Дела и дни последней коалиции

Снова бутафория. – Но где власть? – Кто «правил» нами. – Нарушение традиции. – Троцкий. – председатель Совета. – Война вместо «поддержки». – Вся власть у большевиков. – В Петербургском Исполнительном Комитете. – У меньшевиков-интернационалистов. – Дела Учредительного собрания. – Справа или слева опасность? – Милая сценка в «совете старейшин». – Вокруг будущего Предпарламента. – В забытой стране. – Железнодорожная забастовка. – Братцы рабочие и министр-президент. – Подвиги министра Никитина. – Дело Центрофлота. – Новые попытки удаления «контрреволюционных» и ввода «революционных» войск. – Экономическая разруха. – Кризис топлива. – В Донецком бассейне. – Забастовки. – Анархия и погромы в деревне. – «Меры» неограниченного правительства. – Как спасает ЦИК. – Солдатские буйства. – События в Туркестане. – В действующей армии. – Немецкий десант. – Доблесть красного флота. – Воевать больше нельзя. – Парижская конференция союзников. – Зимний продает Россию. – В Смольном. – «Похабный мир». – ЦИК вспомнил о мире. – Но что он сделал? – Его закрытые заседания. – Его замечательное решение. – Наш великолепный делегат на Парижскую конференцию. – «Наказ Скобелеву». – Попытка бегства правительства от внутреннего врага. – Куда бежать? – Избирательный бюллетень или заряженная винтовка.

Итак, мы вернулись к старой, послеиюльской, докорниловской конъюнктуре. Четвертая безответственная коалиция восстановила и вновь утвердила формальную диктатуру буржуазии... Эта новая «неограниченная» буржуазная власть была создана ровно через два месяца после образования третьей коалиции, ровно через месяц после выступления Корнилова и ровно за месяц до... Но не будем предвосхищать событий. Пусть идут своим чередом. Напомним только о том, что уже, по-видимому, не требует особых пояснений. Диктатура биржи была формально налицо, но фактически ее не было ни признака. Это была по-прежнему одна бутафория. Но в отличие от прежнего, когда некоторые атрибуты власти находились в руках друзей и пособников буржуазных «диктаторов», теперь вся наличная реальная сила находилась в руках их заведомых классовых врагов. В июле и в августе мелкобуржуазный Совет еще сохранял обрывки своей власти; теперь же с Советами в придачу эта власть ушла к большевикам. И вся конъюнктура была нелепа и нестерпима пуще прежнего. Государственной власти не было, государства не существовало.

Это было так ясно, что даже буржуазно-бульварная печать не ликовала. Новую коалицию встретили без всякого энтузиазма. Лучше других – с виду – были настроены «победители» Демократического совещания. Правая часть демократии демонстративно, хотя и неубедительно, радовалась на свое детище. А «Известия» по должности подпевали. Зато левая, интернационалистская часть взялась за дело вплотную и, не давая ни отдыха, ни срока, взяла прямой курс на свержение новой «власти».

Но надо же познакомиться хоть чуть-чуть поближе с этим продуктом месячной стряпни. Что за новые люди правили нами?.. Большинство мы, собственно, уже знаем. А новые были: Коновалов – министр торговли и промышленности и заместитель министра-председателя; Ливеровский – министр путей сообщения; председатель Московского областного военно-промышленного комитета Смирнов – государственный контролер; Кишкин – министр призрения; председатель Московского биржевого комитета Третьяков – председатель Экономического совета; Малянтович – министр юстиции, а министр труда – Кузьма Гвоздев.

Уже одно наличие Коновалова (ныне кадета) показывало всю глубину падения революции. В половине мая он был вытеснен ее напором, был выброшен из среды господствующих элементов, будучи не в состоянии вынести ее очередных дел и задач. Теперь эти задачи были отменены и дела забыты. Коновалов как ни в чем не бывало явился на свой пост и даже замещал главу правительства.

Что же касается социалистов, создававших коалицию, то фракция их состояла ныне из Никитина, Прокоповича, Малянтовича и Гвоздева. Кроме последнего, тут все заведомо ничем не отличались от кадетов. Гвоздев же, единственный человек, некогда пребывавший в Таврическом дворце, был меньше всего способен и склонен к какой-либо политической оппозиции. Словом, социалистов в кабинете не было и коалиции тоже не было. Было обыкновенное буржуазное министерство – по составу гораздо худшее, чем первое революционное правительство Гучкова–Милюкова. Но об этом, о составе, об одиозных лицах и т. п., наша полномочная комиссия ныне и не заикалась. Керенский жаловал портфели, а Церетели с признательностью принимал всякое даяние. И от имени всей демократии объявил этот махровый букет цензовиков коалицией всех классов.

Новое правительство опубликовало и декларацию. Ее составил Церетели и исправили биржевики. Но нам с ней делать нечего. Во-первых, эти клочки бумаги (их уже было много), как бы ни были широки их обещания, никогда не служили ни для чего, кроме удовольствия глупых советских Маниловых и «мамелюков». А во-вторых, ведь мы знаем: программа 8 июля была сильно урезанной декларацией 6 мая; декларация 14 августа была сильно урезанной (ради единства) программой 8 июля; программа же 26 сентября была окончательно урезанной декларацией 14 августа. Увы! Этого не могли скрыть даже «Известия», с веселой миной глотая слезы, хлопотавшие о доверии и поддержке...

Сейчас биржевики держали себя полными хозяевами положения и действительно были ими – если не в стране, то на территории Зимнего. Правда, послекорниловская конъюнктура выбила из-под них почву и заставила растеряться; но «готовность» Церетели, действовавшего от имени «всей», замазала конъюнктуру, исправила дело, поставила на твердую почву цензовиков. Сейчас они не имели нужды унижаться до лицемерных обещаний. И пусть желающие сравнят декларации наших правительств за разные периоды революции.

Вместо «мира без аннексий и контрибуций» ныне появился «дух демократических начал, возвещенных революцией». Вместо «усиления прямого обложения имущих классов» – «повышение существующих и введение новых косвенных налогов». Вместо «мысли о переходе земли в руки трудящихся» – «упорядочение поземельных отношений и существующих форм землевладения». Вместо «государственной организации производства» – «широкое использование частного торгового аппарата». Наконец, вместо «полного и безусловного доверия всего народа», как необходимого условия работы, в новой декларации мы видим одни только «долг присяги» и принцип самодержавности.

Но так или иначе новое правительство создано – с его контрреволюционной программой и с его безответственностью. Теперь, казалось бы, надо поступить согласно традиции, на основании шестимесячного опыта. Надо броситься в пленумы советских органов и потребовать беззаветной поддержки новых благодетелей. В Центральном Исполнительном Комитете дело обстояло более чем сомнительно. Большинство трех голосов в «демократическом совете», конечно, принадлежало не советским элементам. Лучше не ставить этого вопроса в верховном советском органе. Как-нибудь обойдемся и без его резолюции о поддержке. Пусть дело понимается так, будто бы «демократический совет» заменил собой законный всероссийский центр Советов.

Ну а Петербургский Совет? Ведь он начал революцию и был источником революционной власти, что бы там ни лепетали на этот счет в Зимнем дворце. Петербургский Совет решал и первую коалицию. И с тех пор он, как страж революции, был, можно сказать, восприемником каждого нового правительства. Не правда ли, «звездная палата» и теперь должна броситься в Петербургский Совет, отдавая под его крыло свое новое детище?

Увы! Сейчас об этом не могло быть даже и помышления. Уже три недели как оттуда выгнали «звездную палату» – именно за ее коалиционное помешательство. Нет, Церетели больше не сунет носа в эту твердыню революции ни со своими «идеями», ни со своей стряпней... Да ведь, в сущности. Петербургский Совет уже достаточно высказался о новой власти в резолюции 21-го числа: он уже объявил ей войну, настоящую войну – всей организацией масс и силой оружия, если она потребуется. Нет, о поддержке теперь думать поздно. Надо теперь ухитриться править революцией без этой поддержки. Церетели и Коновалов, очевидно, полагают, что они сумеют править без поддержки. Ну что ж, попробуйте! Ведь неограниченная власть в ваших руках. Об этом писали даже в газетах.

Церетели не пошел в Петербургский Совет. Но это не помешало Совету всенародно объявить свое суждение о новой власти. В самый день оформления коалиции в Смольном состоялось заседание Совета. Заседание было довольно знаменательно. На место временного президиума, командированного секциями, сейчас предстояло избрать президиум настоящий и постоянный. Кто же займет место Чхеидзе, с отсутствием которого все еще не хотел мириться привычный советский глаз.

Большевики исполнили свое обещание, несмотря на то что большинство их уже окончательно окрепло: они пошли на коалиционный президиум. Большевикам – пропорционально численности фракций – приходилось занять четыре места, эсерам – два и меньшевикам – одно. Эсеры командировали Чернова и молодого Каплана, специально состоящего при Петербургском Совете. У меньшевиков же к Совету был приставлен Бройдо... Четверо большевиков были: Троцкий, Каменев, Федоров и, новый на петербургских горизонтах, старый большевистский работник Рыков.

Председателем стал Троцкий, при появлении которого разразился ураган рукоплесканий... Все изменилось в Совете! С апрельских дней он шел против революции и был опорой буржуазии. Целых полгода служил он плотиной против народного движения и гнева. Это были преторианцы «звездной палаты», отданные в распоряжение Керенского и Терещенки. И во главе их стояла сама «звездная палата»... Теперь это вновь была революционная армия, неотделимая от петербургских народных масс. Это была теперь гвардия Троцкого, готовая по его знаку штурмовать коалицию, Зимний и все твердыни буржуазии. Спаянный вновь с массами, Совет вернул себе свои огромные силы.

Но конъюнктура была уже совсем не та, что прежде. Совет Троцкого не выступал как открытая государственная сила, ведущая революцию. Он не действовал методами оппозиции, давления и «контакта». Он был скрытой, потенциальной революционной силой, собирающей элементы для всеобщего взрыва... Эта скрытость и потенциальность затемняла глаза и жалким, бутафорским «правителям», и обывателю, и деятелям старого советского большинства. Но дело от этого не менялось. И успех будущего взрыва был обеспечен. Ничто не могло противостоять новой сокрушающей силе Совета. Вопрос заключался только в том, куда же поведет его Троцкий? Чем еще богат он, кроме сокрушения?.. Ну, поживем – увидим.

А сейчас в своей первой председательской речи Троцкий напомнил о том, что, собственно, не он занял место Чхеидзе, а, наоборот, Чхеидзе занимал место Троцкого: в революцию 1905 года председателем Петербургского Совета был Троцкий; но сейчас перспективы не те; новому президиуму приходится работать при новом подъеме революции, который приведет к победе...

Впрочем, Троцкий прибавил тут еще несколько слов, искренне веря, что ему со временем не придется презирать эти слова и сочинять теории для оправдания противоположного. Он сказал:

– Мы все люди партий, и не раз нам придется скрестить оружие. Но мы будем руководить работами Петербургского Совета в духе права и полной свободы всех фракций, и рука президиума никогда не будет рукою подавления меньшинства.

Боже, какие земско-либеральные взгляды! Какая насмешка над самим собой! Но дело-то в том, что примерно через три года, в час, когда мы вместе с Троцким предавались воспоминаниям, Троцкий, задумавшись на минуту, мечтательно воскликнул:

– Хорошее было время!..

Да, чудесное! Может быть, ни одна душа на свете, не исключая его самого, никогда не вспомнит с такими чувствами о времени правления Троцкого...

На этом же заседании, 25 сентября, Каменев сделал доклад о новой коалиции. Пробовал было выступить в ответ бывший министр Скобелев – опять не с отчетом, а с советом, но из всего огромного пленума его резолюция собрала только 19 голосов... Эсеры еще кое-как держались в приличных размерах. Но меньшевики неудержимо и быстро-быстро теряли кредит среди масс... Огромным большинством по поводу образования новой власти Совет принял такую резолюцию: «...новое правительство войдет в историю революции как правительство гражданской войны. Совет заявляет: правительству буржуазного всевластия и контрреволюционного насилия мы, рабочие и гарнизон Петрограда, не окажем никакой поддержки. Мы выражаем твердую уверенность в том, что весть о новой власти встретит со стороны всей революционной демократии один ответ: в отставку!.. Совет призывает пролетарские и солдатские организации к усиленной работе по сплочению своих рядов вокруг своих Советов, воздерживаясь от всяких частичных выступлений...»

Такими необычайными приветствиями встретил Петербургский Совет новую власть. А накануне в описанном заседании «демократического совета» Троцкий перечислял те крупнейшие провинциальные Советы, которые заведомо скажут то же самое, то есть –yжe находятся в руках большевиков: Московский, Кавказский краевой, Финляндский областной, Одесский, Екатеринбургский, Донецкого бассейна, Киева, Ревеля, Кронштадта, почти всей Сибири и прочая и прочая... Вы, граждане Коновалов и Керенский, полагаете, что сможете управлять революцией без их поддержки? Ну что ж, попробуйте! Ведь вы получили из рук Церетели «всю полноту власти».

Мы спускались по лестнице Смольного, рассуждая о новых делах.

– Эй, Володарский! – крикнул кто-то сверху. – Завтра где?

– Завтра? – ответил шедший со мной Володарский, – завтра на Патронном...

Да, большевики работали упорно и неустанно. Они были в массах, у станков повседневно, постоянно. Десятки больших и малых ораторов выступали в Петербурге на заводах и в казармах каждый божий день. Они стали своими, потому что всегда были тут – руководя и в мелочах, и в важном всей жизнью завода и казармы. Они стали единственной надеждой хотя бы потому, что, будучи своими, были щедры на посулы и на сладкие, хоть и незатейливые сказки. Масса жила и дышала вместе с большевиками. Она была в руках партии Ленина и Троцкого.

В те же дни тайным голосованием на пропорциональных основах был переизбран Петербургский Исполнительный Комитет. Из 44 избранных членов две трети были большевики. Меньшевиков было всего пять человек. Наша же группа, меньшевиков-интернационалистов, группа, составлявшая основное ядро первого Исполнительного Комитета, начавшего революцию, не получила ни одного места... Это было для нас, быть может, и печально, но совсем не удивительно. Дело было, собственно, не в том, что нам пришлось взять на себя грехи официального меньшевизма, с которым группа Мартова до сих пор окончательно не порвала. Дело было и не в том, что у группы до сих пор не было литературного органа, основного орудия агитации и пропаганды, ибо «Искра» все еще никак не могла выйти. Дело, наконец, было и не в том, что мы, лидеры, совершенно забросили советскую работу, почти не показывались в Смольном и оторвались от его «низов»... Нет, дело было не в «частностях», а в основном: наша позиция, по крайней мере в своей положительной части, была не нужна, излишня для масс. В отрицательной, критической части мы, мартовцы и новожизненцы, совпадали с большевиками. На арене тогдашней борьбы против коалиции и буржуазии мы стояли рядом с ними. Мы не сливались потому, что некоторые штрихи положительного большевистского творчества, а также и приемы агитации вскрывали перед нами будущий одиозный лик большевизма. Это была разнузданная, анархистская мелкобуржуазная стихия, которая только тогда была изжита большевизмом, когда за ним уже снова не осталось масс. Этой стихии мы боялись.

Но массы не боялись ее, ибо не могли ни разглядеть ее, ни оценить ее значение. И от землелюбивой эсеровщины, от мещанского меньшевизма эпохи всеобщего благодушия массы легко и неизбежно перекатывались через наши головы к тем, кто – как и мы – был готов сокрушить ненавистную керенщину, но – не в пример нам – был щедр на сладкие, топорно-простые фантазии и примитивной демагогией апеллировал к творчеству самих масс, разнуздывая мелкобуржуазную стихию...

Наши марксистские теории, как живая препона растущим настроениям и неудержимо вздымающейся стихии, были непонятны и досадны массам, едва-едва вкусившим благ свободного политического развития. Наша последовательная пролетарская классовая идеология была не нужна и обидна рабочим и солдатам нашей мелкобуржуазной страны. Разочарованные, усталые и голодные массы перекатывались через наши головы – от эсеровско-оппортунистской обывательщины к большевистскому сокрушительному гневу, к всеобщему разделу и неведомому благоденствию. Наша пролетарско-марксистская позиция не находила себе места среди бушующей стихии. Наша «промежуточная» группа легко перетиралась между огромными катящимися валами близкой гражданской войны.

В новом Петербургском Исполнительном Комитете, где мы некогда играли руководящую роль, мы не получили теперь ни одного места. Впрочем, об этой нашей роли в первый период революции не только не помнили, но и не знали массы – в калейдоскопе головокружительных событий. О ней знали только вожди. И, очевидно, в память о первых славных неделях большевистский Исполнительный Комитет в первом же заседании постановил кооптировать нашу группу с совещательным голосом: меня, Соколова, Капелинского, Соколовского, нашего лидера Мартова и, кажется, Стеклова.

Не могу сказать, как воспользовались другие своими правами, исходившими от любезности новых хозяев Совета. Я лично, к сожалению, припоминаю единственный раз, когда я участвовал в заседании Исполнительного Комитета. Председательствовал Троцкий, все люди были новые, все было по-новому. Не знаю, почему я не привился там. Но, впрочем, и новое положение не особенно затягивало в новую работу.

В группе же меньшевиков-интернационалистов продолжалось сильное брожение. Петербургская организация таяла. Массовики и активные работники, массовым и единичным способом, перетекали к большевикам. Надо было серьезно заняться «положением дел в организации». Начались усиленные партийные собрания, и снова ребром стал на очередь вопрос о расколе. Пребывание в единой партии с Потресовым и Церетели стало действительно нестерпимым для большинства. Ведь баррикада была уже воздвигнута между нами, и ежечасно мог начаться бой. Помимо теории и морали, было очевидно, к чему на практике приводит уния с Даном и Церетели... За раскол было большинство. Но решительно против был Мартов с группой ближайших заграничных друзей – Мартыновым и Астровым. Все же решили отозвать интернационалистов из Центрального Комитета. Но в общем положение было по-прежнему неопределенным. И партия разлагалась.

Вопрос о расколе особенно обострялся предстоящими выборами в Учредительное собрание. К ним уже начали основательно готовиться и партии, и государственные учреждения. Газеты ежедневно печатали всякие распоряжения и указания насчет техники выборов, а также и партийные кандидатские списки. У меньшевиков дело было сложно. Надо было быстро решить, допустимы ли общие списки с оппортунистами. Раздельные списки и отказ от блока, в сущности, означали раскол. Вопрос был решен именно в пользу раздельных списков. И вообще говоря, практические выгоды и невыгоды для обеих частей партии взаимно компенсировались. Но, в частности, в отдельных случаях получались скандалы. Так, петербургская организация, бывшая в руках интернационалистов, составила список только из своих людей. Этим выбрасывались все лидеры официального меньшевизма, что было совершенно неприлично для последнего. После долгих хлопот и ходатайств Мартова решили было внести в список Церетели. Но это вызвало такой отпор в районах, что Церетели – к ужасу и негодованию буржуазной печати – был спешно вычеркнут опять. Официальный меньшевизм остался не представленным в столице. Но зато крыло Потресова, также независимое от ЦК, решило выступить с собственным списком.

Впрочем, все это характеризует только положение дел у меньшевиков, но никак не среди избирателей. Меньшевики вообще и в столице в частности уже почти не имели шансов. Даже и эсеры в качестве промежуточной партии быстро стирались с арены революции, а меньшевики тем более. Промежуточный избиратель быстро дифференцировался и спешил примкнуть к одному из двух вооруженных лагерей, между которыми должна была произойти схватка, – это были крупная буржуазия и пролетариат, кадеты и большевики...

Именно в дни создания новой коалиции произошли показательные выборы в московские районные думы. Совсем недавно в Москве эсеры монополизировали центральную городскую думу. Сейчас они собрали вдвое меньше голосов, чем большевики. На втором же месте оказались кадеты. Меньшевики из 560 мест получили только 25. Из 17 тысяч голосов гарнизона 14 тысяч было подано за большевиков. «Интеллигентный» же обыватель цеплялся за корниловцев. Так разделялась Россия. И бывший всемогущий блок промежуточных партий уже был почти оттеснен с поля битвы.

Я помню в эти дни одно заседание нашего – мартовского – «центра», посвященное выборам в Учредительное собрание. Мы собрались в новом для меня помещении – в Смольном, в третьем этаже, поблизости от хоров, смотревших в Большой зал. Велись долгие прения о раздельности списков, причем Мартов был направо, и вопрос был решен против него. Но я был склонен идти дальше. Я поставил вопрос о блоке с большевиками. Некоторые отнеслись сочувственно. Но Мартов решительно восстал и, между прочим, сказал в своей речи:

– Тяготение к большевикам в настоящий момент совершенно несвоевременно. Сейчас для революции предстоит опасность слева, а не справа!..

Быть может, Мартов проявил здесь большую прозорливость и умение находить истинную дорогу среди отвлекающих попутных огней. Но должен признаться, что для меня лично после корниловщины, после Демократического совещания и реставрации буржуазной диктатуры движение слева представлялось не в аспекте опасности, а в аспекте спасения...

Вопрос о блоке с большевиками был, насколько помню, окончательно не решен: он споткнулся на те соображения, что большевики ни в каком случае не пойдут на блок с нами: для этого они слишком сильны и «самодовлеющи» и слишком энергично ведут свою подготовку к выборам, уже повсюду выставив готовые списки, возглавляемые в большинстве случаев самим Троцким.

Но считаю нелишним заметить, что наши разногласия с Мартовым в эту эпоху как будто стали систематическими. В нашей группе стали намечаться два течения. С Мартовым была группа старых меньшевиков-заграничников – Семковский, Астров, Мартынов, тяготевших к старому партийному лону. Налево же вместе со мной были петербуржцы, и в частности работники старого Исполнительного Комитета... Мартов довольно ревниво оберегал свое влияние и представительство всей организации близкими ему элементами. Именно в эти дни вышла наконец «Искра» в виде еженедельной газеты. Редакция не только была составлена помимо меня, но и ни разу всерьез не пригласила меня писать в «Искре». Между тем в ряду ее ближайших сотрудников (не считая самого недосягаемого Мартова) я был, несомненно, довольно заметной писательской силой.

Кажется, в тот же самый день, когда мы судили об Учредительном собрании (по некоторым признакам – 28 сентября), после вечерней работы в редакции я отправился в Смольный. Мне хотелось повидать Троцкого и «нащупать почву» относительно выборных блоков большевиков с мартовцами. Троцкий был в Смольном, но заседал в зале бюро, в «совете старейшин» будущего Предпарламента.

Положение о Предпарламенте «спешно», но не особенно быстро вырабатывалось в некоем юридическом совещании при правительстве. Там под предводительством кадета Аджемова дело о Предпарламенте решали «лучшие научные силы». Ездил туда и Церетели, чтобы выторговать от имени всей демократии какие-то знаки препинания. Но, видимо, успеха не имел.

Я зашел за Троцким в залу заседания, шокируя своим одиозным видом все тех же хорошо нам знакомых «старейшин». Уж не хочет ли этот Суханов пустить что-нибудь лишнее в газету?.. Большевики (Троцкий и Каменев) сидели в сторонке на своих обычных местах справа от председателя. Троцкий был в каком-то необычном виде: длинное серое пальто и очки в металлической оправе вместо пенсне.

Насчет блоков с меньшевиками-интернационалистами он отозвался корректно, но настолько сдержанно, что исход дела был ясен... Я сел рядом с Троцким послушать, что говорят «старейшины». И услышал филиппику Церетели против права запросов, на котором, видимо, настаивал кто-то из присутствующих. Нет, в интересах революции – только право вопросов, но зато уже на них должен быть дан ответ в определенный срок... Затем последовали еще какие-то пункты положения о Предпарламенте. И Церетели, который явно ничего не выторговал в Зимнем, с жаром возражал в Смольном против «расширения» функций и прав. Но и без того столыпинская Дума, под сапогом Распутина, казалась идеалом всевластного, преисполненного величием парламента сравнительно с этим несказуемым плодом тупости и предательства...

Я хорошо помню этот вечер. Я еще никогда не испытывал такого резкого и нестерпимого чувства унижения и стыда: до чего довели великую революцию!.. Я помню, я стал задыхаться, не то от гнева, не то от чего-то еще подступавшего к горлу.

– Что же это делается? – наивно и «бессознательно» обратился я к Троцкому.

Но Троцкий только посмеивается своим беззвучным смехом с полуоткрытым ртом... Я тогда не понял его равнодушия. Но, в сущности, оно было ясно. Ведь для Троцкого все вопросы были тогда окончательно решены. Он жил уже по ту сторону. А что творилось по эту, его не касалось. Пожалуй, чем хуже, тем лучше...

Я вернулся на Шпалерную, в «Новую жизнь», выпускать газету. Мы в это время нещадно и необыкновенно дружно бомбардировали Керенского, Коноваловых и всю их благодетельную власть. В газете у нас была хорошая атмосфера, а внимания нам уделяли все больше – и враги, и друзья...

Вообще, насколько помню, от газеты я испытывал удовлетворение – больше прежнего. Но помню также, как угнетали меня физические факторы. Я все еще жил на Карповке, и бесконечные путешествия туда после выпуска мокрыми осенними петербургскими ночами мне вспоминаются уже совсем иначе, чем очаровательные прогулки по улицам Петербургской стороны в розовые, щебечущие утра незабвенной весны...

Да, новая коалиция занялась вплотную высокой политикой, утверждением своих неограниченных прав и обузданием своего еще невидимого врага, чреватого кознями Предпарламента. Друзья Корниловых и Керенских уже заранее ахали, вздыхали и кивали. «Новое время» пугало, как бы Предпарламент не превратился в Конвент с Маратами и Сен-Жюстами. «Речь» извергала потоки презрения и сарказмов. Но и «социалистический» «День» нашептывал обывателю, что сходство этого совещания с настоящим законодательным учреждением, пожалуй, взвинтит головы ленинцам и полуленинцам. Пожалуй, Предпарламент потребует настоящих прав, да еще сорвет коалицию, и, конечно, Россия тогда немедленно погибнет... Понятно, что, слушая и мотая на ус, всевозможные Аджемовы старались. И не уступали Церетели ни одной запятой.

Не заботились ли они при этом о правах Учредительного собрания? Не боялись ли они предвосхитить их благодаря искусственно состряпанному Предпарламенту?.. Пустяки!.. Они помнили только об одном: в Предпарламенте будет большинство из демократии и нет решительно никакой возможности состряпать в нем свое собственное, надежное корниловское большинство...

Что же касается Учредительного собрания, то ведь обманывать себя было невозможно: цензовая Россия там будет в совершенно ничтожном меньшинстве. И вместе с тем для него уж никак не выработать подходящей конституции ни Аджемову, ни самым «лучшим научным силам». Для охраны своего самодержавия нашим неограниченным правителям остается только одно: оттянуть его созыв насколько возможно в надежде на счастливые случайности – «июльского» или корниловского свойства...

В Москве уже давно заседало знакомое нам «Совещание общественных деятелей», возникшее перед московским совещанием, месяца полтора тому назад. Керенский официально заявлял, что это частное учреждение, в его глазах, стоит на одной доске с частным Демократическим совещанием. И вот там, на первых порах последней коалиции, реакционные помещики и генералы «подняли голос» о том, что в настоящее время невозможно технически и политически производить выборы ввиду анархии в стране. Да и власть к Учредительному собранию еще не подготовлена и никаких законопроектов не выработано... Правительство не принимало этих речей к обязательному исполнению, но к авторитетному голосу внимательно прислушивалось. Наоборот, неустанными защитниками Учредительного собрания и его скорейшего созыва являлись у нас тогда большевики. О, божественная Клио, как злы иногда бывают твои шутки!

Однако вся эта высокая политика, все это утверждение конституции, все эти старания «правителей» укрепить свою диктатуру нисколько не затрагивали жизни страны. Между тем страна жила, и жизнь ее была неблагополучна. Неограниченные правители пытались вмешиваться и управлять, но из этого решительно ничего не выходило. Каждая такая попытка была вызовом и провокацией народного возмущения. Иного результата и значения эти попытки не имели. И постольку «правление» новой коалиции нельзя считать вредным. Огромный вред ее для страны заключался не в ее действиях, а в самом ее существовании. Ибо нельзя было стране существовать тогда без правительства, способного к творческой революционной работе.

День рождения последней коалиции ознаменовался не только избранием Троцкого и резолюцией бывших преторианцев об отказе в поддержке. В тот же знаменательный день началась недавно обещанная, но давно ожидаемая железнодорожная забастовка. Это было огромным ударом и величайшим позором для революционного правительства... Железнодорожники обнаружили не только огромную сплоченность и дисциплину. Даже обывателю импонировала удивительная корректность, солидность и патриотизм их руководителей, стоявших во главе колоссальной армии. На фоне поведения стачечников резко и всенародно выделялось поистине хлестаковское поведение властей – с мелким обманом, из ряда вон выходящей небрежностью и с глупым фанфаронством.

Мы знаем, что терпение железнодорожников испытывалось уже давным-давно – при содействии ЦИК, всегда готового служить буржуазному государству против рабочих. Стачечники требовали ни больше ни меньше как проведения в жизнь уже принятых правительством и уже опубликованных правил о повышении их нищенских ставок (правила 4 августа за подписью товарища министра путей сообщения Устругова). В течение пяти с лишним недель правительство, занятое гораздо более важными делами, не сделало ничего для проведения своих собственных декретов. Железнодорожники тогда предъявили ультиматум, выше мною упомянутый, об удовлетворении их в недельный срок. Но сдержать всю армию главари были все же бессильны. Частичные забастовки начались раньше срока. При этом вся страна была оповещена не только о причинах стачки, как единственно оставшегося ныне средства воздействия, но и о том, что забастовка совершенно не затронет ни обороны, ни продовольствия страны: из сферы забастовки совершенно исключались все прифронтовые дороги, все оперативные, военные и продовольственные поезда, откуда и куда они бы ни направлялись.

Получив ультиматум, правительство через два-три дня назначило большую и весьма авторитетную комиссию. Но комиссия никак не могла собраться. Помилуйте, ведь это было в самый разгар переговоров о власти! До того ли было министрам! Конечно, они не являлись. Было испробовано и самое радикальное средство: авторитетнейшее и всеми чтимое лицо – сам Керенский выпустил воззвание-приказ к железнодорожникам. Сравнительно с этим документом, знаменитое обращение царского министра Витте к «братцам рабочим» может почитаться образцом такта и корректности. Министр-президент, заявив, что «меры приняты», прошелся по части измены родине, чего он не потерпит, по части «суровых мер», какие он будто бы может предпринять.

В дело, как всегда, вмешался ЦИК. Он взял на себя обязательство во что бы то ни стало удовлетворить железнодорожников – только отмените забастовку. Происходили долгие и тяжелые заседания. Но теперь было поздно. Если некоторые из вождей были не прочь последовать увещеваниям, то масса не могла больше ни верить советским меньшевикам, ни подчиняться их новым призывам к патриотизму. Верховный советский орган не имел больше никакого авторитета...

За двое суток до срока представители стачечников и ЦИК были совместно у главы государства. Керенскому было совсем не до того, но все же он нашел выход. Он назначил новую комиссию взамен старой – только из трех министров. Может быть, хоть три-то явятся!

Все это, вместе взятое, совершенно вывело из себя железнодорожных рабочих. Их движение по всей стране за эти дни стало приобретать политический характер. Как из рога изобилия посыпались резолюции, выражающие глубокое презрение негодной власти и требующие ее отставки. Огромная армия квалифицированных рабочих, играющих исключительную роль в жизни государства, была отброшена влево, в лагерь большевиков.

Всероссийская забастовка началась ночью 24-го. Тут стачечники уже расширили свои требования рядом пунктов. Но все же забастовка прошла только тремя голосами в Центральном комитете железнодорожников. Это означало, что правительство должно было хотя бы только дать повод к ее прекращению, и она будет прекращена. Так и было. Дороги стояли только двое суток. Власти заявили, что они уступают. Правительство уже без комиссий декретировало новые нормы, частично удовлетворяющие железнодорожников. Этого было довольно. Посредники обязались уладить остальное, и забастовка, по мановению своего центра, была прекращена.

Роль правительства была жалкой и вызывала презрение. Встряска же рабочих была огромная... Может быть, однако, надо поверить Коновалову и Бернацкому, что государство не могло, не имело средств удовлетворить своих нищенствующих рабочих?.. Пустяки! Ведь для перестройки и пополнения государственного бюджета не было по-прежнему сделано ничего. Нельзя же было одновременно делать заявления о неприкосновенности военных прибылей и предлагать поверить непреодолимым бюджетным препятствиям.

Во время железнодорожной забастовки истинным министром-социалистом показал себя известный социал-демократ Никитин. В качестве министра почт и телеграфов он отдал приказ: не передавать телеграмм железнодорожного союза. Почтово-телеграфный союз отказался исполнить: будем передавать телеграммы и правительства, и стачечников, право сношений будем охранять и орудием ни в чьих руках служить не станем... Министр заявил, что он «прекращает с почтово-телеграфным союзом всякие сношения». Союз же подавляющим большинством выразил Никитину недоверие. При этом лишь немного голосов не хватило и для недоверия всему правительству... Неограниченный кабинет имел суждение: как быть с недоверием министру? Решил – игнорировать. Министр продолжал свою высокополезную деятельность. Но Центральный Комитет меньшевиков предложил этому министру оставить партию... Как будто все это достаточно красноречиво.

Только что начав «править», коалиция успела испортить себе отношения еще с третьей категорией населения, непосредственно подчиненного правительству. Это был флот. Впрочем, здесь морской министр держался безупречно, как истинный демократ и товарищ, а Центрофлот явно зарвался и проявил ребячливость не в меру. Дело началось из-за таких пустяков, о которых и упоминать не стоит; причем первая же попытка «прервать сношения» с министром вызвала отставку Вердеревского. Тогда Центрофлот стал бить отбой, и конфликт был бы легко ликвидирован. Но правительство постановило распустить Центрофлот. Это взорвало матросов, которые немедленно повысили свои требования до пределов высокой политики. Вмешался ЦИК. И правительству пришлось отменить роспуск Центрофлота. Но отношения обострились до крайности. Флот решил опять-таки «прервать сношения» с правительством и опять-таки был целиком отброшен к большевикам... Впрочем, что касается службы и выполнения боевых приказов, то в этом отношении флот держался безупречно.

Все эти взаимные «прекращения сношений» были бы, конечно, очень смешны, если бы они не означали развала государства.

А наряду со всем этим власти возобновили свои перемещения войск – с политическими целями. В Смольный поступало одно известие за другим: выводятся такие и такие-то части; на место их вводятся казаки... После корниловщины подобные операции были совершенно немыслимы. Правительству и Керенскому уже никто не верил. В политических целях этих мероприятий уже не сомневался никто. И результаты были ясны. Приказы не выполнялись. Делегации направлялись в Смольный, выступали с речами в Петербургском Совете или в солдатской секции, а потом принимались постановления: не выполнять приказов о перемещениях войск без предварительной санкции советских органов... Для правительства был один конфуз, а государство разлагалось.

Ликвидация железнодорожной забастовки не избавила нас от величайших затруднений с транспортом, грозивших парализовать нашу хозяйственную жизнь. У железных дорог не было топлива. Не было его и у промышленности, и газеты ежедневно сообщали о закрытии десятков предприятий. Правда, для этого не всегда были объективные причины. Локаутное движение развивалось по всей стране как никогда. Промышленники еще никогда не имели более благоприятной политической конъюнктуры для наступления на рабочих. Если теперь, после корниловщины, неограниченная власть попала в руки биржи, то, стало быть, дело налаживается, революция остановлена и реакция прочна. Осталось только скрутить «анархию»... И иные, хорошо понимающие публицисты стали уже с удовлетворением проводить параллели между настоящим и недавним прошлым. Пресловутый Амфитеатров в своем сатирическом журнале», с высоты теперешнего благополучия, с презрением высмеивал «изжитую эпоху», когда сотни тысяч ходили по улицам с плакатами: «Долой десять министраф-капиталистаф!»...

Однако вся эта видимость реставрации, воплощенная в неограниченных правителях – Коновалове, Смирнове, Третьякове и Терещенке, могла только форсировать локауты, но не могла изменить общей картины разрухи.

Вместе с транспортом разваливался другой базис народной экономики. Повторяю, не было топлива. До сих пор недостаток топлива объяснялся кризисом транспорта, разрушенного войной. Ныне расстройство транспорта стало зависеть и от недостатка топлива. Главный его источник, Донецкий бассейн, не давал больше самого урезанного минимума. Предстояло огромное сокращение питания железных дорог, муниципальных предприятий и промышленных центров. Нашу металлургию ожидал близкий крах. А с ней была неизбежна и всеобщая хозяйственная катастрофа.

Чем объяснялось положение в Донецком бассейне? Наши «господствующие» группы и их печать знали только одно объяснение: «анархия» и «эксцессы рабочих. Но это была неправда. Эксцессов тут не было, но было налицо сильное понижение производительности труда, порождаемое бестоварьем. Не было смысла зарабатывать денежные знаки, лишенные покупательной силы.

Это была первая причина. Устранить ее было возможно только организацией снабжения рабочих. План такой государственной организации (районный комитет снабжения) был уже давно разработан. Но Коновалов и Третьяков решительно отказывались утвердить его. Это был их метод управления. Со стороны советских органов они ныне не встречали ни отпора, ни давления, ни контроля, и – готовился крах.

Вторая причина развала в Донецком бассейне заключалась в следующем. Правильная разработка копей требует больших и дорогих подготовительных работ, которые с началом войны почти прекратились. Угольный синдикат («Продуголь») ограничивался хищнической выработкой того, что было подготовлено раньше. Его политикой было сокращение производства и повышение цен. Были известны случаи, когда отдельные предприятия получали от синдикатов сотни тысяч премии за неразработку своих пластов. Но, с другой стороны, подготовленный фонд все же исчезал, и рост продукции был уже невозможен... Делу могло помочь и тут только одно решительное вмешательство государства. Однако государственное синдицирование, как известно, было вычеркнуто из программы последней коалиции. Оно, правда, не осуществлялось бы и в том случае, если бы сохранилось на этом клочке бумаги. Но, во всяком случае, все «социалистические утопии» ныне уже были отвергнуты формально, и серьезные государственные умы той эпохи все свои надежды громогласно возлагали на частную инициативу компетентных торговцев и промышленников... Это был метод управления, который готовил крах.

Забастовок в Донецком бассейне в это время не было. Но новая сильная власть в некоторые пункты все же послала казаков. Это вызвало волнения и угрозу забастовки.

У второго же основного источника нашего топлива, на Бакинских нефтяных промыслах, в эти дни началась стачка... Стачечные волны вообще перекатывались тогда сплошь по всей России и стали совсем бытовым явлением. Бастовали все, но из этого ровно ничего не получалось. Деньги дешевели с каждым часом. К этому времени в стране обращалось уже на 2 миллиарда бумажек. Повышение денежной платы – когда им кончались забастовки – нисколько не помогало рабочим. Но и успех имели стачки не всегда. Наоборот, предприниматели энергично наступали и без стеснения нарушали данные обязательства. Знаменитое «общество фабрикантов» отказалось от соглашения, заключенного в июле. В результате готовилась забастовка солидных и неповоротливых «служащих». И снова бастовали казенные и муниципальные работники... О восьмичасовом рабочем дне не было теперь и помину. Министерство труда во главе с Гвоздевым билось как рыба об лед, но на него никто не обращал внимания.

Но были и гораздо более серьезные признаки нашего тогдашнего благополучия. «Беспорядки» в России принимали совершенно нестерпимые, поистине угрожающие размеры. Начиналась действительно анархия. Бунтовали и город, и деревня. Первый требовал хлеба, вторая – земли. Новую коалицию встретили голодные бунты и дикие погромы по всей России. Передо мной случайные сообщения о таких бунтах – в Житомире, Харькове, Тамбове, Орле, Екатеринбурге, Кишиневе, Одессе, Бендерах, Николаеве, Киеве, Полтаве, Ростове, Симферополе, Астрахани, Царицыне, Саратове, Самаре и т. д. Всюду посылались войска, где можно – казаки. Усмиряли, стреляли, вводили военное положение. Но не помогало... В Петербурге не громили, но просто голодали и – выжидали.

Мужички же, окончательно потерявшие терпение, начали вплотную решать аграрный вопрос – своими силами и своими методами. Им нельзя было не давать земли; их нельзя было больше мучить неизвестностью. К ним нельзя было обращаться с речами об «упорядочении земельных отношений без нарушения существующих форм землевладения»...

Но это была сущность коалиции. И мужик начал действовать сам. Делят и запахивают земли, режут и угоняют скот, громят и жгут усадьбы, ломают и захватывают орудия, расхищают и уничтожают запасы, рубят леса и сады, чинят убийства и насилия. Это уже не «эксцессы», как было в мае и в июне. Это – массовое явление, это – волны, которые вздымаются и растекаются по всей стране. И опять случайные известия за эти недели: Кишинев, Тамбов, Таганрог, Саратов, Одесса, Житомир, Киев, Воронеж, Самара, Чернигов, Пенза, Нижний Новгород... «Сожжено до 25 имений», «прибыл для подавления из Москвы отряд», «уничтожаются леса и посевы», «для успокоения посланы войска», «уничтожена старинная мебель», «убытки исчисляются миллионами», «идет поголовное истребление», «сожжена ценная библиотека», «погромное движение разрастается, перекидываясь в другие уезды»... и так далее без конца.

Ну и что же неограниченная коалиция? Она, конечно, имела суждение. Докладывал Никитин. Постановлено – «решительные меры, не останавливаясь перед...» На следующий день (29-го) придумали еще нечто: «особые комитеты Временного правительства». Они должны быть при губернских комиссарах и вообще иметь строго официальный характер. Это подчеркнуто. Ибо власть ведь совершенно неограниченна, самодовлеюща, ни от каких Советов и комитетов не зависит, никаких «частных» органов не знает и знать не желает... Но, по существу, это, конечно, было всегдашней апелляцией к организованной демократии в трудных обстоятельствах. Ее представители должны были войти в комитеты и воздействовать на население... Боже, какое жалкое зрелище!

Но «революционная демократия», конечно, вняла и пошла навстречу. Она и сама видела, что положение становится невыносимым... В самых первых числах октября ЦИК имел самое тщательное суждение об анархии и погромах. Было принято постановление об экстренной организации на местах советских и партийных комиссий; они должны, во-первых, развить самую широкую противопогромную агитацию, а во-вторых, силами местных Советов пресекать беспорядки в самом зародыше, «не останавливаясь перед...» и проч...

ЦИК рассматривал погромное движение в аспекте контрреволюции. Это было правильно лишь в очень небольшой степени. В значительно большей степени ЦИК хотел прикрыть такой постановкой вопроса свою жалкую позицию... Разумеется, по существу, нельзя возразить ни против агитации, ни против вооруженной силы. И моральное, и полицейское воздействие не возбраняются государству.

Но все же как не удивляться старому, одряхлевшему на службе коалиции ЦИКу, который согласен рассматривать себя как учреждение педагогическое или полицейское, но не согласен – как политическое?.. Прячась сам от себя, боясь стать на путь оппозиции, он не видел, что погромное движение есть политическая проблема... Каждый либерал старого порядка хорошо понимал разницу между механическим и органическим воздействием. Он говорил царским приказным: не налегайте на бесполезные репрессии, искорените причины. Наш жалкий ЦИК уже далеко отстал от старых либералов. Он уже не понимал, что крестьянин громит и бунтует, отчаявшись в земле, а рабочий – обезумев от голода. И ЦИК уже не смел сказать своим жалким идолам: гарантируйте землю, добудьте хлеб, организуя товарообмен с деревней. Живой труп, возглавляющий Советы, не смел пролепетать свою собственную программу 14 августа... Кого он обманывал, подсовывая вместо нее педагогику и полицейскую силу, мораль и свинец, маниловщину и корниловщину?

Но увы! И господа из Зимнего ныне тщетно надеялись на испытанную защиту советской демократии. У их друзей в Смольном уже не было за душой ни слова, убедительного для голодных и усталых, ни штыка, опасного для погромщиков. Эти промотали все, чем были богаты. Управляйте сами как умеете!

Кроме аграрных и голодных немало смуты вносили еще и специальные солдатские бунты – собственно «буйства» темных вооруженно-сильных людей. Происходили погромы и стычки уже совершенно бессмысленные, порожденные подневольной злобой, казарменной тоской и нервной подозрительностью... Елизаветград, Орел, Могилев, Иркутск, Саратов, Феодосия. Особенно же мелкие провинциальные центры, а также железные дороги страдали от солдатских бесчинств. Отношения к командирам и офицерам, окончательно взорванные корниловщиной, продолжали оставаться невыносимыми. Не верили никому – разве только редким экземплярам большевистского офицерства. О самосудах, правда, не сообщала даже кадетская «Речь». Но в Балтийском флоте история послекорниловских избиений все еще была не ликвидирована. В ЦИК вернулась из Финляндии его специальная делегация (Соколов и др.), которая докладывала, что расследование убийств там не движется и саботируется, а общая атмосфера остается тяжелой и напряженной. ЦИК вторично принял резолюцию (30 сентября), но это были пустые звуки.

Все еще не ликвидирована была и громкая история с туркестанским бунтом. Началась эта история еще за сутки до Демократического совещания. Но в Петербургском Совете ташкентская делегация докладывала ее 2 октября, жалуясь на полное извращение истории в печати и на поведение официальных властей... Движение началось на почве голода в связи с явными злоупотреблениями должностных лиц. Солдаты взялись самочинно бороться с ними. Последовали репрессии. Солдатская масса требовала устранения местного официального правительства и передачи власти своим советским выборным. В Совете и в Исполнительном Комитете было эсеровское большинство. Но после репрессий оно легко пошло навстречу солдатам, арестовало местную власть и захватило город. Другие города Туркестана стали разделяться за и против законной власти... Воевали не особенно серьезно, непрерывно шли переговоры и публичные объяснения. Надо думать, что вскоре все бы успокоилось и вошло бы в норму. Но престиж власти этого допустить не мог. Керенский наполеоновским штилем отдал приказ о посылке в Туркестан карательного корпуса с артиллерией и прочим. «Ни в какие переговоры с мятежниками не вступать... в 24 часа... понесут наказание по всей строгости» и т. д. Ну еще бы! Ведь Туркестан – не Дон; Совет рабочих и солдатских депутатов – не войсковой круг; ташкентцы подняли «мятеж» и «отложились» не как донские казаки, не под корниловскими лозунгами. А во главе движения стоит не Каледин, а... партийные товарищи министра-президента.

Не лишен некоторой колоритности такой эпизод. Радикальнейший член Временного правительства, большой демократ и социалист Верховский призвал к себе представителей этих самых корниловских донских казаков и потребовал от этих надежнейших элементов содействия в деле усмирения Туркестана. Он заявил, что Донской бригаде уже отдан приказ двинуться в Ташкент. Представители Вандеи, однако, ответили министру-социалисту, что ни на какое усмирение они не пойдут. Уже раз Корнилов вел их против большевиков, а вышло, что Керенский вместе с Верховским объявили их мятежниками. Довольно!.. Как чувствовал себя лучший из министров коалиции после этого ответа, в газетах не сказано.

Но зато в карательной экспедиции принял видное участие верный оруженосец Церетели, член ЦИК, некий Захватаев – по существу октябрист, но официально «социал-демократ» из газеты «День». Suum cuique! [Каждому свое (лат.)]

Ташкентская история была очень громкой, но совсем не исключительной. Если в Ташкенте «отложился» и захватил власть эсеровский Совет, то это с тем большей последовательностью проделывали Советы большевистские. Карательных отрядов хватить не могло. Если так отвечали славные донцы, то как же надеяться на прочих? В распоряжении Керенского были одни «наполеоновские» окрики. Этого было явно недостаточно, и государство разлагалось.

Однако хуже всего было положение в действующей армии. Здесь был, как и раньше, корень и центр всей конъюнктуры... Надо сказать, что обещанные реформы Верховского двигались очень туго – даже в пределах устранения высшего командного состава, замешанного в корниловщине. Верховный главнокомандующий, несомненно, оказывал этому самое сильное сопротивление. В конце Демократического совещания к нам в «Новую жизнь» прислал письмо за официальными подписями Могилевский (там была Ставка) исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов. В письме говорилось: напрасно обольщаются те, кто верит Верховскому; Ставка, за исключением арестованных главарей мятежа, находится доселе в неприкосновенности... При таких условиях армия не только не могла возрождаться, но можно было ежеминутно ожидать эксцессов и даже всеобщего рокового взрыва.

Это была одна сторона дела. Другая была все в том же голоде, который принимал на фронте ужасающие размеры. Было очевидно для всякого добросовестного зрителя, что наша армия хотя и держит на Восточном фронте 130 германских дивизий, но не может выдержать ни зимы, ни даже осени.

Уже 21 сентября на известном нам заседании Петербургского Совета (когда принималась резолюция о начале восстания) выступил один офицер, прибывший с фронта, и сказал:

– Солдаты в окопах сейчас не хотят ни свободы, ни земли. Они хотят сейчас одного – конца войны. Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут...

Это произвело сенсацию даже в большевистском Совете. Послышались возгласы: «Этого не говорят и большевики!..» Но офицер, не большевик, продолжал твердо, с сознанием выполняемого долга:

– Мы не знаем и нам неинтересно, что говорят большевики. Я передаю то, что я знаю и о чем передать вам меня просили солдаты.

Среди «правителей» Верховский был не только ответственным, но и добросовестным человеком. И он с конца сентября забил тревогу не только в качестве военного министра, но и в качестве патриота. Он тоже видел, что армия не выдержит и воевать больше не может. И он поднял голос не только о ее усилении, о ее избавлении от голода, но и о прекращении войны... Однако мы знаем, что министр Верховский совмещал свою гражданскую добросовестность с некоторой долей политической наивности. С его бесплодными стараниями мы еще встретимся дальше.

А пока на фронте снова грянул гром. 29 сентября немцы под прикрытием своего флота высадили десант в Рижском заливе, на острове Эзель. Это было прямым последствием падения Риги. Предотвратить это мы при данных условиях никак не могли. Но это никак не могло ослабить впечатления от нового удара. Через несколько дней весь Рижский залив был в руках немцев. Неприятель получал ныне огромные преимущества в коммуникации. И даже открывалась возможность воздушных налетов на Петербург.

Однако пока что дело на этом остановилось. Очевидно, немцы не рассчитывали на то сопротивление, какое встретили со стороны нашего буйного и многооклеветанного красного флота. Соотношение сил было для нас убийственно, но флот проявил не только стойкость: он проявил подлинный и всеми признанный исключительный героизм. На долю министра Вердеревского выпало счастье официально его засвидетельствовать. Были зарегистрированы победоносные стычки с превосходными силами. Один миноносец, получив 19 пробоин, продолжал сражаться. Другой под огнем дважды пытался взять его на буксир и спас команду. Вызывала удивление защита шестью матросами с одним пулеметом Моонской дамбы. Броненосец «Слава», смертельно подбитый, был затоплен в назначенном месте, и вся команда его под огнем спасена... Кронштадтцы требовали выхода в море.

Флот был жив. Но это не меняло общей картины и оставляло в силе все выводы... Флот был жив, но бессилен предотвратить катастрофу. Армия также не состояла из трусов и негодяев, как уверяли биржевые акулы и их клевреты из Зимнего дворца. Новый командующий Северным фронтом генерал Черемисов горячо протестовал в печати против «гнусного поклепа» на солдат, будто бы «имеющих намерение» бросить окопы и двинуться по домам; он призывал дать дружный отпор клеветникам, бросающим грязью в армию, которая самоотверженно защищает свободу и честь России, безропотно неся тяжелые лишения в сырых и холодных окопах... Но тут же генерал Черемисов подчеркивает эти «безмерные» лишения – голод, холод, отсутствие обуви, платья, белья. Если так, то ни при чем «намерения» солдатской массы. Она не состоит из трусов и негодяев, но она будет сломлена нечеловеческими тяготами. Она не выдержит не только зимы, но и осени.

Положение было ясно. Делегаты с фронта всех направлений прибывали в Петербург все чаще и говорили все одно и то же. Отвлек свои тусклые взоры от Зимнего даже полумертвый ЦИК. С 30 сентября до 5 октября он посвятил ряд заседаний положению в действующей армии. Заседания были закрытые. Президиум со всем тщанием заботился о том, чтобы страна не знала истины, а обыватель, науськиваемый печатью, по-прежнему вопил бы о войне до конца. Чхеидзе неустанно подчеркивал секретность информации и наших суждений. Но все же на эти заседания в эти холодные и мокрые осенние дни набиралось человек по 150 всякого рода «своих людей»: обычные заседания никогда не собирали теперь больше двух-трех десятков.

Докладывали о положении на фронте эмиссары самого ЦИК; докладывал компетентный и авторитетный Станкевич, новый правительственный комиссар при Ставке; докладывали министры Верховский и Вердеревский, снова посетившие Смольный. Дополняли разные свидетели, депутаты и должностные лица. В общем, информация была такова, что выводы были бесспорны: нам не продержаться, если в ближайшем будущем не наступит какая-либо радикальная перемена – в объективном положении и в психике армии.

Обывательское старое советское большинство было совершенно подавлено открывшейся перед ним картиной. Неожиданного в ней, собственно, ничего не было. Я лично, приемля на себя эпитет «изменника», говорил Временному правительству об этом моменте еще в «историческую ночь» на 21 апреля и тогда же делал из этого политические выводы о том, что нужно кончать войну. Но ведь советское большинство не хотело видеть, как с тех пор целых полгода затягивалась петля на шее армии – поскольку разваливалась страна и падала революция. Советское большинство задумалось только теперь, когда беда надвинулась вплотную. Теперь, когда не большевики и новожизненцы, а официальное начальство, люди из Зимнего, сам военный министр в закрытом заседании утверждал, что к концу ноября армия побежит домой и затопит своим потоком города, деревни, дороги, – только теперь советские межеумки поняли, что дальше так нельзя.

Ну а как же надо? Что же делать?.. Что же делать-то?.. Новое воззвание было выпущено уже дня три тому назад, сейчас же после десанта. Но ведь не грудные же младенцы были эти люди. Ведь воззвания годились тогда, когда еще можно было играть в игрушки и иметь от этого утешение. Сейчас воззвания не могли утешить, ибо было не до игрушек... Но что же делать-то?

Надо принять все меры к укреплению армии, к снабжению сапогами и одеждой, к подвозу провианта и т. д. Но разве мы тут можем помочь? Ведь это дело неограниченного правительства. Мы будем всячески содействовать и даже возьмем на себя смелость торопить. Но...

И вот вялая, слабая, сонная, трусливая мысль советских лидеров вновь толкнулась на старую, давно забытую и одиозную стезю: вспомнили, что если никак нельзя продолжать войну, то, может быть, возможно принять какие-нибудь меры к ее прекращению. Сами бы об этом не вспомнили, но Верховский подсказал. Так или иначе, в этих закрытых заседаниях 2–5 октября в стенах Смольного вновь заговорили о мире.

Дело европейского мира находилось в прежнем положении. Стокгольмская конференция была провалена; наша советская делегация вернулась из Европы ни с чем; правители воюющих держав уперлись друг в друга лбами и стояли как вкопанные на прежних благородных позициях; во Франции на социалистическом конгрессе обнаружился в эти дни рецидив отвратительного шовинизма и было восстановлено старое union sacree [священный союз (франц.)]... Все это в большей «или меньшей степени было результатом измены Смольного.

И в этой смрадной атмосфере, как рыба в воде, купалась наша последняя коалиция. В дни «соглашения» делегаты «демократии» пролепетали привычные слова о всеобщем демократическом мире, но они присовокупили нечто оригинальное – насчет участия в мифической «Парижской конференции» представителя советской демократии. Терещенко оказался если не умнее, то опытнее Коновалова и Третьякова. Не в пример им он не стал спорить и ограничился маленькой поправкой. Он отлично знал, что от слова не станется. Ведь битых полгода он ведет «соглашения» с Церетели по случаю все новых кризисов и программ. Ведь тот факт, что в мае он подмахнул страшное «без аннексий и контрибуций», не помешало же Терещенко в июле заявить, что о мире никто не думает, а в сентябре вернуться официально к войне до победного конца.

Сейчас, через несколько дней после создания сильной и независимой власти, Терещенко поспешил взять реванш за маленькую капитуляцию, допущенную им в дни послекорниловского смятения. В правах парижского посла революционной России был восстановлен злостный корниловец Маклаков. А затем началась дипломатическая работа над этой самой Парижской конференцией союзников.

Эта конференция, если помнит читатель, была обещана еще в апреле, затем была отложена на август, затем – на октябрь. Теперь, 4 октября, было получено известие, что конференция снова откладывается – пока что на ноябрь... Почему, собственно, не желали ее созвать англо-французские хозяева, не совсем ясно. Ведь ее цели, официально сформулированные, были совершенно невинны. Согласно нашей собственной, демократической, самой благожелательной формуле, конференция должна была собраться «для пересмотра союзных договоров». Это можно было сделать без малейшего ущербления военных программ союзников. Наоборот, наша военная слабость давала все поводы отказаться от всяких обязательств по отношению к России при дележе завоеваний. Пересмотр договоров не был одиозен и мог быть выгоден для наших союзников. А к делу мира конференция могла не иметь ни малейшего отношения... Но все же ее не собирали. Предпочитали обещать, но не собирать.

Однако назначенный срок был не за горами, и в Зимнем, и в Ставке, где пребывал Керенский, вплотную занялись конференцией. В газетах глухо сообщалось, что были суждения о сроке, о программе конференции, о том, с чем выступить на ней от имени России. Но дипломатия была тайной. Что именно судили и решили, об этом было неизвестно стране. Судя по комбинации газетных заметок, больше всего интересовало и беспокоило «правителей», что делать с представителем демократии, которого навязывали им. Эта линия суждений была более привычной и более доступной нашим бутафорским диктаторам: это была торная дорога защиты своей независимости от демократии. И произнесли суд правый, скорый и милостивый. Министр иностранных дел разъяснил, что двоякое представительство от Временного правительства и от демократии безусловно недопустимо; совершенно недопустимо, чтобы правительство выступало на конференции с одними заявлениями, а демократия с другими. Временное правительство выразило полную солидарность с министром иностранных дел...

Но ведь участие демократии только что было опубликовано в декларации! На этот счет только что состоялось «соглашение»! Это, конечно, все знают и помнят. Но тут-то и проявился опыт Терещенки. Он легко «соглашался» именно для того, чтобы нарушать и издеваться, а Церетели для того и подписывал «соглашения», чтобы соглашаться получать пощечины. Так было и так будет, пока будут Терещенко и Церетели. Весь вопрос только в том, будут ли?

Ну а кто же поедет представлять «русскую точку зрения», защищать честь и принципы революционной России?.. Вот это не скрывалось, и газеты широко разнесли радостную весть. Россию представлять будут двое: он сам, наш Талейран, и наш общий друг заговорщик Маклаков. Но сообщали еще и о третьем представителе, если не официальном, то официозном: на конференцию еще едет генерал Алексеев... Ну, дальше уж идти некуда.

Вернемся в Смольный, к ЦИК, где в лексикон «соглашателей» было снова введено слов «мир»... Поздно! Теперь это слово вернулось с подлым, но неизбежным эпитетом. Один фронтовик, обращавшийся в полном отчаянии к «полномочному Совету», сказал, что окопам нужен мир во что бы то ни стало, какой угодно, хоть бы «какой-нибудь похабный», но все же мир, а не теперешнее невыносимое положение. Фронтовик хорошо оценивал свои слова. В подлом эпитете он сам выразил всю силу собственного солдатского презрения к такому миру. Но этим и подчеркнул и доказал он, что другого выхода нет.

Свора «патриотов» и на Невском, и в редакциях, и в Смольном с яростью набросилась на требование «похабного мира», выражая свое презрение... кому? Но выхода никто не указывал. И дряблая, трусливая мысль бывших людей Смольного была так или иначе втянута в орбиту понятий о прекращении войны.

Что же могли придумать и сделать эти люди? Конечно, они остались верны себе. Ни на что реальное, достойное революционера, они были не способны. Довольно было того, что они изменили себе и своим традициям, вспомнив о мире наряду с обороной. Вспомнив о мире, они, конечно, пошли по линии наименьшего сопротивления. Они просто-напросто схватились за эту злосчастную Парижскую конференцию, уверяя себя и других, что это верный, скорый и единственный путь к миру. Убедившись в необходимости мира, во избежание всеобщего краха сделаем то, что доступно нашей совести, разуму и воле! Закроем глаза на то, что конференция созывается совсем не для изыскания способов прекращения войны, а для наилучшего ее продолжения; сделаем вид, что – независимо от программы конференции – мы можем сделать на ней нечто большее, чем санкционировать сговор империалистов против народов, и направим внимание «всей демократии» на эту мифическую конференцию, отвлекая ее от действительной борьбы за мир.

В закрытых заседаниях ЦИК 2–5 октября разговоры о положении на фронте перешли непосредственно в суждения о мире, а эти суждения вылились немедленно в планы «использования Парижской конференции». Прения были долгие, упорные и нервные. Большевики протестовали против какого бы то ни было участия в этом сговоре империалистов. Мартов был не против участия, но резко полемизировал с оборонцами, выдающими конференцию за путь к миру. Дан воспевал «дальнейший шаг вперед». Церетели, кажется, не было. А эсеры, не имея ничего за душой, в отсутствие Чернова возложили на Дана свои патриотические надежды.

Приближаяс


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: