за все. Я, может, не очень в людях понимаю, но что ты за человек, разбираюсь.

Павел еще помедлил, потом быстро вышел из сеней и исчез за калиткой.

Вернулись в дом, сразу ставший чужим, враждебным. Мать села на кровать и тяжело молчит.

– Не волнуйся, мама. Это Алексей.

– Ой, детки, а если завтра всех нас заберут?

– Не заберут.

Толю из себя выводит уверенный тон брата. Он смутно угадывает, что успокаивает и маму, и старшего брата. Ему тоже начинает казаться, что без неосторожного Павла будет безопасней. Столько лишних тревог принес он в дом, что уход его воспринимается как облегчение, хотя именно это – теперь самая большая опасность.

– Куда я вас и стариков поведу, зима же, – говорит мать неуверенно.

– Подумаешь, зима! – возмущается младший. Он думает об одном: «Так здорово было бы – сегодня же стать партизаном!»

Старший думает еще кое о чем:

– А Коваленок как, а Надя?

И мать о том же беспокоится:

– Так неожиданно все, ничего не успели. Договоренность была, что я всю аптеку вывезу. И без этого нас примут, но все же…

Мать помолчала, потом, будто споря с кем-то и одновременно спрашивая, сказала:

– Нет, боюсь я за вас, детки. Уйдем лучше, правда?

– Все за нас и за нас! – запротестовал Алексей.

До утра еще далеко – это немного успокаивает. И поскольку не сейчас уходить, мама не может не сказать:

– Ляжьте, детки, поспите немного.

Как будто самое главное теперь – отдохнуть. Но все же, не раздеваясь, прилегли, раз ничего не решено.

Так и уснули незаметно. Толя, кажется, слышал, как мама подсаживалась на кровать, отходила и опять садилась.

Казалось, ночь будет длиться бесконечно. И вдруг – уже утро. Свет ломится в комнату, распирает щели ставен. Мама сидит у себя на кровати, над плечом ее широкое бледное личико Нины.

– Боже, что это мы? – с ужасом спрашивает мать.

Она всю ночь не спала, столько раз готова была разбудить детей, стариков и опять передумывала. Мертвая, темная тишина за стенами дома завораживала, уже казалось, что ничего непоправимого не произошло и не произойдет. Главное, чтобы не арестовали сразу, под горячую руку, когда узнают, что Павел и Лис ушли. Тот механизм связей, влияний, симпатий, антипатий, который не раз уже выручал, может спасти и на этот раз. Остаться, когда половина семьи ушла, – шаг настолько отчаянный, что именно это может заставить бургомистра и коменданта поверить, что женщина действительно ничего не знала о намерениях своего шурина. Опять и опять рисовала мать сцену, как ее спросят, что и как она будет отвечать. При этом она плакала. Это не было только репетицией. Она не могла не плакать, даже когда мысленно говорила кому-то, от кого могла зависеть жизнь ее детей, что ничего нет на земле такого, ради чего она стала бы рисковать ими.

Был самый надежный выход: до утра оставить поселок. Чтобы спасти Павла, она собиралась уйти в лес всей семьей. Но Павел уже далеко. И не о нем теперь думала женщина. Опасность висела над ее детьми. И еще она думала, что, если уйти, будут допрашивать Надю (работали в аптеке вместе), может раскрыться и то, что Коваленок скрыл донос Жигоцких. Анна Михайловна знала, что, если она останется и сумеет отвести опасность от своего дома (после всего, что было, женщина готова была верить, что это ей удастся), она отведет опасность и от других. А этих других уже очень много. Чем труднее становилось получать в городе медикаменты, доставлять их в поселок, переправлять партизанам, тем более сложной сетью людей, связей обрастало это дело: и Лесун, и Комарова – учительница из Заболотья, и старая подруга Мария Даниловна, и механик гаража Ларионов, и заводской конюх…

Была договоренность, что перед тем, как уходить, Анна Михайловна получит в городе как можно больше медикаментов и все это будет вывезено в лес. Уже не один килограмм сала и не одна тысяча марок переданы в руки «нужных людей». Делалось это в такой форме: «И вам и мне жить надо, достаньте мне дефицитных медикаментов, я передам их врачам, они получат от больных продукты, поделятся со мной, а я – с вами. А пока вот вам аванс – сало, марки, мед». При самом свирепом контроле приобрести медикаменты можно. Спекулируют все: от ночного сторожа до пухлого шефа-эсэсовца. Но столь же легко и попасться, нарваться на доносчика.

И вот теперь из-за Жигоцких срывается дело, на которое потрачено столько нервов и столько партизанских денег. Не удастся взять даже то, что есть в аптеке. Там, в лесу, может быть, ничего и не скажут, только удивятся такому внезапному ее появлению с семьей. При последней встрече в Зорьке она пожаловалась, что трудно стало работать. Ей хотелось лишь услышать в ответ, что в любой момент, когда станет совсем опасно, ее семью заберут в лес. Это успокаивало, давало зарядку нервам. Блеснув исподлобья белками, партизанский контрразведчик Кучугура именно это и сказал:

– Если можете, поработайте еще. Там вы нам больше нужны, чем здесь. Ну, а если нельзя…

– Что значит нельзя? – возразил незнакомый Анне Михайловне партизан с удивительно прилипчивыми глазами. Кучугура обращается к этому партизану отчужденно-официально: «Товарищ Мохарь». У «товарища Мохаря» все новое: желтая кожанка, которую он не снял, хотя в хате было жарко, напаха с блестящей, точно из магазина, лентой, новенький автомат, который он положил на стол перед собой и все трогал. – Что значит нельзя? – повторил партизан, строго глядя на Анну Михайловну. – На это есть дисциплина.

– Меня не дисциплина сюда привела, – ответила ему Анна Михайловна.

Кучугура, будто и не слыша их разговора, еще раз сказал:

– Как только вы скажете, мы вас заберем.

Не будь с нею детей, она решилась бы остаться. Но – дети! Она достаточно рисковала, никто не может требовать, чтобы она, мать, вот так дико оставляла детей на расправу. Никто не имеет права даже ожидать от нее этого. Не ее вина, что все так сложилось. Предупредить Надю – пусть решает, как ей быть, – и тут же уйти.

Мать вставала, подходила к сыновьям, намереваясь разбудить их. Садилась на кровать, слушала их ровное, спокойное дыхание. Такая ночь, а они уснули. Взрослыми себя считают, а сами – еще дети. Или у них такая вера в то, что она, мать, знает, как поступить, что предпринять! Вот она их поднимет, скажет: «уходим», и они с радостью соберутся, скажет: «останемся», и они вместе с нею будут ожидать возможной расправы. «Детки мои, знали бы вы, как тяжела мне эта ваша вера!»

Мать знала, что рано или поздно она поведет детей в партизаны. Но когда пришлось решать – сегодня, сейчас, ей стало страшно. Ей вспомнились белеющие на подводах тела партизан, которых привезли тогда к комендатуре. Среди убитых были новички, они и от хат своих не успели отойти: еще на рассвете матери собирали их в партизаны. А что, если и она как раз подставит детей под ту случайность, которую те несчастные новички могли бы и обойти, если бы пошли одним только днем позже. Как только она и сыновья ее оставят поселок, они поменяются ролями. Не она, а дети будут каждый день лицом к лицу с опасностью, на них, таких неосторожных и неопытных, все ляжет. Это придет рано или поздно. Но лучше, если – позже. Хотя и страшно рисковать оставаться после того, как семья стала «партизанской», но тут опасность привычная, и она имеет возможность бороться с нею. А там, в лесу, ей останется только бояться за своих детей… Что делать? Если бы можно было спросить об этом мужа, Ваяю. Как давно это было и как далеко это – муж, единственный, кто мог бы принять на себя часть той страшной ответственности, тяжести, которая обрушилась на нее. «Ваня, я знаю, что и тебе там, где ты сейчас, не легко. Но прости меня, я не могу об этом сейчас думать, я так мало думаю о тебе, нет, я помню тебя всякую минуту, но вся я теперь в детях, в наших детях. Нам будет страшно встретиться, если я их не уберегу. Но что мне делать, подскажи, Ваня…»

Мать снова возвращалась к своей кровати, где у стенки сладко спала Нина, и опять ее мысли шли по тому же кругу: Надя, Коваленок, медикаменты, дети, дети… Мать боялась решать окончательно, но она уже готовилась к тому, что будет утром. И как только поняла, что не уйдут, что все-таки останутся, сразу как-то успокоилась. Даже глаза прикрыла: надо чуть-чуть отдохнуть, нужно сберечь силы для того, что начнется утром. Ей казалось, что она только смежила тяжелые горячие веки. А тут уже утро, на шоссе гудят машины! Ушла ночь, а с нею и нелепая (до ужаса ясно мать поняла это) надежда на то, что все может обойтись благополучно.

– Боже мой, что это мы? – непонимающе спрашивает она. – Алексей, дети, Нина, сейчас же уходите. К Порохневичу. Ничего не спрашивайте – сейчас же. Дети мои, что мы наделали?

– А ты, мама? – натягивая сапог, спрашивает Алексей протестующе и жалобно.

– Не спрашивайте ничего. Вы, детки, не бойтесь, я ничего, я тут сама.

Мать почти улыбалась.

– Когда я одна, я смелая. Только уходите быстрее.

Мать даже улыбалась, только бы не думали о ней.

Почти вытолкала детей из дому. И лишь в сенях прошептала:

– Если что, смотрите, заклинаю вас, детки, не вздумайте возвращаться сами. Порохневич все узнает. Алеша, ты старший, смотри за ними.

А старший растерян больше, чем Толя и Нина, он медлит, почти плачет: ему и брата с Ниной хочется увести от опасности, и не хочется маму одну оставлять. Мать побоялась даже поцеловать детей, только бы ушли. Из сеней смотрела им вслед, обессилев от мысли, что видит в последний раз. Уходить следом? Нет, она должна быть на месте, дома, пока их могут еще перехватить.

Анна Михайловна вернулась в комнаты. Смотрела на вороха тряпок, развороченные кровати, понимая, что надо что-то делать, и не в силах сообразить, что именно. Ага, все должно быть как обычно. Никто никуда не собирался. Поругались с шурином? Что же, бывает. Тем более что она не желает иметь в доме человека, которого в чем-то подозревают. У нее дети, ей о них надо думать. Где они, дети? Ушли на работу. Сегодня же не выходной день…

Позвала бабушку и стала втолковывать ей про ссору с Павлом. Старуха, ошалевшая за эти сутки, ничего не соображала, но на всякий случай согласно кивала головой. Из всего она поняла, что никуда не надо уходить, и обрадовалась.

Анна Михайловна прибирала комнаты и все смотрела на окно. С каждым мгновением возрастало чувство неуверенности. Ссора, записка, кто поверит этому после всех подозрений? Ее охватило чувство человека, который видит, как откололась льдина, на которой он стоит, как повернулась, отходя от берега. Нестерпимо хочется броситься к берегу, но нет уже уверенности, что можешь перескочить через полосу воды. А почему? Направить стариков к Лесуну, самой – вслед за детьми. А если детей уже схватили, приведут сюда, а дома – никого? Что она наделала, как могло прийти ей в голову, что все сойдет благополучно? Она уже не могла даже вспомнить те доводы, которые ночью казались убедительными. Ушла половина семьи – когда это было, чтобы остальных немцы пощадили? У них на это твердое зверское правило. Только бы дети успели уйти, только бы не вздумали вернуться.

Узкая половина окна в кухне на миг заслонилась. В глазах у женщины потемнело. Вот оно! Анна Михайловна бросилась за ширму, к печке, отстранила старуху и занялась сковородкой. А у двери что-то стояло и голосом бургомистра спрашивало:

– Где ваш шурин?

Анна Михайловна выступила из-за ширмы, озабоченная, готовая услышать самое плохое: ничего хорошего от своего шурина она не ждет.

– А что случилось? – спросила она с некоторой (но как раз в меру) тревогой. – Вчера я попросила его оставить мой дом. Мы давно не ладим. Обиделись и ушли жить к Лису. Может, и не права я, но тяжело теперь для всех доброй быть. У меня своя семья.

Бургомистр, такой внушительный в длинной, покрытой темным сукном шубе, пророкотал глухим басом:

– Ваш шурин ушел… это… в банду?

Недоверие очень долго держалось на лице Анны Михайловны, потом оно сменилось выражением ужаса:

– Ой, что вы! Как в банду?

– Да, да, мадам Корзун.

– Погубил, сволочь, всех погубил…

Что-то совершенно бабье было в испуге, причитаниях, плаче женщины, которую Хвойницкий привык видеть сдержанно-строгой. В нем внезапно вспыхнула злоба, желание увидеть ее еще более испуганной, слабой.

– Я хотела как лучше, я не думала, что он так отблагодарит за все, – плакала женщина.

Угрожающая недоверчивость будто затвердевала на угреватом лице бургомистра. «Прав все же был Пуговицын: давно эту семейку надо было прибрать», – думал он.

Какое-то глубинное чувство подсказало женщине, что опасно быть слабой перед этим человеком. Все такая же, в слезах, но уже не растерянная, а, наоборот, верящая, что она сможет доказать свою невиновность, Анна Михайловна заговорила:

– Посоветуйте, господин Хвойницкий, может, мне пойти в комендатуру, объяснить все.

Женщина словно и не понимает, что ее сейчас заберут и поведут туда силой, а там не очень-то станут интересоваться, виновата она или не виновата. Тяжело насупившись, бургомистр прикидывает: да, прав оказался Пуговицын… Но если так, тогда неправым будет выглядеть он, Хвойницкий. Чтобы эта жаба, Пуговицын, взял верх – ну нет! Он! Он, Хвойницкий, ручался за Корзуниху, а не за какого-то ее родича. Конечно же она выгнала своего шурина. Он назло ей и записку оставил у Лиса. Выгнала, мол, так теперь отдувайся за меня! Надо пойти послушать, что Шумахер станет говорить. Пусть берет на себя, а он, бургомистр, потихоньку отойдет в сторонку. Все они тут бандиты, в лес смотрят!..

Хвойницкий повернулся уходить, огромный в своей богатой шубе. И вдруг вспомнил:

– А это… сыны ваши где?

– На работе. Они даже не знают ничего. Всех погубил, и свою семью, и нас.

Бургомистр ушел. Что-то тяжелое пронеслось совсем рядом. Но оно вернется. И, возможно, ударит насмерть. Все теперь от случайности зависит: от настроения коменданта, от того, кто сегодня приедет в поселок, как будет держаться Шумахер, что сможет сделать Коваленок и его хлопцы, как поведут себя Пуговицын и бургомистр. Только бы дети не вздумали вернуться, только бы не пожалели ее!

Набросив на плечи старенькую плюшевую жакетку, Анна Михайловна пошла в аптеку.

Наде ничего говорить не надо – знает. Готовили лекарство и незаметно следили за шоссе. Вот Коваленок пробежал, бургомистр промаячил, Шумахер, глубоко спрятав руки в косые карманы поддевки, прошел куда-то, потом снова вернулся к комендатуре. Полицаи бегают: растащили барахло, что Лисы оставили, но, видно, лишь аппетит разгорелся.

Толя сидит в жарко натопленной большой комнате и смотрит в окно на знакомое гумно, распластавшееся среди поля: солома содрана, стропила торчат, как обглоданные конские ребра. За спиной у Толи всхлипывает Нина. Пристроилась возле печки во всех своих платьях и джемперах и плачет. Боится за Толину маму. А Толя не плачет. Он смотрит в окно и злится на Алексееву бесчувственность: расселся за столом и без конца вертит в руках будильник. А вот и зазвонил.

Порохневич приехал лишь к вечеру. Поставил велосипед в сенях. Вошел невеселый и поспешил сообщить:

– Все хорошо. Кажется. Пока. Риск большой. Удивляюсь Анне Михайловне. Как могла она решиться? Переночуете, а завтра…

– Нет, мы пойдем.

Это Алексей сказал, а значит, так и будет.

Когда вошли в поселок, почувствовали себя неуютно, как на сквозняке. Толя ловит любопытные, сочувственно-одобрительные взгляды поселковцев – это тревожит, но и пробуждает гордую радость.

Мама встретила их на пороге темной кухни: ждала. Просто и бесконечно устало проговорила:

– Вы не ужинали? Бабушка картошки напекла нам.

За столом царила особенная близость. Бабушка подкладывала маме лучшие картофелины, даже мяла их в пальцах для нее.

Только после большой и опасной дороги люди начинают так ценить простой домашний мир.

Назавтра ушли на работу пораньше. Мать велела не возвращаться, пока Порохневич не побывает в поселке. Алексей протестующе покраснел.

– Ну что вы, детки, вы же мне ничем не поможете.

На шоссе встретили Пуговицына. Как стервятник, неся круглую голову на вытянутой шее, промчался мимо, лишь глазами выстрелил. А сзади остановился и сказал почти торжествующе:

– Ушел шурин в банду?

Обернулись к нему, не зная, как ответить. Алексей пробормотал: кто, дескать, мог знать?

– Я знал.

И пошел, хлопая полами кожанки.

На работе сегодня много улыбок. В глазах у Янека, у Михолапов, у Повидайки и даже у Голуба – вопрос, восторженное удивление. Алексей хмурится, а Толя все это принимает охотно, как подарки в день рождения.

Казик опоздал на работу. Явился и:

– Молодец Павел, решился раньше других!

Восклицание свое Казик словно из кармана выхватил.

Видимо, всю дорогу шел и репетировал, чтобы прозвучало беззаботно, искренне. Но в глазах растерянность, страх. Толя доволен: ну, ну, поизвивайся теперь!


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: